Жизнь некрасивой женщины 3 страница

— Но почему раньше тетя тебя с собой не звала, а теперь, именно сегодня, когда я больна…

— Ах! Что с тобой? Какая королева! — И тетка залилась злым смехом. — Она заболела, изволит лежать, дремать, а мы сторожи ее сон. Каких городовых нашла!.. — Потом вдруг смягчилась: — Уходя, мы погасим свет. Увидев с улицы темные окна, никто не придет, а если и придет, то я предупрежу сейчас Грязнову открыть на звонок и сказать, что нас нет. Вообще я попрошу ее время от времени тебя навещать, ты только не запирай двери комнат…

Я осталась одна. Большая готическая лампада, зажженная перед ликом Христа в терновом венце работы Ван Дейка, лила сквозь свои красноватые стекла успокаивающий свет, который напоминал мне детство. В полумраке очертания уютных, знакомых комнат успокоили меня. Я закрыла глаза и дала овладеть собою тому полубредовому забытью, которое в болезни заменяет сон. Какие-то бессвязные образы, превращаясь в кошмары, мучили меня… Вдруг мне почудилось, что кто-то тихо нажал ручку нашей двери, открыл ее и тут же быстро закрыл. Не веря своим глазам, думая, что все это мне чудится, я привстала с постели. Стоя ко мне спиной, Васильев поворачивал ключ в дверях. Теперь он обернулся и стоял передо мной, вытянувшись во весь рост, на белом фоне двери.

Я вскочила, но тут же почувствовала все свои движения неверными, голова кружилась, я, обессиленная, села на постель. Голова от жара точно свинцом налилась, перед глазами рябили и множились круги… Кричать? Звать на помощь, чтобы Алексеев и сонм наших врагов столпились, полные любопытства, у наших дверей?.. Чтобы неприличный скандал послужил пищей для их языков, их торжества?.. Нет! Лучше смерть!..

Васильев учел это обстоятельство и мою психологию, это было его главным козырем.

Началась неравная борьба, проходившая в полном безмолвии, отчего она была еще страшнее. Бывает иногда, что в самые страшные минуты жизни у человека вдруг мелькнет нелепая мысль, глупое сравнение. Так и я почему-то вспомнила детский рассказ во французской книжке о том, как козочка господина Сегэн в горах вступила в бой с волком и наутро волк ее съел… Вдруг в его руке мелькнула черная петля ремня. Он крепко скрутил за спиной мне руки и больно стянул их в кистях ремнем. Помню, что я била его ногами, несколько раз укусила, но все мои движения были неверными, точно я была пьяна. От жара тело стало ватным, а сердечная слабость до холодного пота окончательно лишала меня сил.

Ум же работал четко и ясно, отчего я невыносимо страдала. «Кого звать на помощь?.. Тех, которые будут рады этому позору?.. Все равно он победит, силы слишком неравные. Что же делать?.. Подавить всякий стыд и после „свершившегося“ взывать к правосудию? Но кто будет судить Васильева и кто встанет на мою защиту?.. Ничего, — успокаивала я себя, — в жизни всегда есть выход: это смерть. Повешусь!»

Это были мои последние мысли.

Он стоял на коленях около моей постели и быстро, словно в бреду, говорил:

— Ты теперь моя жена… я искуплю все… пойми, у меня не было выхода! Ты с каждым днем все только больше ненавидела меня… а ведь я все равно не дал бы тебе воли, я застрелил бы любого, как собаку, кто посмел бы жениться на тебе!.. Не могу я без тебя жить. Что хочешь для тебя сделаю, казни меня, казни… ну, что же ты молчишь?! — И он целовал мои руки, кисти которых хранили еще синие полосы от недавних ремней. — Тебе нечего бояться, — говорил он, — я вот весь перед тобой и весь твой… Ведь я, как только вошел в ваш дом, так и остался. Вот она, думаю, только она может быть моей женой, а ты издевалась, ненавидела… а вот теперь уж мы связаны, завтра в загс пойдем, ну что тебе теперь остается?.. Выхода-то нет?

— Убирайтесь вон!.. — медленно, с трудом выговаривая каждое слово, сказала я. — Вон! — глаза мои от сильного жара горели, точно в них насыпали песку, но они были сухи, я не плакала. — Вы слышите или нет? Вон! — повторила я. — Вы, может быть, ждали бабьих слез и истерик?.. Их не будет! Вы ничего у меня не отняли, я презираю вас, грязное животное. Я ничего не потеряла, а вы присовокупили ко всем своим заслугам уголовное преступление! Негодяй! Чего вы стоите, я в четвертый раз вас выгоняю. Убирайтесь отсюда! — И я выплеснула ему прямо в лицо стакан кипяченой воды, стоявший у меня на ночном столике для лекарства, но тут же почувствовала, как это нелепо, глупо и недостойно.

Он молча вытер платком мокрое лицо, облитую грудь и плечи. Встал с колен.

— Я все равно завтра приду, — сказал он тихо и спокойно. — Не могу я тебя оставить, все равно к матери твоей приду… плохо мне без тебя…

А когда он ушел, я зарылась в подушки и зарыдала так, как не плакала еще ни разу в своей жизни.

Я плакала от охватившего меня глубокого отвращения к этому человеку, от сознания полного своего бессилия, одиночества и оттого, что знала: этот человек не оставит меня. Но что было бы со мной, если бы я узнала правду? Если бы передо мной открылась вся подоплека той гнусной интриги, которая привела меня к катастрофе и в которой я играла роль глупой жертвы?..

Все открылось много позднее и не сразу.

Васильев, например, сказал мне, что он в тот вечер, увидев с улицы наши темные окна, решил оставить нам через Грязнову записку. Дверь ему открыл кто-то из жильцов, и он на авось прошел по коридору прямо к нашим дверям и нажал ручку двери, которая отворилась и оказалась незапертой. Это было ложью.

Войдя в наш дом, он вообще быстро и правильно сориентировался в наших взаимоотношениях и завербовал себе в союзницы Анатолию. А она очень охотно взялась ему во всем помочь.

Используя ее в своих целях, он ловко подсунул Анатолии мнимого жениха, чтобы этим якобы «сватовством» усыпить мамину бдительность. Все внимание мамы и тетки было сосредоточено на Дмитрии Ивановиче.

— И никакой я Васильеву не родственник, — каялся позднее Дмитрий Иванович маме. — Знал он меня как бригадира на стройке ангаров при аэродроме… Видел я, что Николай Алексеевич неладное задумал, да что делать? Молчал… разве мог я перечить? Ведь он горяч и в злобе страшен, да и власть у него большая. Так ему и подчинился… Ну какой я жених, прости Господи!.. У меня жена, трое детей, да и старшая дочь уже невеста… Господи, думаю, ну куда это только меня этот летчик Васильев сунул?.. Да как в этот вертеж, в эту пьянку да гулянку попал, так и пропал!.. А Николай Алексеевич говорит: «Играй, подлец, жениха, не то тебя, — говорит, — на месте пришибу! Не быть тебе живому!.. Это, — говорит, — игра не долгая, дня два-три, пока я сам женюсь». И правда, пришел к нам через два дня, денег дал моей жене на чайный сервиз, а сам довольный такой и говорит: «Спасибо! Выручил меня! Не нужен ты мне больше. Нечего тебе больше туда ходить, потому делать тебе там больше нечего!»

Перед нашим отъездом в Петровское Васильев сказал тетке, что ночь в Петровском решит наши отношения, и мы приедем оттуда женихом и невестой. Поэтому, открыв нам дверь, она так вопросительно на него смотрела.

Когда Васильев уходил, Анатолия пошла его провожать и задержалась в передней. Он уговаривал ее за определенную сумму дать ему ключ от нашей квартиры: зная, что я больна, он хотел войти в квартиру тихо, без звонка. Васильев велел тетке как можно скорее (пока мама в церкви) уйти из дома и увести с собой Надю Фофину.

Боясь, что мне придет в голову мысль запереть дверь комнаты на ключ, тетка удержала меня от этого, сказав, что поручит старушке Грязновой заходить навещать меня. На самом деле она не сказала Грязновой ни слова, и последняя думала, что у нас никого нет.

Много лет спустя Васильев однажды в пылу раздражения чуть не убил Анатолию, крикнув ей при мне и при маме:

— Ты Иуда! Было время, когда ты продала мне свою племянницу!..

Хворала я больше недели. В высокой температуре простуды перегорало и тяжелое нервное потрясение, которое я перенесла, усугубляя болезнь и мучая меня неотвязными кошмарами только что пережитого.

Я ежедневно переносила инъекции камфары, и для большего покоя меня перевели во вторую комнату.

В тот же вечер я рассказала маме все. Я рассказывала, а сердце болело за нее. Как переживет она этот удар… Мне казалось, что травма будет неизлечимой.

Сначала действительно мама побледнела, потом сказала:

— Кошмар! — И схватилась за голову. Потом несколько раз повторяла: — Этого не может быть! Этого не может быть!..

Потом вдруг посмотрела на меня очень недружелюбно и сделала совершенно неожиданный для меня вывод:

— Я всегда была уверена, что с тобой случится какая-нибудь гадость!

— Но, мама…

— Не перебивай меня. Я тебе скажу только одно: я на тебя не сержусь. Ты и так уже достаточно наказана. Это Божья рука — его кара!.. Отказать такому человеку, как Львов, да, наконец, и самому Дубову[4]… Вот Господь и покарал тебя за твой строптивый характер!.. Что теперь делать?.. Я скажу так: пусть Васильев хоть трижды герой, но он тверской мужик, и я предпочту видеть тебя мертвой, нежели его женой… Я вообще… посмотрим, как он будет себя вести дальше…

— Как?! Вы собираетесь принимать его после всего того, что он сделал?.. — Я была вне себя.

— Ты не горячись! Ты меня послушай: в прежнее время твой брат или убил бы Васильева на дуэли, или заставил бы его на тебе жениться сейчас же, сию минуту! Ответь мне: ты хочешь быть его женой?

— Вы издеваетесь…

— Ну вот в том-то и дело. Значит, с нашей стороны претензий к нему быть не может. Показать ему, что я все знаю, невозможно — это просто неприлично…

И результатом маминых рассуждений было то, что, лежа больная, я слышала в соседней комнате шушуканье, в котором я ясно различала приглушенный голос Васильева.

Он бывал каждый день. Комната, в которой я лежала, стала за мою болезнь походить на будуар какой-нибудь актрисы. Ежедневно прибавлялась корзина свежих цветов, присланная Васильевым из магазина.

Когда я выздоравливала, сказала маме:

— Неужели вы не пощадите меня?! Я не в силах видеть лица этого человека!..

И вдруг в первый раз за все время мама порывисто обняла меня и горько заплакала.

— Бедная ты моя Китуся, что же нам теперь делать? Пойми одно: ведь все уже потеряно, и жизнь твоя сломана навсегда. Что же ты хочешь делать? Оттолкнуть его? Ведь он — наша единственная защита и наше благополучие. — Мама плакала и просила меня…

— Хорошо, — сказала я, — он поступил со мной, как подлец, но если вы настаиваете… помните только одно: я буду относиться к нему как к подлецу, не иначе.

— Делай что хочешь, только не губи нас и разреши ему сюда к тебе войти… ведь все дни твоей болезни он был здесь…

И Васильев вошел… а я стала жить, двигаться и говорить как автомат.

Он стал каким-то кротким, и было в нем даже что-то детское и, пожалуй, даже трогательное, что иногда проявляется в сильных и преступных натурах. Он даже старался говорить тише обыкновенного, чему, вероятно, научился во время моей болезни.

Я же в душе не сердилась на него, чему сама удивлялась. К маме у меня была огромная жалость, а к Васильеву — полное безразличие. Все происшедшее никак не затронуло моей души.

После болезни я попыталась восстановить отношения с друзьями. Тщетно!.. Васильев сразу обращался в тигра. Он рвал в клочки любое адресованное мне письмо, ничуть не стесняясь моим присутствием, и было в этом что-то такое властное и тупое, что всякие слова и объяснения казались смешными перед грубостью этого пещерного человека. Порог нашего дома по-прежнему никто не смел переступить.

Мама во всем его поддерживала.

— Не раздражай его, — говорила она, — потерпи, не будет же он вечно около нас!.. Поедем в Петровское, устроимся там, потом он уедет в Петроград навсегда, вот мы и освободимся от его общества.

Около нашего дома и на лестнице я мельком встречала Дубова. Каждый раз он пытался меня остановить, но я этого всячески избегала, хотя приветливо отвечала на его поклоны.

Но о Виталии я скучала всем сердцем. Я соскучилась по его талантливым стихам, по его поющему французскому стиху Бодлера и Мюссе и по его синим глазам.

Виталий жил со старшим братом и няней в одном из старинных маленьких домиков Дурновского переулка, почти рядом с нами.

Виталий обожал балет, прекрасно играл на рояле, писал стихи. Михаил, строгий, немного суховатый, увлекался философией, имел критическии ум и писал статьи о литературе.

Мальчики, как мы их называли, трагически потеряли своих родителей и жили с бывшей горничной Катей и с няней одной семьей. Катя была симпатичная, тихая, немолодая девушка, а няня, вырастившая мальчиков, теперь заменяла им родителей, и между нею и молодыми людьми были самые трогательные отношения.

Она любила их беззаветно, но в то же время крепко держала в руках. Следила за их поведением, и они, как дети, побаивались своей няньки. Они уважали ее, считались с нею, заботились о ней и очень любили.

Смешно и трогательно было наблюдать, как эта маленькая, сухая, степенная старушка распоряжалась судьбой двух взрослых мужчин.

Бывая у них, я тоже заразилась их чувством и побаивалась строгой старушки, хотя и она, и Катя относились ко мне с большим теплом.

И вот, истосковавшись по этому родному для меня миру, я в одно из воскресений, когда мы с мамой пошли в церковь, остановилась на полпути и объявила маме, что хочу пойти навестить «мальчиков».

— А церковь?

— Но ведь мы, мама, живем под таким контролем, что каждый наш шаг известен, ведь другого случая увидеть Виталия у меня не будет или придется ждать еще целую неделю до следующего воскресенья.

— Хорошо, иди, — согласилась мама, — только не задерживайся больше часа и к концу службы приходи за мной в церковь. Мы должны вернуться домой вместе.

Сама строгая няня открыла мне дверь, и лицо ее показалось мне почему-то растерянным. Сзади нее бежал по коридору Виталий.

— Китуся! Китуся! — радостно кричал он. — Я просто глазам не верю! Как вы вырвались?

У меня как будто душа согрелась, когда я села на знакомый диван, когда ощутила запах бумаги и книг. Их было так много: полки, полки со всех сторон, и они радовали глаз толстыми и тонкими, старыми распухшими и новыми, с золотым орнаментом корешками. Они грудой лежали на письменном столе.

Посередине комнаты стоял большой открытый рояль с развернутой симфонией Моцарта на пюпитре.

На середине письменного стола — начатый очерк для журнала «Искусство», статья о Пушкине (оба брата были ярые пушкинисты).

В это утро Михаил уехал со студентами университета на какую-то экскурсию. Мы были одни и сидели рядом на диване. Казалось, мы не виделись целую вечность. Но разговор не вязался.

Оба нашли друг друга сильно изменившимися. Я знала, что после болезни выгляжу ужасно, но почему же Виталий так осунулся и почему так изменилось выражение его нежного юношеского лица?.. Я предполагала, что дорога ему, но теперь мне это стало ясно. Когда первая радость встречи прошла, то в складке бровей, в новом выражении глаз, во всем изменившемся облике я уловила скрытое страдание.

— Я все еще не могу поверить тому, что вы пришли. — Он смотрел на меня испытующе и нежно. — Ах, если бы вы знали, что тут мы все передумали, как переволновались. Ведь мы (он назвал имена двух своих товарищей) целыми вечерами стояли на противоположном тротуаре и смотрели в ваши окна. Мы не знали, что и думать! Одно время у нас мелькнуло даже подозрение, не бандит ли он… Но я вспомнил первое его появление у вас, ведь это было при мне, и вспомнил его фамилию. Мы справлялись на аэродроме и установили, что он действительно красный военный летчик Васильев. Понимаете ли вы, что при всей моей тревоге за вас я был бессилен? Кто бы из нас к вам ни звонил, он получал от Васильева один и тот же ответ: «Их нет дома и не будет!» При малейшей попытке прорваться в коридор Васильев хватал за шиворот… Что делать? Не драться же было с этим уголовником? К тому же мы все были поражены поведением вашей мамы, тети и вас лично. Почему вы безвыходно сидели с ним и, если выходили или, вернее, выезжали, то тоже только с ним?.. Что все это значит? Скажите, объясните, прошу вас…

— Виталек, — попросила я, — избавьте меня от объяснений, мне тяжело говорить… это бурелом, понимаете ли вы? Бурелом… трудно мне говорить, так хочется помолчать, посидеть около вас… прочтите мне то, что вы написали за это время.

— Ничего не написал, не мог. И читать стихи не могу… Я точно тяжело болен. Разве можно жить, когда болит здесь?.. — И он показал на сердце. Потом взял мою руку, прижал ко лбу.

Я почувствовала, как под пальцами бьется жилка на его виске.

Прелестный, большой ребенок!.. Я не допущу, чтобы он страдал из-за меня, он никогда не должен узнать правды, которая случилась; наоборот, я должна от него все скрыть, чего бы мне это ни стоило, во имя его юности, таланта и даже во имя его красоты… Я должна убить в нем всякое чувство ко мне, выкорчевать его с корнем!

Решение пришло мгновенно. Я в последний раз погрузилась в глубь его синих глаз и сказала себе: «Прощай, Виталек! Прощай, светлый и прекрасный сон моей юности!» Потом быстро встала с дивана.

— Виталек, — сказала я, стараясь казаться как можно спокойней, — я не стою того, чтобы вам было больно. Я совершенно иная, нежели та, которую вы создали себе. Вы хотите знать правду? Извольте: на второй же день знакомства я сошлась с Васильевым и живу с ним, просто так, без всяких условностей живу…

Пока я говорила, Виталий тоже встал. Он смотрел не мигая мне в глаза и, когда я замолчала, продолжал смотреть очень серьезно, почти строго, потом взял меня за обе руки.

— Я прошу вас оказать мне честь быть моей женой! — сказал он, а в глазах его вдруг засветилась такая беспредельная нежность, что сердце мое дрогнуло.

— Вы думаете, я лгу? — испугалась я и уже быстро заговорила, боясь, что он перебьет меня, не даст себя убедить, что волна его нежности затопит меня. — Разве можно сказать о себе такое? Разве этим шутят? Вы что, не верите? Поймите же, это правда, я люблю его… я не девушка…

И вдруг, высокий и большой, он грузно рухнул к моим ногам и, стоя передо мною на коленях, подняв ко мне бледное прекрасное лицо, горячо и сбивчиво заговорил:

— Не лгите! Не надо! Знаю все, знаю, что случилось, но не так… не так!.. Я чувствовал, я знал, что с вами несчастье. Молчите, не говорите больше ни о чем!.. Китти, я прошу оказать мне честь: будьте моей женой!.. — И крупные слезы потекли из его глаз.

Я смотрела на его мокрые густые ресницы, еле удерживаясь от того, чтобы не нагнуться и не поцеловать их. Какой испуг, отчаяние и стыд охватили меня оттого, что он, такой прекрасный, юный, страдающий, стоял передо мною на коленях, когда я этого не стоила.

— Встаньте! Встаньте! — Видя, что он не повинуется, я, не сознавая того, что делаюсь смешной, сама встала против него на колени и горько заплакала.

Так мы оба стояли на коленях друг перед другом и плакали, когда неожиданно открылась дверь и на пороге появилась няня. Она изумленно остановилась, а мы, точно пойманные на месте преступления, заметались, не зная, что делать.

Няня была достаточно умной и чуткой; молча постояв секунду на пороге, старушка медленно отступила в глубину коридора и тихо закрыла дверь…

Потом мы снова сидели с Виталием на диване, уже улыбаясь и утирая слезы. Он взволнованно развивал планы бегства в другой город, укрощения Васильева, изобретая всевозможные варианты; просил меня, чтобы я осталась здесь, у них, сегодня и навсегда, чтобы больше никуда не уходила. Он пойдет, он сам будет говорить с моей матерью и Васильевым, он все уладит…

— Виталек, это невозможно, немыслимо! Ведь я уже принадлежу ему, и, видимо, так должно было быть…

Прощание наше было бесконечным страданием для обоих. Я старалась запомнить и запечатлеть каждое его слово, каждый жест; мне казалось, что я никогда больше его не увижу. Я прощалась с ним навсегда. Мое предчувствие меня не обмануло… Но об этом позднее…

Итак, Васильев вошел в нашу жизнь, и узел наших отношений затягивался все туже и туже…

Я помню, что Васильев ежедневно ездил на Садово-Триумфальную в Земельный отдел.

Васильев встречал разные затруднения и однажды обратился к маме:

— Все было бы гораздо проще, если бы ваша дочь расписалась со мною в загсе.

Мама умоляюще на меня посмотрела. Я согласилась.

— Все равно, — сказала я Васильеву, — это ни на одну йоту не изменит моих к вам отношений.

Мы зарегистрировались. Но Васильев ошибся: как раз это обстоятельство и встало самым главным препятствием на его пути.

На Васильева подали в суд сразу два учреждения. Первым был Мосздравотдел, он жаловался на выселение детей Поволжья. Вторым был волисполком Петровского. Последний просил отдать летчику Васильеву участок земли в любом другом месте, но только не в Петровском… «Васильев женат на дочери княгини Мещерской, и их вселение и въезд в бывшее имение будет являться возвращением земли князьям, бывшим помещикам-владельцам, что совершенно недопустимо и послужит самым вредным зрелищем для крестьян и повлияет вредно на их психологию». Дело это разбиралось в закрытом суде, но стало известно очень многим и одно время было басней всей Москвы: передаваясь из уст в уста, поражая, удивляя многих, оно, как ни странно, почему-то вызвало зависть и добавило нам много врагов.

Полуграмотный Васильев сам выступал против двух учреждений и выиграл процесс.

Тогда партийная организация Наро-Фоминска, которой принадлежало Петровское, подала заявление в партийный контроль, и Васильев был вызван в Кремль. Ему предложили выбрать другое место в Подмосковье или в другой области.

Васильев разорвал перед властями свой послужной список со всеми военными заслугами.

Личным приказом Ленина его военный послужной список был восстановлен, и Васильев был утвержден во владении двадцатью семью (под парком) десятинами земли и одним из флигелей Петровского.

Радостный, счастливый, он, как ураган, ворвался к нам на Поварскую.

— Вот, получайте! — Он положил перед нами бумагу на стол. — Я сказал, что все для вас сделаю, и сделал!

— Николай Алексеевич, — торжественно сказала мама, — чем же нам вас отблагодарить…

— А мне немного надо. Комнатушку какую-нибудь около себя дадите, вот и хорошо. Пока я вил это гнездо здесь, на земле, за мною небо заскучало. — Он поднял глаза, и я заметила тоску в них, когда сквозь стекло окна он взглянул на проплывавшие облака. — Не летал я давно, о вольном пути мечтаю, соскучился на земных дорогах, надоели мне милиционеры…

Все это время Васильев вел себя безукоризненно. Правда, время от времени он где-то пропадал, видимо отчаянно запивал, но являлся покорным, тихим и смотрел на меня преданным, собачьим взглядом. Мой фиктивный брак с ним волей-неволей повлиял на весь уклад нашей жизни. Васильев не желал, чтобы я работала, и мне приходилось сидеть без службы.

Мама все время продавала вещи, чтобы иметь деньги на жизнь, но Васильев, бывая ежедневно у нас, часто ночуя, завтракал, обедал, ужинал у нас, и мы получали корзины с продуктами прямо от Елисеева.

Мама этим очень тяготилась. Она не раз заговаривала о том, что согласна взять Васильева на пансион за вознаграждение, но получать даром продукты считает совершенно невозможным, грозя отослать корзину обратно к Елисееву.

— За что обижаете? За что хотите меня прогнать? — отвечал он. — Пусть хоть общее хозяйство создаст видимость нашей семейной жизни. Хотите или нет, а по бумагам ваша дочь мне жена, а вы, стало быть, теща…

От этих слов мама морщилась.

— Что же вы думаете, мама, делать дальше? — спрашивала я, — какой представляете нашу дальнейшую жизнь? Ведь Васильев связал меня с собой загсом, выгнал всех наших друзей и устроил нам монастырскую жизнь. Слышали ли вы, как он говорил о «комнатушке» и что это означает? Это означает «комнатушку» с нами на всю жизнь. Я лично этого не выдержу.

— Какие глупости ты говоришь! — рассердилась мама. — И как можно тяготиться таким благородным человеком? Ты черства и неблагодарна. Он дарит нам Петровское, поедет туда с нами, устроит нас, поживет с нами немного, а там уедет в свой любимый Петроград. Вот и освободимся от него, а пока потерпи, и вообще под нашим кровом он должен быть самым любимым, самым дорогим гостем.

— Пока я вижу, что он хозяин…

— Замолчи! — Мама не на шутку рассердилась. — Все тебе не так! Повела себя с ним таким образом, что вызвала в нем зверя. Мне все сердце истерзала. Боже мой, насколько было бы все лучше, если бы Васильев не был бы слеп и женился на Таличке!..

А Таличка (Анатолия) с некоторых пор ходила в тихом и удрученном настроении. После моей болезни и всего того, что со мной случилось, она сильно изменилась. Может быть, она переживала исчезновение своего жениха, оказавшегося женатым, может быть, ее терзали какие-либо другие мысли, но меня она больше не задевала. Только из запертой ванной комнаты за очередным сеансом массажей и притираний, во время которых она имела дурную привычку разговаривать сама с собой, я, как-то проходя по коридору, услыхала: «Авантюрист… авантюрист… мерзавец, подсунул женатого… конечно, я не она… это она, колдунья, всех привораживает, княжна-рожа…» Еле сдерживаясь, чтобы не фыркнуть, я пробежала мимо.

В ее словах была правда: с детства я слышала со всех сторон о том, что некрасива, и поэтому всегда стеснялась своей наружности. Чувства же, которые я совершенно неожиданно для себя встречала, только портили мне жизнь, заставляли страдать и мешали мне. Я никогда не считала любовь стержнем жизни. Мне хотелось продолжать музыкальное образование, писать, рисовать, танцевать, петь — жить творчеством, но это было мне не дано…

После безумного, беспробудного трехдневного кутежа, после того, как, спустив все до последней копейки (у Васильева нечем было заплатить нашей лифтерше за то, что мы три ночи не давали ей спать; он, сдернув со стола скатерть, схватив бюст Лермонтова, стоявший в углу, и прихватив из кухни новый примус, сунул все это обрадованной лифтерше), мы наконец выехали в Петровское.

Тетка пожелала остаться в Москве, куда мама часто наезжала.

Прошла какая-нибудь неделя, и мама в одну из своих поездок сильно задержалась в Москве. Она хоронила Виталия, умершего в три-четыре дня от сильнейшего сыпняка.

После нашего отъезда из Москвы Виталий был в очень удрученном состоянии. Он ушел из дома и пропадал целые сутки. Вернулся очень усталым. Оказывается, бродя по Москве, он очутился около Брянского вокзала, у набережной, где набрел на артель какой-то кооперативной мельницы. Ему пришло в голову вместе с грузчиками начать перетаскивать тяжелые мешки, и тифозный паразит заразил его.

Мама была в большой дружбе с няней и Катей. Все недолгое время болезни она была около него, и Виталек умер у нее на руках.

Последняя полученная от него мною записка была: «Китуся, будь счастлива! Солнце мое, будь счастлива…»

Все письма Виталия у меня бесследно исчезли. В этом я подозреваю маму: она отдала их Михаилу, когда последний, придя к нам (много позднее), просил у меня их, ссылаясь на то, что о Виталии будут писать и нужно все то, что когда-либо было им написано.

Михаил был со мной сух, холоден и даже враждебен. Он сказал:

— Не думайте, что мой брат умер из-за вас. Хотя об этом и говорят, но его смерть — трагическая случайность…

— Я ничего не думаю… Виталий умер от сыпного тифа, — ответила я.

Михаил никогда в жизни больше у нас не бывал…

Возможно ли описать мое состояние?..

Мне было восемнадцать, но я чувствовала, что юность моя прошла. С Виталием ушло все прекрасное. Я проводила ночи без сна, с опустошенным сердцем, глядя из окна на мрачный дворец с заколоченными окнами сухими глазами…

А кругом меня, казалось, наступила жизнь сказочных превращений: опустевший после всех выселений дом был отремонтирован, чисто вымыт и постепенно наполнялся вещами и обстановкой. Васильев вывез все наши вещи, находившиеся у частных лиц. Ковры, картины, зеркала, люстры снова наполнили дом, и, хотя это была лишь малая их часть, он стал уютным и красивым.

Васильев огораживал парк, и изуродованные колеями телег аллеи разравнивались и засыпались желтым песком.

Весна была в полном цвету. Во всех комнатах вазы благоухали букетами белой и лиловой сирени, окна в парк были настежь открыты, и толстые, коричневые, важные майские жуки залетали в окна, наполняя комнаты жужжанием.

Несмотря на тяжелое душевное состояние, я мало-помалу, даже против своей воли, как-то успокаивалась.

Я напоминала выздоравливающую от тяжелой болезни. Единственное, что угнетало меня в теперешнем положении, было отсутствие свободы. Целые дни я проводила за роялем, писала или читала. «Отдохну за лето от всех неприятностей, — думала я, — а с осени пойду работать… не вечно же будет около нас Васильев».

Из Москвы к нам наезжали время от времени гости. Если среди них не было молодых мужчин, то они к нам допускались. Все ахали, восторгались, не верили глазам своим, говорили, что я сделала «блестящую карьеру»; никто из них не знал правды, а в глазах многих, особенно моих подруг, я читала безумную зависть, граничившую с ненавистью.

Я невольно стала приглядываться к Васильеву. Как ни странно, я находила в нем много хорошего. Он был, прежде всего, безгранично добр. Мне очень нравилось его широкое русское хлебосольство.

Он не был остроумен, но, развеселившись, смеялся и резвился, точно молодой щенок. По природе был весел и радостен, но, задетый в своем самолюбии, мог под горячую руку убить. Главным и, может быть, единственным его пороком было пьянство.

Васильев очень любил посидеть за сложным пасьянсом. Часто, когда я, сидя в гостиной, играла, он тихо, как котенок, прокрадывался в глубину комнаты, садился на диван и начинал раскладывать какой-нибудь пасьянс. Вдруг неожиданно за моей спиной раздавались приглушенные ругательства: это, выйдя из себя, Васильев в бешенстве разрывал на клочки обе колоды карт.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: