Жизнь некрасивой женщины 5 страница

— Кто старое помянет, тому глаз вон! — сказала я. — Сама не знаю, почему согласилась. Может, потому, что никого не полюблю вообще никогда, может, оттого, что юность моя так несчастно сложилась, а вы встали на моей дороге препятствием, которое я так и не сумела обойти. Насчет жалости, пожалуй, верно. Хочется мне вам помочь. Ваше имя, ваши полеты, ваша смелость известны каждому русскому, а вот человек вы неважный. Вам надо подтянуться, нельзя так… Вы должны быть достойны своего имени…

— Если привыкнешь ко мне, — перебил он меня, — если не буду тебе противен, кем хочешь стану. Разве не видишь? Хочу все по-твоему сделать, вот подожди, обвенчаемся, ты только Петровского не жалей…

— Не надо, не надо, ничего не обещайте, — перебила я его в свою очередь, — если бы на сегодняшний день вы были обладателем Петровского, ни за что не стала бы я вашей женой! Не надо мне никаких жертв, никаких подношений. Вы на мне жениться задумали, а меня совершенно не знаете, мы с вами ведь никогда даже по-хорошему, по-человечески не поговорили!.. Не стройте вы из меня, ради Бога, «княжны»; я боюсь, не это ли и влечет вас ко мне?.. Если так, то это жестокая ошибка. Поверьте, меня ничем не испугаешь, не удивишь, а может, даже… и не обрадуешь. Я видела в моей короткой жизни слишком много всего — и хорошего, и плохого. В детстве было у нас три имения, два дворца, а потом, когда мы остались в одних платьях, без куска хлеба, пошла мама на биржу труда, где узнала, что на рублевском водопроводе кухарка нужна, села со мною на грузовик, и поехали мы в новую жизнь… Спали мы с ней в общей казарме, прямо на полу, вместо подушек подкладывали под голову доски. Наутро от дерева уши опухали и болели, иногда бывали и занозы. Четырнадцатилетней девочкой я пошла в преподавательницы пения. Вела я две школы. Учителя рублевские сами за меня хлопотать в Москву ездили и за глаза в педагоги МОНО меня провели, потому что я им нужна была. Я выдержала пробные месячные занятия: хор составила, оркестр собрала. Девочка, не кончившая образования, я без посторонней помощи, без всякого совета со стороны находила свой путь, не имея за спиной никакого багажа и никаких возможностей. Наоборот, мое рождение вставало передо мной вечным препятствием… Чего бы мне хотелось? Продолжать образование, найти в жизни свое место, а в остальном — «ни кола ни двора» — эти слова мне близки. Бог знает, что я делаю сейчас, соглашаясь стать вашей женой! Мне бы ненавидеть вас надо было, да я, по правде сказать, и ненавидела, а вот сегодня почему-то простила, вы показались мне лучше многих, и потом, если правда, что я вам дорога, значит, я смогу вам помочь…

Мы быстро примчались на Поварскую, помогли шоферу внести к дверям нашей квартиры всю груду сделанных нами покупок, и я позвонила.

Анатолия открыла на мой звонок. Она окинула меня с ног до головы удивленным взглядом, лицо ее потемнело, тонкие губы сжались.

— Что вам здесь надо? — спросила она холодно и слегка прищурившись, что она делала всегда, когда желала показать свое презрение.

— Где мама?

— Мама? Она просила, чтобы ты ее больше не беспокоила. Мне кажется, ты уже достаточно ее оскорбила.

Васильев хотел тетке что-то возразить, но я остановила его движением руки.

— Ну что же, — стараясь не показать волнения, ответила я, — в таком случае не будем тревожить; тогда, если можно, пусть часок полежат здесь наши вещи, только прошу их не трогать… и вот еще что… — Я вырвала листок из записной книжки Васильева, вынула вложенный в нее маленький карандашик и написала:

«Мама! Забудьте все и простите! Вы хотели, чтобы я обязательно вышла замуж; а если выбирать между Дубовым и Васильевым — я предпочитаю последнего. Мама! Мне тяжело расставаться с Вами, нас только двое осталось на свете. Простите меня, если Вы христианка, и благословите».

Я попросила тетку передать эту записку маме и сказала, что мы заедем через час.

Оставив все покупки на Поварской, Васильев повез меня во вновь открывшийся ресторан Филиппова на Тверской. Там мы пообедали, и, оставив меня за кофе, Васильев поехал за провизией, винами и на аэродром за летчиками, а также за второй машиной.

Знакомый Васильеву метрдотель принес газеты, журналы и велел подать мне мороженого.

Я не могла читать. Буквы прыгали перед глазами, и я только делала вид, что занята чтением. Оркестр играл попурри из «Кармен», и ведущая в оркестре скрипка пела арию Микаэллы, которую так часто певала мама. Ах, мама, мама!.. Слезы заволакивали мне глаза. Как необдуманно она поступила тогда с Васильевым и как теперь жестоко отталкивает меня! Может быть, я сейчас делаю необдуманный, ложный шаг, но кто сядет со мной рядом, кто посоветует, рассудит, кто со мной поговорит?.. Меня всё и все озлобили и ожесточили, а Васильев тронул чем-то, задел в самой глубине души что-то хорошее, и я поверила и пошла за ним.

Васильев вернулся сравнительно быстро. За ним в зал ресторана вошли шесть его товарищей летчиков.

Одна за другой захлопали пробки откупориваемого шампанского в руках услужливых официантов.

— Едем! Едем! — торопил всех Васильев.

У подъезда ресторана нас ожидали две машины. В несколько минут мы снова домчались до Поварской. У подъезда меня неприятно поразила «скорая помощь» с красным крестом. Оставив летчиков в машине, мы быстро поднялись наверх, преследуемые легким и тошнотворным запахом эфира.

Тетка, бледная и злая, распахнула перед нами дверь, а едкий запах эфира, пахнувший мне в лицо из нашей квартиры, сжал мое сердце страшным предчувствием.

— Преступница! — бросила мне тетка. — У мамы от огорчения и волнений хлынула кровь горлом, лопнули сосуды, убила ты ее… мы думали, ты шутишь… но когда Экка увидела фату, венчальные свечи и когда прочла твою идиотскую записку, она поняла, что это не шутка с твоей стороны и что ты венчаешься с этим…

— Ах вот как… хорошо, постараюсь ответить понятным вам языком: маму ничуть не расстроило мое бесчестье, мои слезы, мое горе, а теперь, когда я действительно делаюсь женой по тому закону, который она чтит, она вздумала умирать от горя. Ну что ж, если так — пусть умирает! — произнесла я страшные слова, которые впоследствии мама мне простила, но которые, конечно, не имеют прощения. Но не хочу скрывать: в ту минуту я была полна ненависти к собственной матери.

Наши машины неслись по шоссе с бешеной скоростью. Меня окружали совершенно чужие лица. Все окружающее казалось каким-то невероятным сном.

По дороге летчики распивали специально взятое на дорогу вино, и пустые бутылки, выбрасываемые на ходу из окна, со звоном летели по откосу шоссе.

Мне казалось, что мы мчимся не на венчание, а на сатанинский шабаш.

— Ребята, — просил Васильев, — вы не очень-то, выпьем после церкви, а то как бы вы венцы не уронили.

— Ты ли это говоришь? — смеялись летчики. — Будь спокоен, не подведем!..

Сам Васильев не пил, хотя я его и не просила об этом. Всю дорогу я его уговаривала не венчаться в Петровском.

— Все меня там знают, — просила я, — будет шум и крик, поймите, что это неудобно! к тому же это значит венчаться у нашего священника, у которого мама проводила ту памятную ночь. Прошу вас ради меня этого не делать. Я укажу деревню, к которой Мещерские не имели отношения, там и обвенчаемся.

Еле-еле мне удалось его уговорить. Я указывала дорогу, и, не доезжая с полверсты до Петровского, наши машины, мягко и неуклюже переваливаясь и покачиваясь, стали съезжать с шоссе на обычную дорогу, наезженную телегами, которая вела к Бурцеву.

Когда мы вошли в старинную церковь Бурцева, прекрасный большой хор дружно и стройно грянул навстречу свадебное приветствие невесте.

Меня до глубины сердца тронуло венчание: молитвы на славянском языке, напомнившие мне уроки Закона Божьего в институте, старинная роспись стен храма, мрачные, строгие иконы, смотревшие на нас печальными ликами, иконы, видевшие дни старой Руси…

Но больше всего меня тронул сам священник: маленький, сухой, с добрыми выцветшими глазами. Мне было трогательно смотреть на то, как он хлопочет, читает, молится, топчется и изо всех сил старается, чтобы это помогло нам в нашей с Васильевым жизни.

Но самое необыкновенное было еще впереди.

Едва священник повел нас в главную часть храма, поставил перед царскими вратами и началось венчание, как мощный, раскатистый удар колокола потряс тишину. Все стоявшие в церкви вздрогнули… Удар повторился, еще и еще, удары понеслись один за другим, наполняя все вокруг радостными звуками, и вдруг вслед за главным колоколом серебряными перезвонами залились остальные колокола. В ответ Бурцеву загудел серебряный древний колокол Демидовых из Петровского.

Веселая ватага крестьянской молодежи, задумавшей сделать нам сюрприз, неожиданно ворвалась на колокольню, звонила и благовестила, изощряясь в мастерстве. Колокольный звон Бурцева соперничал с Петровским. Перекликаясь, они сливались в единый, не умолкавший торжественный звон, под который и длилось наше венчание.

Когда мы вышли из храма, нас поздравляли со всех сторон. На мосту крестьяне, по русскому обычаю, преградили нам путь связанными полотенцами. Требовали откуп. Васильев платил, он был в восторге.

— Братцы! — крикнул он в толпу. — Мы хотя спирту и привезли, но на всех не хватит! У вас тут, наверно, под шумок самогоном занимаются. Валяйте, несите, я плачу! Чем больше, тем лучше!..

За столом не хватало мест, прямо на поляне перед дорогой и шоссе жгли костры, пили самогон, плясали, гикали; пыль желтыми облаками вставала над заревом огня, от костров пахло горьковатым дымом и гарью…

«Настоящий шабаш!» — мелькнуло опять на миг в моем сознании.

От близости Васильева, который то и дело говорил мне шепотом нежные слова, целуя меня беспрестанно, потому что дикий рев: «Горько! Горько! Горько!» — не умолкал, мне становилось невыносимо страшно. Чувствуя, как этот страх растет и ширится в моей груди, я стала пить без разбора все, что только мне наливали. Потом я пустилась плясать «русскую», плясала ее до изнеможения, потом опять пила, и мне вдруг стало невероятно весело, потому что все лица, сидевшие вокруг стола, ширились, растягивались, удлинялись, свадебный стол странно колыхался и уплывал куда-то, а все вокруг ложилось то на один, то на другой бок так, как это бывает с каютой на корабле во время качки.

После свадьбы мы жили в Москве. Ника снял в Леонтьевском переулке две прекрасные солнечные комнаты у некой Марии Ивановны, дамы лет сорока, высокой, полной, голубоглазой обладательницы большой квартиры.

С первых же дней замужества я поняла, что совершила роковую ошибку. В своих силах просчиталась. Когда я вспоминала о своих намерениях начать новую жизнь, продолжить образование и работать, то могла только горько усмехаться.

Трудно представить себе, что за дикий и неуравновешенный Ника был человек, и не менее трудно описать его…

Может быть, он по-своему и любил меня, но обращался как с котенком или щенком, которого «завел» себе для забавы. Он то всюду таскал меня с собой, то оставлял и пропадал неизвестно где день, два или больше. Слово его никакого веса не имело.

Васильев всегда следил за тем, чтобы у меня на руках не было никаких денег, так как вечно подозревал, что я убегу.

— Если тебе что надо — скажи! Куплю! — говорил он.

Течения его мыслей и взгляды на жизнь я не могла постигнуть.

Если он заставал меня за чтением какой-нибудь книги, то с тревогой смотрел на заглавие, и если это оказывался роман, отнимал его:

— Глупостей набираешься! Читаешь о молодых красавцах и разных любовниках! К черту эту дрянь!

Тогда я стала читать книги на французском и немецком.

— О чем читаешь? — тревожно спрашивал он.

— Это описание путешествий, — лгала я, стараясь не улыбаться.

— Наверно, врешь, обманываешь, — уже добродушно замечал Васильев, так как к иностранным книгам питал какое-то необъяснимое уважение.

Однажды все-таки не выдержал.

— Нарочно нерусские книги читаешь! — вспылил он, хлопнув кулаком по столу. — Мне назло, чтобы я не узнал о чем.

— Я читаю, чтобы не забыть языки, — стараясь казаться спокойной, ответила я, — мне ведь не с кем говорить, а это практика…

Мой довод оказался убедительным, и иностранная литература, в которую я ушла с головой, была узаконена.

Я жила в Москве, где выросла, где все улицы были по-родному знакомы, где было столько друзей, но жизнь моя проходила словно в заточении, в чужих комнатах, с чужими семейными фотографиями на стенах, и окружал меня чужой, купленный за деньги уют. Мне была противна любезная до приторности и до крайности любопытная Мария Ивановна.

Обычно утром, прямо с постели, натощак мы ехали в ресторан, чтобы выпить чаю в безлюдном зале, глядя на еще заспанные, отекшие лица официантов. Парадные, сиявшие блеском в вечернем освещении зеркала зала казались мутными при свете утра, а золотые рамы потрескавшимися. Чай казался недостаточно горячим, четырехугольники сливочного масла и черной икры — казенными и невкусными. Вся эта обстановка была мне противна. Я вспоминала домашний чай, горячее молоко в фарфоровом молочнике и золотистое масло в большой масленке.

— Ника, умоляю тебя, купи мне примус, сковородку, кастрюлю! Я так мечтаю хотя бы иногда что-нибудь состряпать, ну хоть картошки простой отварить…

— Дурочка, — смеялся он, — всякая другая женщина на твоем месте чувствовала бы себя королевой, а ты стряпать… Ни иглы, ни кастрюли не должно быть в твоих руках… на! — Он совал мне в руки газету. — Читай, что сегодня на бегах, или посмотри и выбери, куда нам пойти вечером.

После театра — ужин в «Савойе», «Гранд-отеле», но чаще всего на Петровских линиях, в «Ампире», где столик номер тринадцать числился за Васильевым.

Ника любил кутить у «Хромого Джо» — в ресторане-подвале на Бронной, около бывшего ломбарда. Там почти не проходило ночи без какой-либо потасовки. Артисты кабаре у «Хромого Джо» исполняли номера между столиками.

Женившись, Ника продал трех рысаков, ходивших на бегах, и купил мне бриллиантовые серьги большой ценности. Однажды на рассвете, когда мы выходили из «Хромого Джо», на нас набросились трое бандитов, один из которых был убит Никой на месте ударом в голову, а остальные задержаны подоспевшей милицией.

У «Хромого Джо» собирались все поэты: Мариенгоф, Шершеневич, Есенин, Пильняк, Мачтет и Маяковский.

Однажды Шершеневич с «пьяных глаз» выдумал послать мне записку и, указывая на меня официанту, сказал:

— Вон та самая, червонна дама…

Этого было достаточно, чтобы Ника, прыгнув и перевернув наш столик, бросился бить Шершеневича, и, если бы товарищи по перу не окружили несчастного поэта стеной, неизвестно, чем бы это для него закончилось.

Минутами казалось, что от этой жизни я схожу с ума.

После ужина в ресторане мы обычно ехали в Петровский парк, в «Мавританию» к цыганам.

Возвращались от них ранним утром. После разухабистого, гортанного, рвущего душу цыганского пения, после диких плясок с конвульсивно трясущимися худыми черными телами цыганок, после топанья, выкриков и гиканья пустые, безлюдные аллеи Петровского парка вливали в душу благотворный покой. Я полюбила этот парк, склонившиеся ветви деревьев, зимой — в нахлобученных шапках искристого снега, летом — в трепетном кружеве листвы, кажущейся в полумраке совсем черной.

Рядом со мной, положив на мое плечо голову, дремал Васильев — утомленный зверь.

Напрасно я искала в сердце хотя бы каплю теплоты к нему. Я сознавала, что никогда не смогу к нему привыкнуть.

Даже во сне упрямое выражение не покидало его лица. Казалось, упрямство таилось где-то в складке рыжеватых бровей около переносицы. Золотистые ресницы плотно сжаты. Одной рукой Васильев обнимал меня, и на этой руке был тот же золотистый пушок. Все в нем было мне неприятно. Страшно было себе сознаться, что в лучшем случае этот человек меня удивлял или забавлял, в худшем — невыносим до отвращения, до тошноты.

Единственными часами моей свободы было время, когда Ника летал. Из-за своей совершенно непонятной и ни на чем не основанной ревности он скрывал от меня дни и сроки своих командировок, исчезая на дни, а иногда и на недели.

Это было тем более для меня унизительно, что он не скрывал их от нашей квартирной хозяйки Марии Ивановны, прося ее даже во время его отсутствия за мной «присматривать». И вот иногда просто для того, чтобы выйти подышать воздухом, я должна была войти в какой-то тайный контакт с противной мне Марией Ивановной. А последняя принимала какой-то покровительственный и многозначительный вид, точно я теперь у нее в руках и нас с ней связывает что-то нехорошее и темное.

Однажды тайно от Ники она с многозначительной улыбкой передала мне письмо, пришедшее прямо на мое имя в отсутствие Ники. Письмо от мамы. Она нашла меня, узнав на аэродроме адрес Васильева.

«У меня к тебе важное дело, тебя касающееся», — писала мама и просила меня о свидании.

В один из дней, когда Ника был в очередной командировке, я позвонила на Поварскую Дубову и попросила его передать маме день и час, когда я буду ждать ее на центральном телеграфе.

Когда в шуме и сутолоке телеграфа, среди десятков мелькавших людей я увидела безукоризненно прямую мамину фигуру, ее легкую походку, знакомую шубку, милое, тонкое лицо, мне захотелось броситься ей навстречу, обнять, прижаться, заплакать, рассказать о том, как я несчастна, — но ее холодное «здравствуй» и надменный кивок головы будто ушатом ледяной воды окатили меня с головы до ног. Я быстро справилась с собой и попала ей в тон.

— Дело в том, — прямо начала мама, — что твой брак недействителен: Софья Дмитриевна была у меня и у Пряников. Васильев с ней не развелся, а просто взял новый паспорт.

— Ну и что же?

— Как то есть «что же»? Я просто считала своим долгом предупредить тебя об этом. Софья Дмитриевна сказала, что даже ничего не знала о его браке с тобой.

— Странно… — я была удивлена. — Но почему же она не появилась тогда, когда Ника хлопотал о Петровском, когда он получил его? Почему не приехала к нему, когда мы с ним туда уехали? Где она вообще была до сих пор и почему теперь не придет к нам, не объяснится?.. Все ее поведение более чем странно…

На это мама не нашла что ответить. Поговорив еще немного, мы расстались так же холодно, как встретились. Что заставило маму пойти на это свидание? Какова была ее цель? Расстроить мой брак с Никой? Может быть, ей просто захотелось меня увидеть?.. Это осталось для меня тайной.

Я предупредила Марию Ивановну, и когда Ника вернулся из командировки, я передала ему полностью все сказанное на свидании с матерью.

Он ничуть не смутился.

— Она давно мне не жена, я с тобой венчался, а с ней нет. Значит, для тебя наш брак настоящий. А для моего сердца — ты мне настоящая жена.

Больше мы с ним на эту тему никогда не говорили. На мое свидание с мамой он ничуть не рассердился.

— Ты ее звала? — спросил он. — Почему она к нам не придет?

С некоторых пор я стала замечать, что Ника начал разочаровываться в Марии Ивановне. Ему стало казаться, что она за его спиной устраивает мне какие-то свидания, что я его обманываю, а она этому потворствует. Конечно, это было его очередным безумием и все подозрения не имели никакого основания. Стыдно сознаваться, но в душе я была рада его растущей антипатии к Марии Ивановне. Она все время старалась у меня что-то выведать, все предлагала свой адрес для чьих-то писем и выражала полную готовность мне услужить.

Прожив год, мы наконец выехали от нее и поселились у друзей Ники на Второй Брестской. Хозяйка квартиры, Александра Ивановна, черноглазая, миловидная, полуинтеллигентная вдова с двумя дочерьми — Тоней и Надей. Хозяин, Матвей Иванович, лет на десять моложе Александры Ивановны, был ее вторым мужем. Он очень важничал своей молодостью и сильно хамил бедной Александре Ивановне.

Квартирка бедная, сырая, грязноватая. Здесь часто собирались по вечерам какие-то люди, азартно играли в карты до самого утра, где-то рядом соседи варили самогон. Доселе совершенно незнакомый быт, нравы и характер этих людей были для меня интересными; я старалась их понять и узнать ближе.

Немало горьких, неутешных слез проливала несчастная Александра Ивановна от унижений и оскорблений молодого и эгоистичного любовника. Мне бывало ее очень жаль, я еще не понимала дикие законы страсти.

На этой квартирке что-то перепродавали, покупали, пили, играли, и я не знаю, насколько безукоризненными были грязные колоды карт. Странно, удивительно и даже как-то трогательно было видеть, как в этом темном, пьяном мире каждое утро открывали ясные, хорошие, еще не тронутые ложью глазки Тоня и Надя, напоминающие два слабых, нежных цветка.

И все-таки здесь было лучше, чем в Леонтьевском у Марии Ивановны.

Вновь меня окружали люди, с которыми у меня не было ничего общего. Кто они были? Бесконечное число летчиков, которых я путала и по внешности и по именам, да артисты эстрады, которых Ника приглашал к нашему столу в ресторане ужинать и выпить вина. Иногда они кутили до утра. Завсегдатаями нашего столика в «Ампире» был дирижер оркестра Фердинанд Фердинандович Криш и пожилой, остроумный, талантливый конферансье Плинэр. Ни с тем, ни с другим я не обмолвилась ни словом. В этот мир женщина могла попасть только благодаря своей внешности, которой я не обладала.

Многие, если не все, смотрели на жену такого знаменитого летчика, каким был Васильев, с недоумением, а иногда с плохо скрытым удивлением. Иногда это мнение высказывали мне прямо в глаза: «Какие красотки были у Николая Алексеевича, удивительно, право, как это он вас им всем предпочел!»

Многие сомневались в том, что я княжна.

«Прямо скажу, не такой я себе княжну представлял! — сказал мне как-то огорченно Матвей Иванович. — Да разве княжны такие бывают? В вас ничего высокопоставленного-то нет! Уж больно вы просты!»

Васильев пил. Правда, он не напивался до бесчувствия, но пил каждый день.

— Разве это называется пить? — оправдывался он передо мной. — Разве так я пью, как до женитьбы на тебе пил? Я данное тебе слово держу и не пьянствую, а только компанию поддерживаю. И что ты на меня нападаешь? Ведь ты от этого не страдаешь, у тебя все есть, и нужды ты ни в чем не видишь… Тебе все бабы вокруг завидуют!

Я же задыхалась в такой жизни и с ужасом сознавала, что изменить что-либо бессильна: так будет нынче, завтра и всю жизнь. Каждый день Ника удивлял или, вернее, ужасал меня какой-нибудь новой чертой характера.

К этому времени относится история с моим портретом. В 1921 году я с двумя подругами вздумала сниматься. Выбор наш пал на фотографию «Джон Буль», находившуюся на Тверской. (Теперь это небольшой театральный магазин в доме ВТО.)

Хозяин фотографии — средних лет, очень милый и культурный человек, в прошлом артист (как он сам себя нам отрекомендовал). Фотограф снял нас, через определенное время мы получили свои фотографии, которыми остались очень довольны.

Прошло некоторое время, и вдруг я услышала, что мой портрет, сильно увеличенный, выставлен на витрине Тверской.

Мы с мамой сейчас же пошли к «Джону Булю». Мою маленькую карточку хозяин увеличил в рост кабинетного портрета, который красовался в центре витрины.

Как мы с мамой ни просили продать нам портрет, упрямый хозяин отказывался и говорил, что сделал его для себя и продавать не желает. Никакие деньги упрямца не прельщали.

Настал день, когда и Васильев увидел этот портрет. Он буквально осатанел.

— Мерзавец! — взревел он, врываясь к «Джону Булю». — Портрет моей жены на Тверской улице выставил! — И не только снял с витрины и забрал себе портрет безвозмездно, но еще к тому же жестоко избил несговорчивого фотографа.

Конечно, Васильеву, как всегда, и этот поступок сошел безнаказанно, хотя «ввиду болезни хозяина» «Джон Буль» был закрыт на четыре дня.

Мне казалось, что я никогда не привыкну к нраву этого дикаря!.. На меня напала невероятная тоска, и я объявила, что не пойду больше ни в ресторан, ни в театр и с этого дня буду все время лежать дома и читать книги.

Сначала Ника был этим неприятно удивлен, потом рассержен, было крупное объяснение, которое, конечно, кончилось тем, что ни один из нас не понял другого. Я заявила ему, что от той жизни, которую он называет «счастливой», готова повеситься.

«Бежать. Бежать!» — горело теперь в моем сознании. Но как… А главное, куда?.. К маме?.. Это значит вернуться с повинной, сломить себя, чего я не в силах сделать…

И все же я решила бежать и привела свой план в исполнение.

Судьба играла мне на руку: вернувшись вечером из Клина, из командировки, Ника рано улегся спать. Поздно ночью я затаив дыхание тихонько вылезла из-под одеяла и стала одеваться. Написав на подоконнике при свете лампады записку Нике, чтобы он оставил меня в покое, я сняла его подарок — бриллиантовые серьги, — положила их на записку, затем надела шубу, шапочку, ботики и неслышно проскользнула в парадную дверь.

Я не могла поверить своему счастью, когда очутилась на улице, на свободе! Быстро пробежав Брестскую, выскочила на Тверскую и увидела сквозь стекло окна, что часы в аптеке показывали всего половину одиннадцатого. Какая удача! Не так еще поздно, и я зашагала по Тверской, перебирая в голове адреса людей, у кого могла бы переночевать хотя бы эту ночь. Но таких не находилось. Все это были те «друзья» и знакомые, для которых мое «бегство» было бы очередной сенсацией и долгожданным поводом к сплетням. Так, погруженная в мысли, я шла по Тверской, пока невольно не замедлила шаг около знакомого переулка. Дегтярный!.. Милый Дегтярный!.. Здесь ждали меня малыши в детском саду «Галочка». Сюда каждое утро провожал меня на работу Юдин.

Дорогие, милые сердцу воспоминания!.. Я свернула в знакомый переулок, остановилась перед большим серым домом, где, как и в те счастливые дни, висела доска: «Галочка. Детский сад при Коммунистическом университете имени Свердлова».

Малыши мои, наверное, выросли, и их место заняли другие, незнакомые… а руководительницы? Те ли, что работали со мной?..

Окна детского сада были темны, кроме самого крайнего, я знала — это горел свет у Софьи Артуровны, кухарки детсада.

Пожилая интеллигентная немка, жившая до революции в домах воспитательницей. Она была одинока, честна и устроилась в детсад благодаря своим исключительным кулинарным способностям.

Я робко позвонила, хотя рассудок мой и протестовал: «Поздно, может быть, Софья Артуровна рассердится. Удобно ли просить о ночлеге?» Но сердце подсказывало, что Софья Артуровна меня очень любит и не сможет отказать, приютит.

— Кто там? — испуганно спросила Софья Артуровна. Она держала дверь на цепочке, но, услышав мой голос, сразу узнала, обрадовалась, впустила, расцеловала…

Неделю я «нелегально» жила у Софьи Артуровны. Спала на сундуке за шкафом в ее маленькой комнатке на кухне. «Нелегально» потому, что в детском саду не имел права жить и ночевать ни один посторонний человек.

После первой же ночи под кровом «Галочки», встав утром, я пошла к Николаю Сергеевичу Понятскому. Он принял и обласкал меня, как родную, сейчас же дал работу — перевод, выдал авансом немного денег и обещал как можно скорее устроить на работу официально.

— Но, милое дитя, — сказал он, ласково глядя на меня, — дело-то не в работе! На нее я вас всегда устрою, вы мне нужны. Но дело идет о вашей, так сказать, легализации. Ведь для того чтобы устроиться на работу, нужно иметь твердую прописку, иначе говоря, постоянное местожительство. А вам, наверное, даже взять справку о выписке со старого адреса неудобно, ведь это значит идти туда и увидеть Васильева.

Я молчала.

— А потом, — уже тише продолжал Николай Сергеевич, — я со своей стороны посоветовал бы вам вернуться к матери на Поварскую. Раз вы решились разойтись с мужем, то вам нужны постоянный угол и твердая прописка.

Я не хотела говорить ему того, что мне рассказала одна из руководительниц «Галочки», которая через общих знакомых знала, что мама после моего ухода раздарила все мои вещи, вплоть до кровати, сожгла мои портреты и сказала всем, что я для нее умерла. При ней даже старались не упоминать моего имени…

Таким образом, я очутилась в самом безысходном положении.

В первый же день я сняла с руки обручальное кольцо червонного золота (больше у меня ничего не было) и продала его. А затем старательно засела за переводы. День мой начинался с того, что я как можно раньше, пока еще не пришли в сад дети, бежала из Дегтярного на Большую Дмитровку в библиотеку университета и принималась за переводы. Это было очень удобное место для работы. Но мысли мои были отравлены тем, что я не имела права стеснять Софью Артуровну, да еще, живя нелегально, подводить ее своими недозволенными ночевками. Знала я также и то, что Ника меня разыскивает — и разыщет.

Я не ошиблась. На двенадцатый день моей самостоятельной жизни он предстал передо мной в читальном зале библиотеки университета.

Оказалось, что он искал меня через милицию и уголовный розыск, побывал уже у мамы на Поварской, у Пряников на Арбате и обежал всех наших знакомых. Потом вдруг вспомнил о Понятском. С утра пришел к нему на квартиру, но не застал дома, а его сестра и брат сказали, что ничего обо мне не знают. Тогда Ника пошел в университет искать самого Николая Сергеевича. Тот читал лекцию, и, дожидаясь его, Ника зашел в библиотеку, где совершенно неожиданно увидел меня.

Ника стоял передо мною какой-то тихий, не похожий на себя и радостный. За эти несколько дней он очень изменился: одутловатость лица, мешки под глазами. Разговор был недолог. Я быстро собрала книги, торопясь покинуть стены университета: я боялась публичного скандала и трепетала от одной мысли, что Васильев может хотя бы намеком оскорбить дорогое и светлое для стольких людей имя Понятского.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: