Философско-этические идеи в творчестве Ф.М. Достоевского

Федор Михайлович Достоевский (1821-— 1881) принадлежит столько же литературе, сколько и филосо­фии. Ни в чем это не выражается с большей яркостью, как в том, что он доныне вдохновляет философскую мысль. Ком­ментаторы Достоевского продолжают реконструировать его идеи,—и самое разнообразие этих комментарий зависит не от какой-либо неясности у Достоевского в выражении его идеи, а, наоборот, от сложности и глубины их. Конечно, Достоев­ский не является философом в обычном и банальном смысле слова,—у него нет ни одного чисто-философского сочинения. Он мыслит как художник,—диалектика идей воплощается у него в столкновениях и встречах различных «героев». Выска­зывания этих героев, часто имеющие самостоятельную идей­ную ценность, не могут быть отрываемы от их личности, так, Раскольников, независимо от его идеи, сам по себе, как личность, останавливает на себе внимание: его нельзя отде< лить от его идеи, а идеи нельзя отделить от того, что он пе­реживает... Во всяком случае, Достоевский принадлежит рус­ской—и даже больше—мировой философии.

Творчество Достоевского сосредоточено вокруг вопросов философии духа,—это темы антропологии, философии исто­рии, этики, философии религии. В этой области обилие и глубина идей у Достоевского поразительны, — он принадле­жит к тем творческим умам, которые страдают от изобилия, а не от недостатка идей. Не получив систематического фило­софского образования, Достоевский очень много читал, впи­тывая в себя чужие идеи и откликаясь на них в своих раз­мышлениях. Поскольку он пробовал выйти за пределы чисто-художественного творчества (а в нем несомненно был ог­ромный дар и темперамент публициста), он, все равно, оста­вался мыслителем и художником одновременно всюду.

В основе всей идейной жизни, всех исканий и построе­ний Достоевского были его религиозные искания. До­стоевский всю жизнь оставался религиозной натурой, всю жизнь «мучился», по его выражению, мыслью о Боге. Поэто­му в лице Достоевского больше, чем в лице кого-либо друго­го, мы имеем дело с философским творчеством, вырастав­шим в лоне религиозного сознания. Но вся исключительная значительность идейного творчества Достоевского заключа­лась как раз в том, что он с огромной силой и непревзойден­ной глубиной вскрывает религиозную проблемати­ку в темах антропологии, этики, эстетики, историософии. Именно в осознании этих проблем с точки зрения религии и состояло то, о чем он говорил, что его «мучил Бог». В «за­писной книжке» Достоевского читаем: «и в Европе такой силы атеистических выражений нет и не было. Не как маль­чик же я верую во Христа и Его исповедую, а через большое горнило сомнений моя осанна прошла». Но эти сомнения рождались из глубин самого религиозного сознания; все они связаны с одной и той же темой— о взаимоотношении и связи Бога и мира.

Философское творчество Достоевского имеет не одну, а несколько исходных точек, но наиболее важной и даже оп­ределяющей для него была тема о человеке. Вместе со всей русской мыслью Достоевский—антропоцентричен, а его фи­лософское мировоззрение есть, прежде всего, персонализм, ок­рашенный, правда, чисто этически, но зато и достигающий в этой окраске необычайной силы и глубины. Нет для Досто­евского ничего дороже и значительнее человека, хотя, быть может, нет и ничего страшнее человека Человек—загадо­чен, соткан из противоречий, но он является в то же время — в лице самого даже ничтожного человека — абсолютной цен­ностью. Поистине—не столько Бог мучил Достоевского, сколько мучил его человек,—в его реальности и в его глу­бине, в его роковых, преступных и в его светлых, добрых дви­жениях. Обычно—и справедливо, конечно,—прославляют то, что Достоевский с непревзойденной силой раскрыл «тем­ную» сторону в человеке, силы разрушения и беспредельного эгоизма, его страшный аморализм, таящийся в глубине души. Но чем категоричнее это онтологическое превознесение человека, тем беспощаднее вскрывает Достоевский роковую неустроенность духа человеческого, его темные движения. Основная тайна человека в том и состоит, по Достоевскому. что он есть существо этическое, что он неизменно и непобе­димо стоит всегда перед дилеммой добра и зла, от кото­рой он не может никуда уйти: кто не идет пу­тем добра, тот необходимо становится на путь зла. Эта эти­ческая сущность человека, основная его этическая направлен­ность есть не предвзятая идея у Достоевского, а вывод из его наблюдений над людьми.

Но здесь начинаются парадоксы, в которых раскрывается уже не только эта основная этическая сущность человека, но и вся проблематика человека. Прежде всего, с исключитель­ной едкостью Достоевский высмеивает тот поверхностный интеллектуализм в понимании человека, который достиг наи­более плоского своего выражения в построениях утилитариз­ма. «Записки из подполья», в бессмертных страницах, говорят о том, что «человек есть существо легкомысленное», дейст­вующее менее всего для собственной выгоды: «когда, во все тысячелетия бывало, чтобы человек действовал из одной сво­ей выгоды?» Представление о человеке, как существе рассу­дочном, а потому и благоразумном, есть чистая фикция, — «так как натура человеческая действует вся целиком,— всем, что в ней есть—сознательно и бессознательно». «Хо­тенье может, конечно, сходиться с рассудком., но очень часто и даже большей частью совершенно и упрямо разногласит с рассудком». «Я хочу жить,—продолжает свои замечания че­ловек из подполья,—для того, чтобы удовлетворить всей моей способности жить, — а не для того, чтобы удовлетворить одной только моей рассудочной способности. Рассудок удов­летворяет только рассудочной способности человека, а хоте­ние есть проявление всей человеческой жизни». Самое доро­гое для человека — «свое собственное, вольное и свободное хотение, свой собственный, хотя бы и дикий, каприз»; самое дорогое и важное для человека — «по своей глупой воле пожить», и потому «человек всегда и везде, где бы он ни был, любит действовать так, как он хочет, а вовсе не так, как по­велевает ему разум и совесть».

Психологический волюнтаризм переходит у Достоевского незаметно в иррационализм, в признание, что ключ к понима­нию человека лежит глубже его сознания, его совести и ра­зума, — в том «подполье», где он «сам». Этический персона­лизм Достоевского облекается в живую плоть действительно­сти: «ядро» человека, его подлинная суть даны в его свободе, в его жажде и возможности его индивидуально­го самоутверждения («по своей глупой воле пожить»). Онто­логия человека определяется этой жаждой свободы, жаждой быть «самим собой»,—но именно потому, что Достоевский видит в свободе сокровенную суть человека, никто глубже его не заглядывал в тайну свободы, никто ярче его не вскры­вал всю ее проблематику, ее «неустроенность». Бердяев спра­ведливо подметил, что для Достоевского «в свободе подполь­ного человека заложено семя смерти». Если свобода дороже всего человеку, если в ней последняя его «суть», то она же оказывается бременем, снести которое слишком трудно. А, с другой стороны, в нашем подполье,—а «подпольный» чело­век и есть как раз «естественный» человек, освободившийся от всякой традиции и условности,—в подполье нашем, по выражению Достоевского, ощущается смрад, обнажается внутренний хаос, злые, даже преступные, во всяком случае постыдные, ничтожные движения. Вот, например, Раскольни­ков: разложив в работе разума все предписания традицион­ной морали, он стал вплотную перед соблазном, что «все по­зволено», и пошел на преступление. Мораль оказалась ли­шенной основания в глубине души, свобода оборачивается аморализмом, напомним, что и на каторге Раскольников долго не чувствовал никакого раскаяния. Поворот пришел позже, когда в нем расцвела любовь к Соне, а до этого в его свободе он не находил никакого вдохновения к моральному раздумью. Это вскрывает какую-то загадку в душе человека, вскрывает слепоту нашей свободы, поскольку она соединена только с голым разумом. Путь к добру не определяется одной свободой; он, конечно, иррационален, но только в том смысле, что не разум движет к добру, а воля, сила духа. Свобода открывает простор для демонизма в человеке, но она же может возвысить ангельское начало в нем. Есть диалектика зла в движениях свободы, но есть и диалектика добра в них. Не в том ли заключа­ется смысл той потребности страдания, о которой любил го­ворить Достоевский, что через страдания (часто через грех) приходит в движение эта диалектика добра?

Эта сторона в антропологии Достоевского часто забыва­ется или недостаточно оценивается, — между тем в ней лежит ключ к объяснению той системы идей, которую мы характе­ризовали выше, как «христианский натурализм» у Достоев­ского. Приведенные мельком (в «Идиоте») слова о том, что «красота спасет мир», вскрывают эту своеобразную эстетиче­скую утопию Достоевского. Все его сомнения в человеке, все обнажение хаоса и «семени смерти» в нем нейтрализуются у Достоевского убеждением, что в человеке таится великая сила, спасающая его и мир,—горе лишь в том, что че­ловечество не умеет использовать эту силу. В «Дневни­ке Писателя» (1887 г.) Достоевский написал однажды: «ве­личайшая красота человека, величайшая чистота его... обра­щаются ни во что, проходят без пользы человечеству единст­венно потому, что всем этим дарам не хватило гения, что­бы управить этим богатством». Значит, ключ к преображению, к устроению человека в нем есть, и мы толь­ко не умеем овладеть этим ключом. Старец Зосима высказал такую мысль: «мы не понимаем, что жизнь есть рай (уже ныне, В. 3.), ибо стоит только нам захотеть понять, и тотчас же он предстанет перед нами во всей своей красоте». В замечательных словах Версилова («Подросток») по поводу картины Лоррена выражена та же мысль о том, что свет и правда уже есть в мире, но остаются нами незамеченными. «Ощущение счастья, мне еще неизвестное, прошло сквозь сердце мое даже до боли». В чудной форме это ощущение святыни в человеке передано в гениальном «Сне смешного человека». В материалах к «Бесам» находим такое место: «Христос затем и приходил, чтобы человечество узнало, что и его земная природа, дух человеческий может явиться в та­ком небесном блеске, на самом деле и во плоти, а не то что в одной мечте и в идеале, — что это и естественно и возможно». Как ясно из этих слов, это основное учение Достоевского о человеке ближе к антропологии Руссо (с его основным принципом о радикальном добре в человеке), чем к антропологии Канта (с его учением о «радикальном зле в человеке»).

Антропология Достоевского касается последних глубин человеческого духа, вскрывает непобедимую силу этического начала в человеке, но и помутнение человеческого сердца, в силу чего прямой путь к добру закрыт. Свобода вобрала в себя «семя смерти», в глубине души, замутненной грехом, за­велся смрад и грех,—но сила добра продолжает жить в че­ловеке. Лишь через страдания и часто через преступление освобождается человек от соблазнов зла и вновь обращается к Богу. Оттого и говорит Алеша о старце Зосиме: «в его сердце тайна обновления для всех,—та мощь, которая нако­нец установит правду на земле...» Социалистическая мечта прежних лет, романтическая мечта о «восстановлении» доб­ра в людях (термин, взятый у V. Hugo) держалась, таким образом, до конца жизни у Достоевского, и его антропология стоит посередине между чисто церковной и секулярной идеей о человеке.

Философское творчество Достоевского, в его наиболее глубоких вдохновениях, касалось лишь «философии духа», но зато в этой области оно достигало чисто исключительной значительности. Антропология, этика, историософия. пробле­ма теодицеи — все это трактуется Достоевским остро и глу­боко. Для русской (только ли для русской?) мысли Достоев­ский дал чрезвычайно много—недаром последующие поко­ления мыслителей в огромном большинстве своем связывали свое творчество с Достоевским. Но особое значение имеет то, что Достоевский с такой силой поставил проблему культуры внутри самого религиозного сознания. То пророческое ожидание «православной культуры», которое за­родилось впервые у Гоголя и которое намечало действитель­но новые пути исторического действования, впервые у Досто­евского становится центральной темой исканий и построений. Секуляризм, еще у славянофилов понятый как неизбежный (диалектически) исход религиозного процесса на Западе, у Достоевского окончательно превращается в вечную установку человеческого духа в его односторонностях, в одну из религиозных установок. Раскольников воплощает радикальный отрыв человеческого духа от религиозного со­знания, а Кириллов раскрывает неизбежность религиозного истолкования этого отрыва от Бога в идеологии человекобо-жества. То, что издавна в западной философии превращало секуляризм в религиозный имманентизм, в героях Достоевского становится из идеи реальностью, но реальностью, диалек­тически неотрываемою от религиозного начала. Это возвра­щение мысли от отвлеченного радикализма к исконному ре­лигиозному ее лону не подавляет, не устраняет ни одной глу­бокой проблемы человеческого духа, но только вставляет всю проблематику в ее основную исходную базу. В Достоевском открывается в сущности новый период в истории русской мысли; хотя вся значительность и фундаментальность рели­гиозной установки все время утверждались русскими мысли­телями, но только у Достоевского все проблемы человеческо­го духа становятся проблемами религиозного порядка. Ко­нечно, это сразу же и осложняет религиозную установку и грозит возможностью отрыва от классических формулировок, идущих от св. Отцов, но это же оказывается и основой чрез­вычайного и плодотворнейшего расцвета в дальнейшем рус­ской религиозно-философской мысли.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: