Занят войной и любовью

Том предстал перед тетей Полли, сидевшей у открытого окошка в уютной задней комнате, которая была одновременно и спальней, и гостиной, и столовой, и кабинетом.

Благодатный летний воздух, безмятежная тишина, запах цветов и убаюкивающее жужжание пчел произвели на нее свое действие: она клевала носом над вязанием, ибо единственной ее собеседницей была кошка, да и та дремала у нее на коленях. Для безопасности очки были подняты вверх и покоились на ее сединах.

Она была твердо уверена, что Том, конечно, уже давно убежал, и теперь удивилась, как это у него хватает храбрости являться к ней за суровой расправой.

Том вошел и опросил:

– А теперь, тетя, можно пойти поиграть?

– Как! Уже? Сколько же ты сделал?

– Все, тетя!

– Том, не лги! Я этого не выношу.

– Я не лгу, тетя. Все готово.

Тетя Полли не поверила. Она пошла посмотреть своими глазами. Она была бы рада, если бы слова Тома оказались правдой хотя бы на двадцать процентов. Когда же она убедилась, что весь забор выбелен, и не только выбелен, но и покрыт несколькими густыми слоями известки и даже по земле вдоль забора проведена белая полоса, ее изумлению не было границ.

– Ну, знаешь, – оказала она, – вот уж никогда не подумала бы… Надо отдать тебе справедливость, Том, ты можешь работать, когда захочешь. – Тут она сочла нужным смягчить комплимент и добавила: – Только очень уж редко тебе этого хочется. Это тоже надо сказать. Ну, иди играй. И смотри не забудь воротиться домой. Не то у меня расправа короткая!

Тетя Полли была в таком восхищении от его великого подвига, что повела его в чулан, выбрала и вручила ему лучшее яблоко, сопровождая подарок небольшой назидательной проповедью о том, что всякий предмет, доставшийся нам ценой благородного, честного труда, кажется нам слаще и милее.

Как раз в ту минуту, когда она заканчивала речь подходящим текстом из евангелия, Тому удалось стянуть пряник.

Он выскочил во двор и увидел Сида. Сид только что стал подниматься по лестнице. Лестница была снаружи дома и вела в задние комнаты второго этажа. Под рукой у Тома оказались очень удобные комья земли, и в одно мгновение воздух наполнился ими. Они бешеным градом осыпали Сида. Прежде чем тетя Полли пришла в себя и подоспела на выручку, шесть или семь комьев уже попали в цель, а Том перемахнул через забор и скрылся. Существовала, конечно, калитка, но у Тома обычно не было времени добежать до нее. Теперь, когда он рассчитался с предателем Сидом, указавшим тете Полли на черную нитку, в душе у него воцарился покой.

Том обогнул улицу и юркнул в пыльный закоулок, проходивший у задней стены теткиного коровника. Скоро он очутился вне всякой опасности. Тут ему нечего было бояться, что его поймают и накажут. Он направился к городской площади, к тому месту, где, по предварительному уговору, уже сошлись для сражения две армии. Одной из них командовал Том, другой – его закадычный приятель Джо Га́рпер. Оба великих военачальника не снисходили до того, чтобы лично сражаться друг с другом, – это больше пристало мелкоте; они руководили сражением, стоя рядом на горке и отдавая приказы через своих адъютантов. После долгого и жестокого боя армия Тома одержала победу. Оба войска сосчитали убитых, обменялись пленными, договорились о том, из‑за чего произойдет у них новая война, и назначили день следующей решающей битвы. Затем обе армии выстроились в шеренгу и церемониальным маршем покинули поле сражения, а Том направился домой один.

Проходя мимо дома, где жил Джефф Тэчер, он увидел в саду какую‑то новую девочку – прелестное голубоглазое создание с золотистыми волосами, заплетенными в две длинные косички, в белом летнем платьице и вышитых панталончиках. Герой, только что увенчанный славой, был сражен без единого выстрела. Некая Эмми Ло́ренс тотчас же исчезла из его сердца, не оставив там даже следа. А он‑то воображал, что любит Эмми Лоренс без памяти, обожает ее! Оказывается, это было лишь мимолетное увлечение, не больше. Несколько месяцев он добивался ее любви. Всего неделю назад она призналась, что любит его. В течение этих семи кратких дней он с гордостью считал себя счастливейшим мальчиком в мире, и вот в одно мгновенье она ушла из его сердца, как случайная гостья, приходившая на минуту с визитом.

С набожным восторгом взирал он украдкой на этого нового ангела, пока не убедился, что ангел заметил его. Тогда он сделал вид, будто не подозревает о присутствии девочки, и начал «фигурять» перед ней, выкидывая (как принято среди мальчуганов) разные нелепые штуки, чтобы вызвать ее восхищение. Несколько времени проделывал он все эти затейливо‑вздорные фокусы. Вдруг посреди какого‑то опасного акробатического трюка глянул в ту сторону и увидел, что девочка повернулась к нему спиной и направляется к дому. Том подошел ближе и уныло облокотился на забор; ему так хотелось, чтобы она побыла в саду еще немного… Она действительно чуть‑чуть задержалась на ступеньках, но затем шагнула прямо к двери. Том тяжело вздохнул, когда ее нога коснулась порога, и вдруг все его лицо просияло: прежде чем скрыться за дверью, девочка оглянулась и бросила через забор цветок маргаритки.

Том обежал вокруг цветка, а затем в двух шагах от него приставил ладонь к глазам и начал пристально вглядываться в дальний конец улицы, будто там происходит что‑то интересное. Потом поднял с земли соломинку и поставил ее себе на нос, стараясь, чтобы она сохранила равновесие, для чего закинул голову далеко назад. Балансируя, он все ближе и ближе подходил к цветку; наконец наступил на него босою ногою, захватил его гибкими пальцами, поскакал на одной ноге и скоро скрылся за углом, унося с собой свое сокровище.

Но скрылся он всего лишь на минуту, пока расстегивал куртку и прятал цветок на груди, поближе к сердцу или, быть может, к желудку, так как был не особенно силен в анатомии и не слишком разбирался в подобных вещах.

Затем он вернулся и до самого вечера околачивался у забора, по‑прежнему выделывая разные штуки. Девочка не показывалась; но Том тешил себя надеждой, что она стоит где‑нибудь у окошка и видит, как он усердствует ради нее. В конце концов он неохотно поплелся домой, и его бедная голова была полна фантастических грез.

За ужином он все время был так возбужден, что его тетка дивилась: что такое стряслось с ребенком? Получив хороший нагоняй за то, что кидал в Сида комками земли, Том, по‑видимому, не огорчился нисколько.

Он попробовал было стянуть кусок сахару из‑под носа у тетки и получил за это по рукам, но опять‑таки не обиделся и только сказал:

– Тетя, ведь не бьете вы Сида, когда он таскает сахар!

– Сид не мучит людей, как ты. Если за тобой не следить, ты не вылезал бы из сахарницы.

Но вот тетка ушла на кухню, и Сид, счастливый своей безнаказанностью, тотчас же потянулся к сахарнице, как бы издеваясь над Томом. Это было прямо нестерпимо! Но сахарница выскользнула у Сида из пальцев, упала на пол и разбилась. Том был в восторге, в таком восторге, что удержал свой язык и даже не вскрикнул от радости. Он решил не говорить ни слова, даже когда войдет тетка, а сидеть тихо и смирно, пока она не опросит, кто это сделал. Вот тогда он расскажет все, – и весело ему будет глядеть, как она расправится со своим примерным любимчиком. Что может быть приятнее этого! Он был так переполнен злорадством, что едва мог хранить молчание, когда воротилась тетка и встала над осколками сахарницы, меча молнии гнева поверх очков. Том сказал себе: «Вот оно, начинается!..» Но в следующую минуту он уже лежал на полу! Властная рука занеслась над ним снова, чтобы снова ударить его, когда он со слезами воскликнул:

– Постойте! Постойте! За что же вы бьете меня? Ведь разбил ее Сид!

Тетя Полли остановилась в смущении. Том ждал, что она сейчас пожалеет его и тем загладит свою вину перед ним. Но едва к ней вернулся дар слова, она только и оказала ему:

– Гм! Ну, все‑таки, по‑моему, тебе досталось недаром. Уж наверно, ты выкинул какую‑нибудь новую штуку, пока меня не было в комнате.

Тут ее упрекнула совесть. Ей очень захотелось сказать мальчугану что‑нибудь задушевное, ласковое, но она побоялась, что, если она станет нежничать с ним, он, пожалуй, подумает, будто она признала себя виноватой, а этого не допускала дисциплина. Так что она не сказала ни слова и с тяжелым сердцем занялась обычной работой. Том дулся в углу и растравлял свои раны. Он знал, что в душе она стоит перед ним на коленях, и это сознание доставляло ему мрачную радость. Он решил не замечать заискиваний с ее стороны и не показывать ей, что он видит ее душевные муки. Он знал, что время от времени она обращает на него горестный взгляд и что в глазах ее слезы, но не желал обращать на это никакого внимания. Он представлял себе, как он лежит больной, умирающий, а тетка наклонилась над ним и заклинает его, чтобы он оказал ей хоть слово прощения; но он поворачивается лицом к стене и умирает, не сказав этого слова. Каково‑то ей будет тогда? Он представлял себе, как его приносят домой мертвым: его только что вытащили из реки, кудри его намокли, и его страдающее сердце успокоилось навеки. Как она бросится на его мертвое тело, и ее слезы польются дождем, и ее губы будут молить господа бога, чтобы он вернул ей ее мальчика, которого она никогда, никогда не станет наказывать зря! Но он по‑прежнему будет лежать бледный, холодный, без признаков жизни – несчастный маленький страдалец, муки которого прекратились навек! Он так расстроил себя этими скорбными бреднями, что слезы буквально душили его, ему приходилось глотать их. Все туманилось перед ним из‑за слез. Всякий раз, когда ему приходилось мигнуть, в его глазах скоплялось столько влаги, что она изобильно текла у него по лицу и капала с кончика носа. И ему было так приятно услаждать свою душу печалью, что он не мог допустить, чтобы в нее вторгались какие‑нибудь житейские радости. Всякое наслаждение только раздражало его – такой святой казалась ему его скорбь. Поэтому, когда в комнату влетела, приплясывая, его двоюродная сестра Мери, счастливая, что наконец воротилась домой после долгой отлучки, длившейся целую вечность – то есть неделю, – он, мрачный и пасмурный, встал и вышел из одной двери, в то время как песни и солнце входили вместе с Мери в другую.

Он бродил вдали от тех мест, где обычно собирались мальчишки. Его манили уединенные уголки, такие же печальные, как его сердце. Бревенчатый плот на реке показался ему привлекательным; он сел на самый край, созерцая унылую водную ширь и мечтая о том, как хорошо было бы утонуть в одно мгновенье, даже не почувствовав этого и не подвергая себя никаким неудобствам. Потом он вспомнил о своем цветке, достал его из‑под куртки – уже увядший и смятый, – и это еще более усилило его сладкую скорбь. Он стал спрашивать себя, пожалела бы его она, если бы знала, какая тяжесть у него на душе? Заплакала бы она и захотела бы обвить его шею руками и утешить его? Или она отвернулась бы от него равнодушно, как теперь отвернулся от него пустой и холодный свет?

Мысль об этом наполнила его такой приятной тоской, что он стал перетряхивать ее на все лады, покуда она не истрепалась до нитки. Наконец он встал со вздохом и ушел в темноту.

В половине десятого – или в десять часов – он очутился на безлюдной улице, где жила Обожаемая Незнакомка; он приостановился на миг и прислушался – ни звука. В окне второго этажа тусклая свеча озаряла занавеску… Не эта ли комната осчастливлена светлым присутствием его Незнакомки? Он перелез через изгородь, тихонько пробрался сквозь кусты и встал под самым окном. Долго он смотрел на это окно с умилением, потом лег на спину, сложив на груди руки и держа в них свой бедный, увядший цветок. Вот так он хотел бы умереть – брошенный в этот мир равнодушных сердец: под открытым небом, не зная, куда приклонить бесприютную голову; ничья дружеская рука не сотрет смертного пота у него со лба, ничье любящее лицо не склонится над ним с состраданием в часы его последней агонии. Таким она увидит его завтра, когда выглянет из этого окна, любуясь веселым рассветом, – и неужели из ее глаз не упадет ни единой слезинки на его безжизненное, бедное тело, неужели из ее груди не вырвется ни единого слабого вздоха при виде этой юной блистательной жизни, так грубо растоптанной, так рано подкошенной смертью?

Окно распахнулось. Визгливый голос служанки осквернил священное безмолвие ночи, и целый поток воды скатил останки распростертого мученика!

Фыркая и встряхиваясь, ошеломленный герой вскочил на ноги. Вскоре в воздухе подобно снаряду просвистел некий летящий предмет, послышалось негромкое ругательство, раздался звон разбитого стекла, и небольшая, еле заметная тень перелетела через забор и скрылась во мраке.

Когда Том, уже раздевшись, обозревал свою промокшую одежду при свете сального огарка, проснулся Сид. Быть может, и было у него смутное желание высказать несколько замечаний по поводу недавних обид, но он сразу передумал и лежал очень тихо, так как в глазах Тома он заметил угрозу.

Том улегся, не утруждая себя вечерней молитвой, и Сид про себя отметил это упущение.

Глава IV

«КОЗЫРЯНИЕ» В ВОСКРЕСНОЙ ШКОЛЕ

Солнце встало над безмятежной землей и своим ярким сиянием благословляло мирный городок. После завтрака тетя Полли совершила обычное семейное богослужение; оно начиналось молитвой, воздвигнутой на прочном фундаменте библейских цитат, которые она кое‑как скрепила жидким цементом своих собственных домыслов. С этой вершины, как с вершины Синая, ею была возвещена суровая заповедь закона Моисеева.

Затем Том препоясал, так сказать, свои чресла[10] и принялся набивать себе голову стихами из библии. Сид уже давным‑давно приготовил урок. Том напрягал все свои душевные силы, чтобы удержать в памяти полдесятка стихов. Он нарочно выбрал отрывок из нагорной проповеди, потому что там были самые короткие строки, какие он нашел во всем евангелии. К концу получаса он получил только смутное представление о своем уроке, не больше, потому что в это время его ум бороздил все поля человеческой мысли, а руки находились в непрестанном движении, рассеянно блуждая там и сям. Мери взяла у него книгу и стала спрашивать урок, а он старался ощупью найти свою дорогу в тумане.

– Блаженные нищие духом… з… э…

– Нищие…

– Да… нищие… блаженны нищие… э… э…

– Духом…

– Духом; блаженны нищие духом… ибо… они…

– Ибо их… Ибо их…

– Ибо их… Блаженны нищие духом, ибо их… есть царствие небесное. Блаженные плачущие, ибо они… они…

– У‑Т‑Е…

– Ибо они… э…

– У‑Т‑Е…

– Ибо они УТЕ… Ну, хоть убей – не знаю, что они сделают!

– Утеш…

– О, утеш… Ибо они утеш… ибо они утеш… э… э… Блаженны плачущие, ибо, ибо… Что же они сделают? Отчего ты не подскажешь мне, Мери? Отчего ты такая бессовестная!

– Ах, Том! Несчастный ты, тупоголовый мальчишка! Я и не думаю дразнить тебя! Нет‑нет! Просто тебе надо пойти и выучить все как следует. Не теряй терпения, Том, в конце концов дело наладится, и, если ты выучишь этот урок, я подарю тебе одну очень, очень хорошую вещь. Будь умник, ступай, займись.

– Ладно… Что же это будет такое, Мери? Скажи, что это будет такое?

– Уж об этом не беспокойся, Том. Если я сказала хорошую вещь – значит, хорошую.

– Знаю, Мери, знаю. Ладно, пойду, подзубрю!

Действительно, он принялся очень усердно зубрить; под двойным напором любопытства и ожидаемой выгоды урок был блистательно выучен. За это Мери подарила ему новенький нож фирмы Барлоу, стоимостью в двенадцать с половиною центов, и судорога восторга, которую Том испытал, потрясла всю его душу. Хотя нож оказался тупой, но ведь то был «всамделишный» нож фирмы Барлоу, и в этом было нечто необычайно величественное. Откуда мальчишки Запада взяли, что у кого‑нибудь будет охота подделывать такие дрянные ножи и что от подделки они станут еще хуже, это великая тайна, которая, можно думать, останется вовеки неразгаданной. Все же Тому удалось изрезать этим ножом весь буфет, и он уже собирался было приняться за комод, да его позвали одеваться, так как пора было идти в воскресную школу.

Мери дала ему жестяной таз, полный воды, и кусок мыла; он вышел за дверь, поставил таз на скамеечку, затем обмакнул мыло в воду и положил его на прежнее место; затем засучил рукава, осторожно вылил воду на землю, вошел в кухню и принялся что есть силы тереть себе лицо полотенцем, висевшим за дверью. Но Мери отняла у него полотенце.

– Как тебе не стыдно, Том! – воскликнула она. – Разве можно быть таким скверным мальчишкой! Ведь от воды тебе не будет вреда.

Том был немного сконфужен. Снова таз наполнили водой. На этот раз Том некоторое время стоял над ним, набираясь храбрости, наконец глубоко вдохнул в себя воздух и стал умываться. Когда он вторично вошел в кухню с закрытыми глазами, ощупью отыскивая полотенце, вода и мыльная пена, стекавшие у него с лица, не позволяли сомневаться в его добросовестности. И все же, когда он вынырнул из‑под полотенца, результаты оказались не слишком блестящие, так как чистое пространство, славно маска, занимало только часть его лица, ото лба до подбородка; выше и ниже этих границ тянулась обширная, не орошенная водой территория, вверху поднимавшаяся на лоб, а внизу ложившаяся темной полосой вокруг шеи. Мери энергично взялась за него, и после этого он стал человеком, ничем не отличавшимся от других бледнолицых: мокрые волосы были гладко причесаны щеткой, коротенькие кудряшки расположены с красивой симметричностью. (Он тотчас же стал тайком распрямлять свои локоны, и это стоило ему немалых трудов; он крепко прижимал их к голове, так как был уверен, что локоны делают его похожим на девчонку; они составляли несчастье всей его жизни.) Затем Мери достала для Тома костюм, вот уже два года надевавшийся им только в воскресные дни. Костюм назывался «тот, другой», – и это дает нам возможность судить о богатстве его гардероба. Когда он оделся, Мери оправила его, застегнула куртку на все пуговицы, отвернула на плечи широкий воротник рубашки, почистила щеткой его платье и наконец увенчала его пестрой соломенной шляпой. Теперь у него стал приличный и в то же время страдальческий вид. Он действительно тяжко страдал: опрятность и нарядность костюма раздражали его. Он надеялся, что Мери забудет о его башмаках, но надежда оказалась обманчивой: Мери тщательно намазала их, как было принято, салом и принесла ему. Тут он потерял терпение и начал роптать, почему его всегда заставляют делать то, что он не хочет. Но Мери ласково попросила его:

– Ну, пожалуйста, Том… будь умницей.

И он, ворча, натянул башмаки. Мери оделась быстро, и все трое отправились в воскресную школу, которую Том ненавидел всем сердцем, а Сид и Мери любили.

Занятия в воскресной школе длились от девяти до половины одиннадцатого; затем начиналась церковная служба. Мери и Сид всегда добровольно оставались послушать проповедь священника, Том также оставался, – но цели у него были более серьезные.

На церковных скамьях могло разместиться около трехсот человек; скамьи были с высокими спинками без подушек, здание маленькое, неказистое, и на крыше торчало нечто вроде узкого ящика из сосновых досок – колокольня. В дверях Том отстал от своих и обратился к одному из приятелей, тоже одетому в воскресный костюм:

– Послушай‑ка, Билли, есть у тебя желтый билетик?

– Есть.

– Что возьмешь за него?

– А что дашь?

– Кусок лакрицы[11] и рыболовный крючок.

– Покажи.

Том показал. Вещи были в полном порядке; имущество перешло из рук в руки. Затем Том променял два белых шарика на три красных билетика и еще отдал несколько безделушек – за пару синих. Он подстерегал входящих мальчиков и скупал у них билетики разных цветов. Это продолжалось десять – пятнадцать минут. Затем он вошел в церковь вместе с гурьбой опрятно одетых и шумных детей, уселся на свое место и тотчас же затеял ссору с первым попавшимся мальчиком. Вмешался учитель, серьезный, пожилой человек; но едва только учитель отвернулся, Том дернул за волосы сидевшего на скамье впереди и, прежде чем тот успел оглянуться, уткнул нос в книгу. Через минуту он уже колол булавкой другого, так как ему захотелось услышать, как этот другой крикнет «ай!» – и снова получил от учителя выговор. Впрочем, и весь класс был, как на подбор, озорной, беспокойный, шумливый. Когда мальчишки стали отвечать урок, оказалось, что никто не знает стихов как следует, и учителю приходилось все время подсказывать. Но, как бы там ни было, они с грехом пополам добрались до конца урока, и каждый получил свою награду – маленький синий билетик с текстом из библии: синий билетик был платой за два библейских стиха, выученных наизусть. Десять синих билетиков равнялись одному красному и могли быть обменены на него; десять красных равнялись одному желтому; а за десять желтых директор школы выдавал ученику библию в очень простом переплете. (Стоила эта библия при тогдашней дешевизне всего сорок центов.) У многих ли из моих читателей хватило бы сил и терпения заучить наизусть две тысячи стихов, хотя бы в награду им была обещана роскошная библия с рисунками Доре́?[12] А вот Мери заработала таким манером две библии – ценой двухлетнего неустанного труда. А один мальчуган из немецкой семьи даже четыре или пять. Однажды он отхватил подряд, без запинки, три тысячи стихов; но такое напряжение умственных способностей оказалось слишком велико, и с этого дня он сделался идиотом – большое несчастье для школы, так как прежде в торжественных случаях, при публике, директор обыкновенно вызывал этого мальчика «трепать языком» (по выражению Тома). Из прочих учеников только старшие берегли свои билетики и предавались унылой зубрежке в течение долгого времени, чтобы заработать библию, – так что выдача этого приза была редким и достопримечательным событием. Ученик, получивший библию, делался в этот день знаменитостью. Мудрено ли, что сердца других школьников, по крайней мере на две недели, загорались желанием идти по его стопам! Возможно, что умственный желудок Тома никогда и не стремился к такой пище, но нельзя сомневаться, что все его существо давно уже жаждало славы и блеска, связанных с получением библии.

Ровно в назначенный час директор появился на кафедре. В руке у него был закрытый молитвенник. Его указательный палец был вложен между страницами книга. Директор потребовал, чтобы его слова были выслушаны с сугубым вниманием. Когда директор воскресной школы произносит свою обычную краткую речь, молитвенник у него в руке так же неизбежен, как ноты в руке певца, который стоит на концертной эстраде и поет свое соло, – но для чего это нужно, нельзя догадаться, ибо ни в молитвенник, ни в ноты ни один из этих мучеников никогда не заглядывает.

Директор был плюгавый человечек лет тридцати пяти, стриженый, рыжий, с козлиной бородкой; верхние края его туго накрахмаленного стоячего воротничка доходили ему чуть не до ушей, а острые концы загибались вперед наравне с углами его рта, изображая собою забор, вынуждавший его смотреть только прямо или поворачиваться всем своим туловищем, когда нужно было глянуть куда‑нибудь вбок. Опорой его подбородку служил широчайший галстук, никак не меньше банкового билета, окаймленный по краям бахромой; носки его сапог были по тогдашней моде круто загнуты кверху, словно полозья саней, – эффект, которого молодые люди в то время достигали упорным трудом и терпением, сидя по целым часам у стены и прижимая к ней носки своей обуви. Лицо у мистера Уо́лтерса было глубоко серьезное, сердце было чистое, искреннее: к священным предметам и местам он питал такие благоговейные чувства и так отделял все святое от грубо‑житейского, что всякий раз, когда случалось ему выступать в воскресной школе, в его голосе незаметно для него самого появлялись особые ноты, которые совершенно отсутствовали в будние дни. Свою речь он начал такими словами:

– Теперь, детки, я просил бы вас минуты две‑три сидеть как можно тише, прямее и слушать меня возможно внимательнее. Вот так! Так и должны вести себя все благонравные дети. Я замечаю, что одна маленькая девочка смотрит в окно; боюсь, что ей чудится, будто я сижу там, на ветке, и говорю свою речь каким‑нибудь пташкам. (Одобрительное хихиканье.) Я хочу сказать вам, как отрадно мне видеть перед собою столько веселых и чистеньких личиков, собранных в этих священных стенах, дабы поучиться добру.

И так далее, и тому подобное. Приводить остальное нет надобности. Вся речь директора была составлена по готовому образцу, который никогда не меняется, – следовательно, она известна всем нам. Последнюю треть этой речи подчас омрачали бои, возобновлявшиеся между озорными мальчишками. Было немало и других развлечений. Дети ерзали, шушукались, и их разнузданность порою дохлестывала даже до подножия таких одиноких, непоколебимых утесов, как Мери и Сид. Но все разговоры умолкли, как только голос директора стал понижаться, и конец его речи был встречен взрывом немой благодарности.

В значительной мере шушукание было вызвано одним обстоятельством, более или менее редкостным, – появлением гостей: вошел адвокат Тэчер в сопровождении какого‑то дряхлого старца. Вслед за ними появились джентльмен средних лет, очень внушительный, с седеющей шевелюрой, и величавая дама – несомненно, его жена. Дама вела за руку девочку, Тому все время не сиделось на месте, он был раздражен и взволнован. Кроме того, его мучили угрызения совести: он не смел встретиться глазами с Эмми Лоренс, не мог выдержать ее неясный взгляд. Но когда он увидел вошедшую девочку, его душа исполнилась блаженства. Он мгновенно начал «козырять» что есть мочи: тузить мальчишек, дергать их за волосы, корчить рожи – словом, упражняться во всех искусствах, которыми можно очаровать девочку и заслужить ее одобрение. К его восторгу примешивалась одна неприятность: воспоминание о том унижении, которое ему пришлось испытать в саду под окошком ангела; но память об этом событии была начертана, так оказать, на зыбком песке. Потоки блаженства, которое испытывал Том, смывали ее, не оставляя следа.

Гостей усадили на самом почетном месте, и как только мистер Уолтерс окончил свою речь, он представил посетителей школьникам.

Мужчина средних лет оказался весьма важной особой – не более, не менее, как окружным судьей. Такого важного сановника дети еще никогда не видали; глядя на него, они спрашивали себя с любопытством, из какого материала он сделан, и не то жаждали услышать, как он рычит, не то боялись, как бы он не зарычал. Он прибыл из Константинополя, лежавшего в двенадцати милях отсюда; следовательно, путешествовал и видел свет; он собственными глазами видел здание окружного суда, на котором, как говорят, цинковая крыша. О благоговении, вызываемом подобными мыслями, свидетельствовала тишина во всем классе и целая вереница внимательных глаз. То был великий судья Тэчер, родной брат адвоката, проживавшего здесь, в городке. Джефф Тэчер, школьник, тотчас же вышел вперед – чтобы, на зависть всей школе, показать, как близко он знаком с великим человеком. Если бы он мог слышать перешептыванья своих товарищей, они были бы для него сладчайшей музыкой.

– Смотри‑ка, Джим, он идет туда! Да гляди же! Никак, он хочет пожать ему руку?.. Смотри! Честное слово, пожимает! Здоровается! Ого‑го‑го! Тебе небось хотелось бы быть на месте Джеффа?

Мистер Уолтерс «козырял» по‑своему, суетливо выказывая свое усердие и свою расторопность: его советы, распоряжения, приказы так и сыпались на каждого, на кого он мог их обрушить, Библиотекарь тоже «козырял», бегая взад и вперед с целыми охапками книг, страшно при этом усердствуя, шумя, суетясь. Молоденькие учительницы «козыряли» по‑своему, нежно склоняясь над детьми, – которых они незадолго до этого дергали за уши, – с улыбкой грозя хорошеньким пальчиком непослушным и ласково гладя по головке послушных. Молодые учителя «козыряли», проявляя свою власть замечаниями, выговорами и внедрением похвальной дисциплины. Почти всем учителям обоего пола вдруг понадобилось что‑то в книжном шкафу, который стоял на виду – рядом с кафедрой. Они то и дело подбегали к нему (с очень озабоченным видом). Девочки, в свою очередь, «козыряли» на разные лады, а мальчики «козыряли» с таким усердием, что воздух был полон воинственных звуков и шариков жеваной бумаги. А над всем этим высилась фигура великого человека, восседавшего в кресле, озаряя школу горделивой судейской улыбкой и, так сказать, греясь в лучах собственного величия, ибо и он «козырял» на свой лад.

Одного только не хватало мистеру Уолтерсу для полного блаженства: он жаждал показать своим высоким гостям чудо прилежания и вручить какому‑нибудь школьнику библию. Но хотя кое‑кто из учащихся и скопил несколько желтых билетиков, этого было мало: мистер Уолтерс уже опросил всех лучших учеников. Ах, он отдал бы весь мир, чтобы снова вернуть рассудок мальчугану из немецкой семьи!

И вот в ту минуту, когда его надежда угасла, выступает вперед Том Сойер и предъявляет целую кучу билетиков: девять желтых, девять красных и десять синих, и требует себе в награду библию! Это был удар грома среди ясного неба. Мистер Уолтерс давно уже махнул рукою на Сойера и был уварен, что не видать ему библии в ближайшие десять лет. Но против фактов идти невозможно: вот чеки с казенной печатью, и по ним необходимо платить. Тома возвели на помост, где восседали судья и другие избранники, и само начальство возвестило великую новость. Это было нечто поразительное. За последние десять лет школа не видывала такого сюрприза; потрясение, вызванное им, было так глубоко, что новый герой как бы сразу поднялся на одну высоту со знаменитым судьею, и школа созерцала теперь два чуда вместо одного. Все мальчики сгорали от зависти, и больше всего мучились те, которые лишь теперь уразумели, что они сами помогли Тому добиться такого ужасного успеха, продав ему столько билетиков за те сокровища, которые он приобрел во время побелки забора. Они презирали себя за то, что их так легко одурачил этот коварный пройдоха, этот змей‑обольститель.

Директор вручил Тому библию со всей торжественностью, на какую был способен в ту минуту, но его речь была не слишком горяча – смутное чувство подсказывало бедняге, что здесь кроется какая‑то темная тайна: было бы сущей нелепостью предположить, что этот мальчишка скопил в амбарах своей памяти две тысячи снопов библейской мудрости, когда у него не хватает ума и на дюжину.

Эмми Лоренс сияла от счастья и гордости. Она принимала все меры, чтобы Том заметил ее радость, но он не смотрел на нее. Это показалось ей странным; потом она немного встревожилась; потом в ее душу вошло подозрение – вошло и ушло и вошло опять; она стала присматриваться – беглый взгляд сказал ей очень много, и сердце ее разбилось, она ревновала, сердилась, плакала и ненавидела весь свет. И больше всех Тома… да, Тома (она была уверена в этом).

Тома представили судье, но несчастный едва смел дышать, язык его прилип к гортани, и сердце его трепетало – частью от страха перед грозным величием этого человека, но главным образом потому, что это был ее отец. Том готов был пасть перед ним на колени и поклониться ему, – если бы тут было темно. Судья положил Тому руку на голову, назвал его славным мальчиком и спросил, как его зовут. Том запнулся, разинул рот и наконец произнес:

– Том.

– О нет, не Том, а…

– Томас.

– Вот это так. Я знал, что твое имя, пожалуй, немного длиннее. Хорошо, хорошо! Но все же у тебя, конечно, есть и фамилия; ты мне ее скажешь, не правда ли?

– Скажи джентльмену свою фамилию, Томас, – вмешался Уолтерс, – и, когда говоришь со старшими, не забывай прибавлять «сэр». Надо уметь держать себя в обществе.

– Томас Сойер… сэр.

– Ну вот! Умница! Славный мальчик. Хороший мальчуган, молодчина! Две тысячи стихов – это много, очень, очень много! И ты никогда не пожалеешь, что взял на себя труд выучить их, ибо знание важнее всего на свете. Оно‑то и делает человека великим и благородным. Ты сам когда‑нибудь, Томас, будешь великим и благородным человеком; и тогда ты оглянешься на пройденный путь и скажешь: «Всем этим я обязан бесценной воскресной школе, которую посещал в детстве, всем этим я обязан моим дорогим наставникам, которые научили меня трудиться над книгами; всем этим я обязан доброму директору, который поощрял меня, и лелеял меня, и дал мне чудесную библию, красивую элегантную библию, чтобы у меня была собственная библия и чтобы она всегда была при мне; и все это оттого, что меня так отлично воспитывали». Вот что ты скажешь, Томас, – и ты, конечно, никаких денег не взял бы за эти две тысячи библейских стихов. Никаких, никогда! А теперь не согласишься ли ты сказать мне и вот этой даме что‑нибудь из выученного тобой, – я знаю, ты не откажешься, потому что мы гордимся детьми, которые любят учиться. Ты, конечно, знаешь имена всех двенадцати апостолов?.. Еще бы! Не скажешь ли ты нам, как звали двух первых?

Том дергал себя за пуговицу и тупо смотрел на судью. Потом вспыхнул, опустил глаза. У мистера Уолтерса упало сердце. «Ведь мальчишка не в состоянии ответить на самый простой вопрос, – сказал он себе, – зачем только судья спрашивает его?» Но все же он счел своим долгом вмешаться.

– Отвечай же джентльмену, Томас, – не бойся!

Том переминался с ноги на ногу.

– Мне‑то ты ответишь непременно, – вмешалась дама. – Первых двух учеников Христа звали…

– Давид и Голиаф![13]

Опустим завесу жалости над концом этой сцены.

Глава V

ЖУК‑КУСАКА И ЕГО ЖЕРТВА

Около половины одиннадцатого зазвонил надтреснутый колокол маленькой церкви, и прихожане стали собираться к утренней проповеди. Ученики воскресной школы разбрелись в разные стороны по церковному зданию, усаживаясь на те же скамьи, где сидели их родители, чтобы все время быть под надзором старших. Вот пришла тетя Полли; Том, Сид и Мери уселись возле нее, причем Тома посадили поближе к проходу, подальше от раскрытого окна, чтобы он не развлекался соблазнительными летними зрелищами. Молящиеся мало‑помалу заполнили все пределы. Вот старый бедняк почтмейстер, видавший некогда лучшие дни; вот мэр и его супруга, – ибо в числе прочих ненужностей в городке был и мэр; вот мировой судья; вот вдова Дуглас, красивая, нарядная женщина лет сорока, добрая, богатая, щедрая: ее дом на холме был не дом, а дворец, единственный дворец в городке; к тому же это был гостеприимный дворец, где устраивались самые роскошные пиршества, какими мог похвастать Санкт‑Петербург. Вот скрюченный и досточтимый майор Уорд и его супруга. Вот адвокат Риверсон, новая знаменитость, приехавшая в эти места издалека; вот местная красавица, а за нею целый полк очаровательных дев, разодетых в батисты и ленты; вот юные клерки;[14] все, сколько их есть в городке, стоят в притворе полукруглой стеной – напомаженные обожатели прекрасного пола, – стоят и, идиотски улыбаясь, сосут свои трости, покуда не пропустят сквозь строй всех девиц до последней. Наконец после всех пришел Вилли Меферсон, Примерный Ребенок, так заботливо охранявший свою маменьку, будто та была хрустальная. Он всегда сопровождал ее в церковь, и все пожилые дамы говорили о нем с восхищением. А мальчики – все до единого – ненавидели его за то, что он такой благовоспитанный, а главное, за то, что его благонравием постоянно «тычут им в нос». Каждое воскресенье у него из заднего кармана, будто случайно, торчал кончик белого носового платка (так было и теперь). У Тома носового платка никогда не водилось, и мальчиков, обладавших платками, он считал презренными франтами.

Когда вся церковь наполнилась народом, колокол зазвонил еще раз, чтобы предупредить запоздавших, и затем на церковь снизошла торжественная тишина, прерываемая только хихиканьем и шушуканьем певчих на хорах. Певчие всегда хихикают и шушукаются во время церковной службы. В одной церкви я видел певчих, которые вели себя более пристойно, но где это было, не помню. С тех пор прошло много лет, и я позабыл все подробности; кажется, это было где‑то на чужой стороне.

Священник назвал гимн, который предстояло прочесть, и стал читать его – с завыванием, излюбленным в здешних краях. Начинал он на средних нотах и, постепенно карабкался вверх, взбирался на большую высоту, делал сильное ударение на верхнем слове и затем вдруг летел вниз головой, словно в воду с трамплина.

Священника считали превосходным чтецом. На церковных собраниях его все просили декламировать стихи, и, когда он кончал декламацию, дамы воздевали руки к небу и тотчас же беспомощно роняли их на колени, закатывали глаза и трясли головами, как бы желая сказать: «Никакие слова не выразят наших восторгов: это слишком прекрасно, слишком прекрасно для нашей бренной земли».

После того как гимн был спет, достопочтенный мистер Спрэг превратился в местный листок объявлений и стал подробно сообщать о предстоящих религиозных беседах, собраниях и прочих вещах, пока прихожанам не стало казаться, что этот длиннейший перечень дотянется до Страшного суда, – дикий обычай, который и поныне сохранился в Америке, даже в больших городах, несмотря на то, что в стране издается уйма всевозможных газет. Подобные вещи случаются часто: чем бессмысленнее какой‑нибудь закоренелый обычай, тем труднее положить ему конец.

Потом священник приступил к молитве. То была хорошая молитва, великодушная, щедрая, не брезгавшая никакими мелочами; никого не позабыла она: она молилась и об этой церкви, и о маленьких детях этой церкви, и о других церквах, имеющихся здесь в городке; и о самом городке; и об округе; и о штате, и о чиновниках штата, и о Соединенных Штатах; и о церквах Соединенных Штатов; и о Конгрессе,[15] и о президенте; я о членах правительства; и о бедных мореходах, претерпевающих жестокие бури; и об угнетенных народах, стонущих под игом европейских монархов и восточных тиранов; и о просвещенных светом евангельской истины, но не имеющих глаз, чтобы видеть, и ушей, чтобы слышать; и о язычниках далеких морских островов, – и заканчивалось все это горячей мольбой, чтобы слова, которые окажет священник, дошли до престола всевышнего и были подобны зерну, упавшему на плодородную почву, и дали богатую жатву добра. Аминь.

Послышалось шуршание юбок – прихожане, стоявшие во время молитвы, снова уселись на скамьи. Мальчик, биография которого излагается на этих страницах, не слишком наслаждался молитвой – он лишь терпел ее как неизбежную скуку, насколько у него хватало сил. Ему не сиделось на месте: он не вдумывался в содержание молитвы, а лишь подсчитывал пункты, которые были упомянуты в ней, для чего ему не нужно было вслушиваться, так как он издавна привык к этой знакомой дороге, которая была постоянным маршрутом священника. Но стоило священнику прибавить к своей обычной молитве хоть слово, как ухо Тома тотчас замечало прибавку, и вся его душа возмущалась; он считал удлинение молитвы бесчестным поступком, мошенничеством. Во время богослужения на спинку передней скамьи села муха. Эта муха положительно истерзала его: она спокойно терла свои передние лапки, охватывала ими голову и полировала ее так усердно, что голова чуть не отрывалась от тела и видна была тоненькая ниточка шеи; потом задними лапками она чистила и скоблила крылья и разглаживала их, словно фалды фрака, чтоб они плотнее прилегли к ее телу; весь свой туалет она совершала так спокойно и медленно, словно знала, что ей ничто не угрожает. Да и в самом деле ей ничто не угрожало, потому что, хотя у Тома чесались руки сцапать муху, он не решался на это во время молитвы, так как был уверен, что он погубит свою душу на веки веков. Но лишь только священник произнес последние слова, рука Тома сама собой прокралась вперед, и в ту минуту, когда прозвучало «аминь», муха очутилась в плену. Но тетка заметила этот маневр и заставила выпустить муху.

Священник произнес цитату из библии и монотонным гудящим голосом начал проповедь, до того скучную, что вскоре многие уже клевали носами, несмотря на то что речь шла и о вечном огне, и о кипящей сере, а число избранных, которым уготовано было вечное блаженство, сводилось к столь маленькой цифре, что такую горсточку праведников, пожалуй, и не стоило спасать. Том сосчитал страницы проповеди: выйдя из церкви, он всегда мог сказать, сколько в проповеди было страниц, но зато ее содержание ускользало от него совершенно. Впрочем, на этот раз кое‑что заинтересовало его. Священник изобразил величественную потрясающую картину: как праведники всего мира соберутся в раю, и лев ляжет рядом с ягненком, и крошечный ребенок поведет их за собой. Пафос и мораль этого зрелища нисколько не тронули Тома; его поразила только та важная роль, которая выпадет на долю ребенка перед лицом народов всей земли; глаза у него засияли, и он сказал себе, что и сам не прочь быть этим ребенком, если, конечно, лев ручной.

Но тут опять пошли сухие рассуждения, и муки Тома возобновились. Вдруг он вспомнил, какое у него в кармане сокровище, и поспешил достать его оттуда. Это был большой черный жук с громадными, страшными челюстями – «жук‑кусака», как называл его Том. Жук был спрятан в коробочку из‑под пистонов. Когда Там открыл коробочку, жук первым долгом влился ему в палец. Понятное дело, жук был отброшен прочь и очутился в проходе между церковными скамьями, а укушенный палец Том тотчас же сунул в рот. Жук упал на спину и беспомощно барахтался, не умея перевернуться. Том смотрел на него и жаждал схватить его снова, но жук был далеко. Зато теперь он послужил развлечением для многих других, не интересовавшихся проповедью. Тут в церковь забрел пудель, тоскующий, томный, разомлевший от летней жары; ему надоело сидеть взаперти, он жаждал новых впечатлений. Чуть только он увидел жука, его уныло опущенный хвост тотчас поднялся и завилял. Пудель осмотрел свою добычу, обошел вокруг нее, обнюхал с опаской издали; обошел еще раз; потом стал смелее, приблизился и еще раз нюхнул, потам оскалил зубы, хотел схватить жука – и промахнулся; повторил попытку еще и еще; видимо, это развлечение полюбилось ему; он лег на живот, так что жук очутился у него между передними лапами, и продолжал свои опыты. Потом ему это надоело, потом он стал равнодушным, рассеянным, начал клевать носом; мало‑помалу голова его поникла на грудь, и нижняя челюсть коснулась врага, который вцепился в нее. Пудель отчаянно взвизгнул, мотнул головой, жук отлетел в сторону на два шага и опять упал на спину. Те, что сидели поблизости, тряслись от беззвучного смеха; многие лица скрылись за веерами и носовыми платками, а Том был безмерно счастлив. У пуделя был глупый вид – должно быть, он и чувствовал себя одураченным, но в то же время сердце его щемила обида, и оно жаждало мести. Поэтому он подкрался к жуку и осторожно возобновил атаку: наскакивал на жука со всех сторон, едва не касаясь его передними лапами, лязгал на него зубами и мотал головой так, что хлопали уши. Но в конце концов и это ему надоело; тогда он попробовал развлечься мухой, но в ней не было ничего интересного; походил за муравьем, приникая носом к самому полу, но и это быстро наскучило ему; он зевнул, вздохнул, совершенно позабыл о жуке и преспокойно уселся на него! Раздался безумный визг, пудель помчался по проходу и, не переставая визжать, заметался по церкви; перед самым алтарем перебежал к противоположному проходу, стрелой пронесся к дверям, от дверей – назад; он вопил на всю церковь, и чем больше метался, тем сильнее росла его боль; наконец собака превратилась в какую‑то обросшую шерстью комету, кружившуюся со скоростью и блеском светового луча. Кончилось тем, что обезумевший страдалец метнулся в сторону и вскочил на колени к своему хозяину, а тот вышвырнул его в окно; вой, полный мучительной скорби, слышался все тише и тише и наконец замер вдали.

К этому времени все в церкви сидели с пунцовыми лицами, задыхаясь от подавленного смеха. Даже проповедь немного застопорилась. И хотя она тотчас же двинулась дальше, но спотыкалась и хромала на каждом шагу, так что нечего было и думать о ее моральном воздействии. Прячась за спинки церковных скамеек, прихожане встречали заглушенными взрывами нечестивого хохота самые торжественные и мрачные фразы, как будто злосчастный священник необыкновенно удачно острил.

Все вздохнули с облегчением, когда эта пытка кончилась и было сказано последнее «аминь».

Том Сойер шел домой веселый; он думал про себя, что и церковная служба может быть иной раз не очень скучна, если только внести в нее некоторое разнообразие. Одно омрачало его радость: хотя ему и было приятно, что пудель поиграл с его жуком, но зачем же негодный щенок унес этого жука навсегда? Право же, это нечестно.

Глава VI


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: