Жизнь некрасивой женщины 7 страница

— Угадали! — весело ответила я и так быстро, как только это позволяли мне большие, неуклюжие валенки, побежала по лестнице.

Второй, третий этаж, вот и наша дверь!..

— Дошли? — крикнула мне снизу Даша.

— Да!

Тогда она выключила на лестнице свет, затем за ней захлопнулась дверь швейцарской, и я очутилась в полной темноте перед родным порогом.

Кажется, еще никогда в жизни я так не волновалась. Конечно, я ни за что бы не решилась прийти к маме, если бы не виделась с ней после свадьбы. Тогда она ведь сама разыскала мой адрес, написала, вызвала меня. Правда, свидание было достаточно холодным, но ведь она пошла на то, чтобы увидеть меня, значит, не так уж сердится. Неужели теперь не поймет, не пожалеет?

Я знала: если в такой час горят обе люстры, значит, у нас гости, — и храбро дважды нажала кнопку звонка, с волнением ожидая услышать легкие шаги мамы, но увы! Послышался топот. Это Анатолия.

Несмотря на поздний час, она резко распахнула дверь, но, как ни странно, сразу узнала меня и тут же притянула дверь к себе, накинув цепочку.

— Это я. Вы не узнали меня? — спросила я.

— Узнала, как не узнать такую красотку!.. Что тебе надо? — грубо спросила она.

Я не сразу ответила, так как меня поразил и отчасти рассмешил ее вид. Анатолия была в моих серьгах и ожерелье. На ней было мое любимое платье, черные замшевые туфли. Но интереснее всего было то, что она причесалась под девятнадцатилетнюю девушку. Одна коса ее висела за спиной, другая кокетливо перекинута на грудь.

— Я хотела бы видеть маму, — наконец проговорила я.

— Мамочку? — Она удивленно и насмешливо подняла кверху брови. Видимо, теперь она звала свою сестру не Эккой, как всегда, а, записавшись в дочери и одевшись во все мое, «мамочкой», выговаривая это слово с присущим ей кривлянием.

— Да, маму, — повторила я. — И почему это вы при виде меня набросили цепочку на дверь, точно я злоумышленник?

— Хуже… — Она злобно поджала губы и медленно проговорила: — Мамочка взяла с меня клятву в том, что, в какой бы час ты ни пришла, я выгоню тебя вон!

— Это подлинные слова моей матери?!

— Да, она прокляла тебя так, как в свое время твой отец проклял герцогиню, свою дочь. Я не имею права тебя впустить. Это ее приказ.

— Что же делать?.. — сказала я. — Что же делать… тогда мне остается обратиться к вам. Я знаю, вы никогда не любили меня, но ведь я никогда вас ни о чем не просила. Это первая и последняя просьба: ничего не говорите маме и дайте мне возможность переночевать одну ночь в вашей комнате при кухне. Даю вам честное слово, что с первым светом утра я уйду незаметно, тихо и мама никогда не узнает об этом. Уйду и никогда больше не вернусь сюда, будьте спокойны. Я ничем ее не потревожу. Но сейчас впустите меня, на дворе глубокая ночь, мороз, мне некуда идти…

— А мне какое дело? Откуда пришла, туда и убирайся!

— Вы же понимаете, что я из самолюбия ни к каким знакомым в таком виде среди ночи не пойду, я не хочу сплетен, догадок… — В эту минуту я была полна отчаяния. Был один дом, которого я не стеснялась, — Александры Ивановны, но от Васильева я знала, что обе девочки ее лежат в сильнейшей скарлатине, а у меня этой болезни не было, и при моем пороке сердца… — Послушайте, — опять обратилась я к Анатолии, — мама прокляла меня, но если б она узнала, что я на улице в такой мороз и что единственное место, куда я могу пойти переночевать, это дом, в котором свирепствует скарлатина, — она, безусловно, пустила бы меня на одну ночь!

Анатолия издевалась. Она теперь отошла от двери, стояла подбоченясь, щурилась по обыкновению и даже пристукивала каблучками.

— Ну, еще что скажешь? — смеялась она. — Пойми, мне неинтересны обстоятельства твоей жизни, они мало меня занимают. Маркиза Рокамболь, красавица! Ха-ха-ха!

— Никто еще не знает, как нам случится в жизни встретиться, — сказала я, стараясь не выдать волнения, — но ваши слова и вы сами — чудовищны. Ведь вы стоите на пороге моего дома, под моим кровом, вправе ли вы отказать мне, не приютить на одну ночь? Ведь я же даю вам слово, что уйду с рассветом и больше никогда вас не потревожу!

— Убирайся вон, — медленно и зло сквозь зубы процедила тетка, — заражайся скарлатиной, умирай от порока сердца, замерзай на улице. Нам это безразлично! Убирайся вон! — И она захлопнула передо мной дверь.

Я очутилась в полной темноте. Первой мыслью было звонить, звонить, неистово стучать, вызвать маму, объясниться, рассказать ей все. Но мысль, что это бурное объяснение будет интересным зрелищем для Алексеева и «компании», что наши гости будут случайными свидетелями этой сцены… Гордость удержала меня.

Вторым желанием было сесть здесь, на теплой лестнице, и подремать до рассвета у родного порога. Я так боялась мороза, улицы, у меня не было больше сил идти снова к Александровскому вокзалу на Вторую Брестскую.

Но провести ночь на пороге своего дома, на лестнице, как нищей, было таким унижением, что я стала как только можно скорее ощупью, держась за перила, спускаться вниз по лестнице. Так же ощупью я добралась до двери лифтерши и постучала:

— Даша, простите, что тревожу вас, но я ухожу. Отоприте, пожалуйста, мне парадное.

— Господи, куда ж это вы среди ночи? Ведь только что пришли.

— А я на минутку заходила, мне только кое-что передать надо было! — как можно веселее сказала я.

Даша недоверчиво на меня посмотрела.

— Да куда ж это вы одна среди ночи идете? — не унималась она.

— А я не одна, — тем же веселым тоном продолжала я, — меня Васильев в машине на углу переулка дожидается.

— Вот как дочерей замуж отдавать! — полушутливо ворчала Даша. — С мужем как в воду канет, а приехала среди ночи, так нет того, чтобы ночку у матери переночевать, куда!.. Муж, видите ли, ждет в машине… — И она захлопнула за мной большие стеклянные двери парадного.

Опять ночь и полное одиночество.

Я не могла сразу охватить всего случившегося, но при моем характере мамы для меня больше не существовало. Я все еще не могла отойти от родного порога.

Потом перешла на противоположный тротуар. Там, прислонившись к каменной ограде, я долго еще смотрела в родные, ярко освещенные окна, и слезы не переставая лились из моих глаз.

Испуганная Александра Ивановна тоже не хотела меня впускать.

— Что вы! Что вы! У меня девочки в сильнейшей скарлатине, ведь у вас порок сердца, для взрослых это бывает смертельно, а для вас тем более! Ни за что не впущу, не буду на свою душу грех брать. Да разве сам Николай Алексеевич вас не предупреждал? — удивлялась она.

— Прошу вас, впустите меня переночевать! — просила я. — Зараза мне не страшна, мне совершенно негде провести сегодняшнюю ночь. Пожалуйста…

И она меня впустила. Я не потревожила ее, потому что она все равно не спала.

— Измучилась я с ними! — жаловалась Александра Ивановна. — Одна, Матвей меня бросил, заразы испугался, к матери своей временно переехал. А я вот пятую ночь на ногах, сейчас самые тяжелые дни, сыпь. Да слава Богу, хоть квартира отдельная, уберегла девочек от больницы, наш знакомый домашний доктор лечит…

— Идите ложитесь, отдыхайте, — сказала я, — покажите лекарства и скажите только, через какой промежуток давать. Я подежурю около девочек, спите спокойно…

Наутро меня сменила Александра Ивановна. Я развязала узелок с едой, и мы с ней с удовольствием поели.

Не представляя себе, что теперь буду делать, где жить, измученная и усталая, я сидела в кресле, чувствуя, как сон и безразличие сковывают тело. Глаза закрывались, сознание туманилось.

И тут случилось нечто, что еще раз убедило меня в том, что Ника — моя судьба.

В день побега он вернулся в монастырскую гостиницу. Прочтя записку, не зная еще, верить ли в мое самоубийство, он на всякий случай примчался в Москву, прямо на Поварскую. Мама сама открыла ему дверь и сказала, что меня не было. Тогда без всякой надежды, с горя он заехал к Александре Ивановне и увидел меня, спящую в кресле.

Таким я никогда его не видела. Когда он обнимал меня, руки его дрожали и глаза были полны слез.

— Какое счастье, что ты жива, Курчонок! Какое счастье! — повторял он, целуя меня. — Я совсем от горя голову потерял! Ну зачем же ты опять от меня убежала?!

— Ника… — плача, говорила я. — Я больше никогда от тебя не убегу, бежать мне теперь некуда. Мама прокляла меня, и на всем свете у меня больше никого, кроме тебя, нет…

Я переживала потерю матери очень тяжело. Но внутренняя дисциплина, привитая с детства, не позволяла распускаться, и я не разрешала себе плакать.

С Никой отношения во многом изменились. Казалось, он стал мягче, и в нашу жизнь точно прорвался луч солнца, но, увы, только на единый миг…

Он преподнес мне необыкновенную новость, а именно то самое дело, которое держал в секрете и которым собирался всех удивить.

Он получал имение графов Олсуфьевых — Кораллово, что было около Звенигорода. Получал, конечно, не так, как Петровское (в собственность за военные заслуги), а как вверенный ему совхоз, в котором он собирался разводить какую-то необыкновенную породу свиней (?!).

— Думаешь, не разведу? — Видя, что я смеюсь, он не на шутку сердился. — Думаешь, меня зря доктора на целый год от полетов освободили? Пусть не думают, что я по санаториям буду таскаться. Я тверской мужик и на все дела способен: я плюю на Америку и на их «знаменитых йоркширов»! Я здесь таких слонов разведу, что всех йоркширов по весу перетянут!

И мы снова поехали в Звенигород, но на этот раз в противоположную от Саввиного монастыря сторону.

— Если соскучишься по Москве, — говорил Ника, — скажи мне. Свезу тебя в театр, в оперетту, в цирк. Кроме того, возьми с собой подругу, пусть у нас живет. Тебе будет веселее, ведь ты часто остаешься одна… Если еще чего-нибудь хочешь, скажи — все сделаю, только, мой храбрый Курчонок, не убегай больше!..

Со мной поехала Шура Воронина, одна из подруг моего детства. Эта умная и веселая девушка обладала красивыми карими глазами и была прекрасно сложена. Сама мастерила себе туалеты и, имея скромные средства, одевалась необыкновенно изящно.

Шура была редким исключением из женщин: она не была завистливой и чуждалась всяких сплетен. У нас не было ни одной ссоры.

Дом Олсуфьевых был огромным, в два этажа, и каждая из комнат выдержана в определенном стиле. Но через разбитые стекла окон прорвавшийся в комнаты мороз лег на стекла картин и зеркал легким слоем инея. Одна из гостиных (в стиле времен Елизаветы Петровны) стояла как будто в полном порядке, и, только подойдя ближе, я увидела, что все пуховые сиденья кресел и стульев вынуты, замша роскошных диванов вырезана. Вырезаны были также гобелены, рисунки на экранах перед каминами и ободраны все ширмы.

В некоторых комнатах на карнизах мотались клочки и лоскутья материи. Видимо, занавеси рвали прямо с карнизов, стоя внизу.

В каком состоянии была домовая церковь, трудно себе представить: престол в алтаре был поставлен вверх ногами…

Зато библиотека, огромная, с большим отделом иностранной литературы, была почти не тронута. Это сулило мне ни с чем не сравнимые наслаждения!

Вокруг дома разбит огромный парк, масса служебных построек, а также конюшни, телятники, коровники и свинарники.

Весь верхний этаж занимала богадельня.

Согнутые крючком, хромые, полуслепые, а иногда и полусумасшедшие старики, кашляя, охая и ссорясь, шмыгали взад и вперед по лестницам, как потревоженные тени.

Мы должны были поселиться в первом этаже. Ника предоставил выбор мне. Дом имел не один вход и не одно крыльцо. Воспользовавшись этим, я выбрала три комнаты так, чтобы они имели отдельное крыльцо и чтобы можно было, обив и утеплив двери, отделиться от выстуженного дома…

Таким образом, мы получили две небольшие светлые комнаты и третью большую, видимо, бывший кабинет. Половина стен в дубовых панелях, с большими бронзовыми канделябрами. Плотные дубовые ставни на окнах, которые вечером в непогоду так уютно затворить и посидеть у камина, который стоял тут же, с целым рядом мягких кожаных кресел вокруг.

Благодаря Никиной бесшабашной натуре жизнь наша в материальном отношении была очень неровной. Ника пропадал по-прежнему. Иногда у нас по нескольку дней ничего не было, кроме корок сухого хлеба. В такие дни мы с Алей, вычистив все банки от консервов сухим хлебом, брали по крынке молока и, забаррикадировавшись целой горой книг, ложились на большой кожаный диван и утопали в чтении.

Потом приезжал Ника, и начинался дым коромыслом.

Он оставался в моем сознании каким-то странным, темным человеком, чем-то вроде Соловья-Разбойника.

Часто мы ездили с Алей в Звенигород, иногда в Москву.

Однажды я приехала в Москву и, как всегда, остановившись у Александры Ивановны, бегала и рассматривала витрины любимых улиц. Кто-то схватил меня за рукав.

— Киттинька! Киттинька!

Зов милого детства! В душе встрепенулось что-то теплое, живое…

Передо мною стояла Анна Георгиевна Телегина, или просто Анюта, племянница нашей няни Пашеньки, зеленоглазая хохотушка, которая ездила с нами по Волге в детстве. Теперь она была заведующей детским садом, энергичной, полной сил женщиной.

Анюта смотрела на меня с нескрываемым недружелюбием.

— Стыдно вам! Стыдно вам!.. — сказала она строго. — Вы выросли на моих глазах, я знала вас всегда доброй девочкой, я не предполагала в вас такой жестокости, злобы, такого бессердечия к собственной матери!

— Матери?! — удивилась я, — у меня ее нет. Она прокляла и навек отказалась от меня.

— Прокляла?! Вы что, с ума сошли?! — теперь настала очередь удивляться Анюте. — Она плачет о вас, не осушая глаз, день и ночь говорит только о вас! Посмотрели бы вы, как она изменилась, похудела, мне кажется, она скоро с ума сойдет от тоски!.. Кто только мог выдумать такую глупость?

Тогда я рассказала Анюте, как тетка захлопнула передо мной двери дома.

— Киттинька, я хочу вам верить и не могу!.. Все, что вы рассказали, чудовищно. Анатолия Прокофьевна просто преступница, это какой-то уголовный тип!..

Анюта ни за что не хотела меня отпустить, она буквально вцепилась в меня и требовала, чтобы я немедленно, сию минуту шла к ней.

— Я сама схожу за вашей мамой, — говорила она, — вы сейчас же должны увидеться, объясниться… нет, нет, я не могу, я просто не имею права отпустить вас!

Тогда я объяснила Анюте, что должна предупредить Нику и Алю, и помчалась на Вторую Брестскую известить Нику о моем предстоящем свидании с мамой и о том, что могу задержаться. Сердце так билось, что, казалось, разорвется.

Анюта жила в маленькой комнатке на втором этаже деревянного, в старинном стиле домика под номером три в Староконюшенном переулке.

Здесь и состоялось наше свидание с мамой.

Не в силах произнести ни звука, обняв друг друга, мы безутешно плакали. Потом говорили, перебивая друг друга, смеясь, все еще со слезами на глазах.

Роль тетки была ясна. Она не только не сказала маме о моем посещении, но все время расстраивала ее всякими выдумками. То она передавала ей из «достоверных» источников, что я в каком-то обществе говорила о моей ненависти к матери, то якобы в каком-то доме смеялась над мамой и т. д.

Придя в себя, мы простились с Анютой и отправились на Поварскую.

Анатолия, хотя и имела отдельную комнатку, все дни проводила у нас, где мы ее и застали. Она стояла перед туалетом и расчесывала роскошные, до колен волосы.

— Ну? — сказала мама, как мне показалось, даже с каким-то торжеством (она обняла меня одной рукой). — Ну? Как теперь, Таля, ты будешь смотреть мне и Китти в глаза?

— А что? — Тетка невинно улыбнулась. — Уже успели где-то помириться? Ну что ж, милые бранятся — только тешатся…

— И это все, что ты можешь сказать в свое оправдание? — спросила пораженная спокойствием тетки мама. — Нет, ты ответь мне, — все взволнованнее говорила мама, — как могла ты, которая почти насильно, против нашей воли поселилась здесь, вошла в нашу жизнь, живешь на мой заработок, выгнать вон ночью, в мороз мою дочь из-под ее же крова?!

— Она не приходила, я ее никогда не выгоняла и ни о каком проклятии не могла сказать, потому что я ее не видела. Она все лжет! — спокойно и нагло глядя мне в глаза, ответила Анатолия.

— Как?! — вступила я в объяснение. — Вы еще вдобавок ко всему теперь обвиняете меня во лжи?!

— Если ты сейчас же не сознаешься в том, что выгнала Китти в ту ночь, — мама совершенно вышла из себя, — то с завтрашнего дня я перестану тебя кормить, поить, одевать, платить за уроки шитья. Я откажусь от тебя навсегда, живи чем хочешь, зарабатывай на все сама!

Это оказалось единственной угрозой, которая подействовала на Анатолию и напугала ее.

— Хорошо… — Она заговорила медленно, словно выжимая из себя каждое слово. — Хорошо, я сознаюсь: да! Я выгнала ее, когда она пришла во втором часу ночи. У нас еще сидели гости. Я не пустила ее и не могла пустить, да и ты, если бы в ту ночь увидела ее, то тоже не пустила бы…

— Почему? — вырвалось у нас в один голос.

— Потому, — еще тише прошипела тетка, — что твоя дочь пришла совершенно пьяная, и, когда я открыла дверь, она, куря папиросу, нагло спросила меня: «Что, моя мать еще не сдохла?» Она силой хотела пройти к тебе в таком виде, пройти, чтобы ее, пьяную, увидели твои гости. Ну, скажи теперь, должна я была ее пустить? Да?.. Оттого я и скрыла от тебя ее нахальное, скандальное вторжение среди ночи…

Мама закрыла лицо руками, словно от удара бича. Анатолия стояла перед нами с бесовским торжеством на лице. Я же была настолько поражена, что не могла и слова вымолвить.

— Китти, это правда? — вдруг, отняв руки от лица, спросила мама.

— И вы могли хотя минуту этому поверить?.. — грустно сказала я. — Ах, мама, мама…

Воспользовавшись минутой, Анатолия выскользнула из комнаты.

Я бросилась к маме, стала целовать ее.

— Мама, мама, разве я лгала вам когда-нибудь! Кого вы слушаете?.. Когда вы умирали от тифа, вспомните, как обе ваши сестры вас бросили. Разве не я одна выходила вас? Как боролась за то, чтобы не отдать вас в больницу, разве не доказала я, насколько мне дорога ваша жизнь? Только один раз я провинилась перед вами: сказала ужасные слова, когда ехала венчаться, только в них я виновна.

Но в это время вошла Анатолия. Волосы ее были по-прежнему непричесаны. Лицо торжественно. В руках — польская Ченстоховская Богоматерь, икона прадеда, когда-то графа Подборского. Этот образ перед смертью передала тетке бабушка, поскольку Анатолия одна из трех сестер носила эту фамилию.

Увидев сестру, гордо выступавшую с родовой святыней, мама переменилась в лице и теперь стояла бледная как смерть.

Расчет на мамину религиозность был верным.

— Ченстоховска Матка Бозка! — медовым голосом, нараспев начала тетка читать молитву Богоматери по-польски.

Мне казалось, что я на сцене, где разыгрывается что-то бесконечно глупое. Я с грустью видела беспомощность мамы.

Анатолия уже прочла молитву.

— Теперь, — со слезой в голосе сказала тетка, — я клянусь перед нашим родовым образом, перед тенями всех умерших Подборских, что все, что я говорила, правда и все, что говорила твоя дочь, ложь!

Тетка перекрестилась и поцеловала образ. Воцарилось гробовое молчание. Потом мама закрыла лицо руками и горько зарыдала.

И вдруг у меня мелькнула мысль.

— Мама! — радостно воскликнула я. — Сейчас вы узнаете, кто из нас лжет. У меня есть свидетель. В ту ночь мне отпирала дверь наша лифтерша Даша, она со мной разговаривала, запирая двери, когда тетка меня выгнала. Позовем ее сюда, пусть она вам расскажет, в каком виде я была. Наша клятвопреступница не учла этого обстоятельства и поторопилась дать клятву.

Я хотела выйти из комнаты, но тетка, положив икону на стол, бросилась к дверям, не пуская меня. Мама стала умолять меня не звать Дашу.

— Это публичный скандал, пощади! — говорила она. — Прошу, не ходи!

Тетка кричала:

— Кто будет нас судить? Хамка? Мужичка? Лифтерша, которую твоя дочь уже успела подкупить васильевской водкой?!

Вдруг совершенно неожиданно для себя я налетела на тетку, повернула лицом к двери и вышвырнула за дверь, которую тут же закрыла на ключ.

Задыхаясь, я повторяла одну и ту же фразу:

— Выбирайте, мама: или она, или я!.. Кто-нибудь из нас…

Мама все плакала. Я стала целовать ее, успокаивать, уговаривать. Потом напоила валерьянкой и уложила в постель. Она вся дрожала.

Вдруг в дверь посыпались удары: сначала кулаками, потом ногами.

— Впустите меня! — дико кричала Анатолия. — Впустите! Вы не смеете меня не впустить, а если не отопрете, то я выведу вас на чистую воду! Я всем скажу, какие вы обе преступницы! У вас обеих руки в крови. Ваше место в тюрьме!

Мы только перекидывались недоумевающими взглядами.

— Она сошла с ума! — испуганно сказала мама. — Кого мы убили? — И она улыбнулась.

В то же самое время мы услышали, как в коридор отворяются двери всех комнат. Потом услыхали Грязнову, которая упрашивала тетку уйти к себе и не скандалить. Но Анатолия не унималась и продолжала кричать, что засадит нас в тюрьму.

— Китти, — наконец сказала мама, — мне совершенно ясно, что во всем виновата Таля, я верю каждому твоему слову. Я поняла, какую подлую роль играла моя сестра, стоя между нами и ведя такую преступную интригу, но… пойми, мы должны ей отпереть только для того, чтобы прекратить этот крик, эти ругательства, эту неприличную сцену!.. Я боюсь, что Алексеев приведет сюда милицию, составит акт о том, что мы никому не даем покоя… ведь он ищет любого предлога или случая…

— Отпереть — значит испугаться ее угроз, — сказала я, — наша совесть чиста, пусть кричит себе на здоровье, ее же и выселят за хулиганство. Ведь только из-за нее у нас так испорчены со всеми в квартире отношения. Она корень зла!

— Китти, Китти! — мама укоризненно покачала головой. — Ты очень зла… Положа руку на сердце, скажи, разве эта несчастная нормальна? Христос учил прощать врагов…

Мы обе замолчали… Я чувствовала, что мама жалеет Анатолию, а может быть, и даже наверное, узнав теперь до конца ее сущность, все же продолжает любить.

Но как же, думала я, как мама, такая религиозная, может простить Анатолии клятвопреступление, ее ложный крест перед иконой?! Но я молчала. Ведь, продолжая спорить, могла так далеко зайти, что опять почувствовала бы себя в своем доме одинокой, чужой, и мне ничего не оставалось бы, как снова уйти и потерять родной кров, на пороге которого очутилась после стольких мучений… Поэтому я не протестовала, когда мама подошла к двери и повернула ключ в замке.

Потерявшая всякий человеческий образ, Анатолия буквально на четвереньках вползла в комнату. Она оббила об дверь руки и ноги и теперь плакала, подвывая, как настоящий дикарь. Ворот ее платья был разорван, видимо в припадке ярости, волосы так и остались распущенными, и она дрожащими пальцами то утирала ими слезы, то начинала их теребить, тревожно вглядываясь в наши лица.

Я отвернулась и услышала за спиной голос мамы:

— Приведи себя в порядок… причешись, наконец… умойся!

Анатолия хотела целовать ей руки.

— Оставь… — холодно сказала мама. — Проси прощения у Китти, ты перед ней больше виновата.

— Это совершенно безнадежно, — спокойно улыбаясь, сказала я, — если б была моя воля, то я выгнала бы вас из нашего дома. Прощать я не умею, но нам надо жить здесь, около мамы, и ради нее я буду по отношению к вам вполне корректна.

— Киттинька, — залепетала было тетка.

— Замолчите! — оборвала я ее. — Ведь я не мама и вашей игре не поверю. Давайте кончим всякие объяснения.

Мама очень просила меня остаться и погостить дома хотя бы недельку. Но на улице уже стемнело и стрелка часов приближалась к семи вечера.

— Мама, я не могу остаться, — сказала я с грустью, — в половине восьмого Ника будет ждать меня против наших окон. Вечером мы уезжаем в Кораллово, поезд отходит в девять вечера.

На это мама ничего не ответила, и из ее молчания я заключила, что она еще сердится на Васильева. Но я ошиблась.

В назначенный час мама подошла к окну и стала усиленно махать Нике рукой, чтобы он пришел к нам.

Вскоре Ника уже стоял в комнате, и мама плакала у него на груди. Мы все целовались. Вошла тетка, и этот день, полный объяснений, слез, клятв, обвинений и всякого рода волнений, закончился наконец всеобщим примирением.

Ника был растроган до слез и проявил необыкновенное великодушие.

— Мне необходимо ехать сегодня же, — сказал он маме, — а Курчонок пусть поживет у вас недельку, а если хочет, то и больше… только мне позвольте ее навещать…

Большего счастья я не могла желать. Родные стены… вещи, которые помнишь с детства, портреты…

Мама рассказала мне, что продала лучшие фамильные драгоценности, обегала все антикварные магазины и подобрала прекрасную старинную парчу, которой обили всю мебель, обновив таким образом обе комнаты. Рояль «Бехштейн» был заново отполирован и настроен. Обе комнаты блестели и сияли, паркет натерт. Мама умела содержать дом в чистоте и порядке.

Первые два дня мы без умолку говорили, смеялись, перебивали друг друга и целовались.

На третий день, в ночь, забрали на Лубянку Анатолию. Утром туда же вызвали маму и меня.

Этот вызов был вполне оправдан. Ведь наши враги своими ушами слышали, как тетка кричала о том, что мы преступницы, и обвиняла нас в убийстве каких-то людей…

На допросе тетка объяснила, что из-за моей матери несколько десятков лет тому назад застрелился ее жених, режиссер Иван Гардинский, а из-за меня в 1921 году застрелился певец эстрады Владимир Юдин.

Нас допрашивали по отдельности, но через какие-нибудь сутки мы снова были у себя на Поварской.

Мама просила меня сохранить этот вызов в тайне от Васильева, чтобы не настраивать его против Анатолии.

Последняя же пришла в свое прежнее беспечное настроение. Она опять звала свою сестру мамочкой, причесывалась в две косы, громко топала в коридоре и говорила о себе сюсюкая, в третьем лице:

«А скоро Таличкин день Ангела. Что ей подарят?», «А Таличке дадут денег на кино?», «А кто даст Таличке сдобную булочку?», «А разве Таличка сегодня не хорошенькая, разве она не душечка?» и т. д.

Она продолжала учиться кройке и шитью на мамины средства. Она резала и кромсала целые кучи материи, а когда садилась за шитье, то порола один и тот же шов десятки раз. Совершенно бесталанная, она сорила зря деньги, портила материю, но при этом с гордостью говорила: «У маленькой Талички трудолюбивые ручки!» Иногда, устав от бесплодных трудов, она, вздыхая, прикрывала глаза и говорила: «Надоела проза… хочется музыки», — и, сев за рояль, начинала петь сильным, совершенно фальшивым голосом, беспрестанно ошибаясь в поиске нужных клавиш.

Любимым романсом Анатолии были «Хризантемы» Харито:

Ты хочешь знать, зачем теперь,

Я умираю. О, поверь,

Что стр-р-расть к тебе мне сердце глож-ж-ж-жет!

В нашу дверь стучался побелевший от злобы Алексеев, за ним барабанили в стены Кантор, Мажов, Поляков:

— Умоляем! Умоляем! Пусть хоть целый день поет и играет Екатерина Прокофьевна и Екатерина Александровна, но не подпускайте к роялю Анатолию Прокофьевну… Мы с ума все сходим!

И я сочувствовала нашим врагам…

Первой, кому я сказала, что готовлюсь стать матерью, была мама.

— Какое несчастье! Какой ужас! — всплеснула она руками. — Ника знает?

— Нет.

— Слава Богу!

— Почему?

— Как почему? Ты хочешь иметь ребенка и передать ему по наследству алкоголизм отца?.. И потом… — Мама как-то замялась, затем прямо посмотрела мне в глаза и холодно сказала: — Дитя от тебя и от пьяницы, тверского мужика… ты хочешь родить полукровку? Умоляю тебя, ничего не говори Нике. Надо еще показаться врачам, не забудь, что у тебя порок сердца, от родов ты можешь умереть! А операцию тебе сделают официально в любой клинике, ты на это имеешь право. Подумай, на что идешь. Ребенок от Васильева?..

И для меня потянулись часы мучительных размышлений… Я не хотела иметь ребенка, потому что не любила Васильева, потому что знала: рано или поздно уйду от него и ребенок останется без отца, и главное — потому что боялась наследственного алкоголизма.

С другой стороны, мамино слово «полукровка», будто пощечина, обожгло мне сердце, и было обидно, что, еще не родившись, это маленькое существо было оскорблено своей бабушкой. Я вспоминала Никину тоску о сыне (а я была уверена, что у меня будет только сын). А вдруг рождение этого ребенка спасет Нику, образумит его, ведь он никогда не знал отцовства? И разве я не обязана попробовать еще это, последнее средство ради того, чтобы исправить, остепенить, оторвать от вина этого бесшабашного человека?

— Я решила иметь ребенка, — сказала я маме твердо. — А если умру, значит, судьба.

Мама горько заплакала. Отчего? Оттого ли, что, зная о пороке сердца, она боялась, что я умру при родах, или оттого, что я решила произвести на свет «полукровку »?..

Узнав об этом событии, Ника, казалось, лишился рассудка. Он запил и пропал на целую неделю. Конечно, о маминых словах я ему ничего не сказала.

Свиноводство было забыто. Правда, мы с Алей и Никой еще несколько раз ездили в Кораллово. Но Ника уже закрывал все счеты с совхозом, не проявив своего «таланта» в животноводстве. Свиньи больше не увлекали его воображения.

В конце зимы мы с Никой жили уже на Поварской, во второй комнате.

Первые месяцы моего материнства я проводила необычайно весело. Психология Ники исключала, очевидно, ревность к женщине, которая ждет ребенка. Правда, он продолжал меня ревновать, но эта ревность была терпимой. Кроме того, я была не одна, и мне легко было с ним бороться.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: