Деррида Жак. Призраки Маркса

В «Манифесте» был явленнекий призрак — этот изначальный, отцеподобный персонаж, столь же могущественный, сколь и нере­альный; некая галлюцинация или симулякр; оказывающийся, в ко­нечном счете, более действенным или реальным, нежели то, что мы называем «живым присутствием». Перечитав «Манифест» и не­сколько других великих произведений Маркса, я сказал себе, что сложно, а может быть, невозможно найти какой-то другой текст, принадлежащий философской традиции, чьи уроки представля­лись бы столь своевременными сегодня — особенно, если принять во внимание то, что говорят сами Маркс и Энгельс о возможно­сти «устаревания» их самих — о неизбежно историческом характе­ре их собственного учения. Не читать, не перечитывать и не обсуждать Маркса всегда бу­дет ошибкой. Без Маркса — ничего, никакого будущего. Без памяти о Марксе и без наследия Маркса: во всяком случае, без вполне определенного Маркса, без его гения, по меньшей мере, без одного из его духов. Ибо в этом и заключает­ся наша гипотеза, или, скорее, та позиция, которую мы разделяем: таких духов больше чем один, их должно быть больше одного.

И все-таки среди всевозможных искушений, с которыми я вы­нужден сегодня бороться, есть и соблазн памяти: рассказать о том, чем для меня и представителей моего поколения, разделявших на протяжении всей своей жизни опыт марксизма, была почти от­цовская фигура Маркса, который заставлял нас вести внутренний спор с другими направлениями мысли, и что означало чтение тек­стов и интерпретация мира, в котором марксистское наследие бы­ло - и все еще остается, а значит, и останется - безусловно, и всецело определяющим.

В пору, когда новый мировой беспорядок пытается установить свой неокапитализм и неолиберализм, никакому от­рицанию не удается избавиться от всех призраков Маркса. Маркс полагал, что границу между призраком и действительностью необходимо преодолеть посредством реализации, как реализуют утопию, т. е. посредством революции. Сегодня - почти полтора века спустя - повсюду в мире суще­ствует много таких, кто выглядят одновременно и встревоженны­ми призраком коммунизма, и убежденными, что речь здесь идет о бесплотном призраке, без реальности присутствия, без действи­тельности, без актуальности, но на сей раз о призраке, якобы ото­шедшем в прошлое.

Хорошо известно: Маркс всегда опи­сывал деньги или, что ближе, денежные знаки, как мнимость или симулякр, а точнее говоря — как призрачный образ. Он их не толь­ко описал, но и определил, однако же образное представление по­нятия как бы описывало некую призрачную «вещь», т. е. «кого-то». «Тело монеты есть всего лишь тень». Все движение идеализации, описываемое Марксом, идет ли речь о монетах или об идеологемах, есть производство призраков, иллюзий, симулякров или привидений. Когда государство выпускает банкноты по навязываемому им курсу, его вмешательство сравни­вается с магией, трансмутирующей бумагу в золото. И тогда ка­жется, что государство, поскольку оно мнимость, даже привиде­ние, теперь, с помощью штамповальной магии - той, что клеймит золото и выпускает монеты - превращает бумагу в золото.

Маркс любит призраков не больше, чем своих противников. Он не желает в них верить. Но он только о них и думает. Маркс верит, что он знает в чем именно предположительно состоит их отличие от настоящей реальной, от живой жизни. Он полагает, что может противопоставить их как смерть — жизни, как пустые мнимости симулякра — реальному присутствию. Он в должной мере верит в это разграничение, в эту оппозицию, чтобы хотеть изобличить и изгнать призраков, произвести экзорцизм — но с помощью крити­ческого анализа, а не какого-нибудь колдовства. Но как отличить обрушивающийся на магию анализ от заклинаний, на которые он так похож? Мы еще зададимся этим вопросом.

У Маркса есть черта, общая и для него и для его противников, — это враждебность к призракам, враждебность страха, враждеб­ность, которая иногда защищается от ужаса взрывами хохота. Он тоже хочет заклять призраков, экзорциоанализировать призрачность призрака.

Мы сможем в самых общих чертах предварительно обозначить тональность и общую форму наших выводов, заклю­чающихся в том, что необходимо принять наследие марксизма, при­нять его как нечто в высшей степени «живое», т. е., парадоксаль­ным образом, как то, что заставляет вновь и вновь возвращаться к вопросу о жизни, о духе или о призрачном, о жизни-смерти, пре­восходящей оппозицию жизни и смерти. Это наследие необходи­мо переутвердить, преобразуя его столь радикально, сколь это бу­дет необходимо. Такое подтверждение или переутверждение наследия было бы созвучно тому, что слышится в призыве Марк­са.

Если какой-либо дискурс ныне и одерживает победу на новой геополитической сцене (в политической риторике, в медийном консенсусе, в наиболее видной и слышной части интеллектуаль­ного или академического пространства), то это дискурс, который с непоколебимой уверенностью выносит подробнейший диагноз и заявляет не только о завершении обществ, построенных по марксистской модели, но и о конце всей марксистской традиции, и даже о забвении работ Маркса, не говоря уже о завершении ис­тории как таковой. В конечном счете, все это нашло свое оконча­тельное выражение в безудержной эйфории по поводу либераль­ной демократии и рыночной экономики. Этот торжествующий дискурс кажется относительно однородным, чаще всего — догма­тичным, иногда — политически двусмысленным и, как любой дог­матизм и любой заговор, необъяснимо тревожным и безотчетно беспокоящим.

В материалах нашей конференции в качестве при­мера приводится книга Фрэнсиса Фукуямы «Конец истории и по­следний человек» — самая шумная, самая медийнаякниги на тему конца марксизма как конца истории. Фукуяма говорит об идеальной направ­ленности подавляющей части человечества на либеральную демо­кратию. Это направление, согласно Фукуяме, имеет форму некоей идеальной конечной цели. Союз либеральной демократии и «свободного рынка» — это и есть «благая весть» последней четверти XX сто­летия.

Хотя Фукуяма верит в то, что либеральная демократия уже безусловно осущест­вилась, это и есть «важная истина», это ему нисколько не меша­ет противопоставлять идеальность такого либерально-демократи­ческого идеала огромному количеству свидетельств, показывающих, что ни США, ни Европейское сообщество отнюдь не достигли стадии совершенного, универсального государства или либеральной демократии и, так сказать, даже близко к нему не приближались.

Триумф либеральной демократии омрачен призраком — тем призраком, каким стал сегодня Маркс, который необходимо заклясть, вводя себя в маниакальное ликование, но под этим триумфом скрывает­ся недовольство собой. Когда пытаются скрыть все эти провалы и страхи, хотят скрыть потенциал — силу и возможности — того, что можно было бы несколько иронически назвать принципом или даже духом марксистской критики.

Продолжать вдохновляться определенным духом марксизма означает сохранять верность тому, что всегда превращало марк­сизм — в принципе и прежде всего — и радикальную критику, т. е. в доктрину, готовую к собственной самокритике. Такая критика стремится быть принципиально и явно открытой в сторону соб­ственной трансформации, переоценки. Этот дух многое наследует у духа Просвещения, от которого не надо отказываться.

Нашей связующей нитью будет вопрос о фантоме. Как же сам Маркс трактовал фантома, понятие фанто­ма, призрака или пришельца с того света? Критиковать, взывать к нескончаемой самокритике. Это и есть дух марксизма, от которого я никогда не буду готов отказаться. Этот жест верности определенному духу марксизма представляет собой ответственность. Такая ответственность вы­падает на долю тех, кто деконструирующим образом непрестанно работает во имя нового Про­свещения для грядущего столетия. И делает это, не отказываясь от идеала демократии и освобождения, пытаясь, скорее, иначе помыс­лить и задействовать его.

«Призраки Маркса» — само название требует разговора, прежде всего, о Марксе. О его завещании и на­следии. О призраке, тени Маркса, фантоме, возвращение кото­рого столько голосов сегодня стремится заклясть. Отныне мы будем называть «призраками Маркса» определен­ные образы, которые Маркс первым воспринял, а порою описал их пришествие. Коммунизм всегда был и остается призрачным: он всегда остается грядущим и, подобно самой демократии, отли­чается от всякой настоящей жизни, как полноты присутствия в себе. Призрак никогда не умирает, он всегда остается, чтобы приходить и возвращаться.

«Манифест» взывает, он призывает к этому предъявле­нию живой реальности: необходимо способствовать тому, чтобы в будущем этот призрак стал реально­стью, и реальностью живой. Всемирная коммунистическая партия - коммунистический Интернационал — станет, как утверждал «Манифест», конечным воплощением, реальным присутствием призрака, а значит, кон­цом призрачного бытия. Это будущее не описано, оно не предви­дится в модусе констатации, оно возвещается. Из симптома Маркс делает диагноз и прогноз. Симптом, который позволяет ставить диагноз, заключается в том, что страх перед коммунистическим призраком существует. Что же касается прогноза, то он состоит не только в предвидении (ут­верждающий жест), но и в том, чтобы вызвать явление в будущем такого манифеста коммунистической партии, который преобразует легенду о при­зраке пока еще не в реальность коммунистического общества, но в иную форму реального события, каким являет­ся «Манифест коммунистической партии». Второе пришествие обнаружения манифеста. В виде партии. Речь идет о партии, которая воплощает сущность партии, будучи партией коммунистической.

Надо, наконец, признать: привидение преследовало Маркса. Маркс любил образ фантома, ненавидел его, призывал его в сви­детели своего спора; призрак же посещал Маркса, докучал ему, досаждал ему, осаждал его. Маркс непрерывно произво­дит заклинания и экзорцизмы. Маркс намеревается разоблачать мнимости.

В своей фило­софской форме парадоксальность призрака наличествовала уже в программе «Немецкой идеологии», она останется такой же в «Ка­питале». «Немецкая идеология» - наиболее грандиозная призракомахия во всей истории философии.

Призраками занимаются лишь для того, чтобы их изгнать, выставить их за дверь. Это-то и является общим у Маркса и Штирнера: их объединяет эта охота на призрака и ничто более, и ничего, кроме этого странного ничто, которым остается призрак. Правда, в отличие, например, от духа, или от идеи, или вообще от мысли, не будем за­бывать, что это ничто — такое ничто, которое воплощается в теле.

Остановимся на мгновение в том месте, где значения стоимо­сти (колеблющейся между потребительной стоимостью и мено­вой стоимостью), тайны, мистического, загадки, фетиша и идеоло­гического связываются в тексте Маркса в цепочку, а это происхо­дит, прежде всего, в «Капитале», и попытаемся хотя бы указать — это будет не более, чем набросок — призрачное движение этой це­почки.

В начале «Капитала» есть один важный момент: Маркс, по сути дела, задается вопросом о том, как описать воз­никновение мистического характер товара, мистификацию самой вещи — и денежной формы, «зародышем» которой служит простая форма товара. Он стремится рассмотреть эквивалент, загадоч­ность и мистический характер которого поражают буржуазного экономиста лишь в завершенной форме денег, золота или серебра. И как раз здесь Маркс хочет показать, что этот мистический характер никак не связан с потребительной стоимостью.

Можно ли назвать случайностью то, что он проясняет прин­цип своего объяснения этого мистического характера, напоминая о явлении вращающего­ся стола? Этот стол в самом начале главы о товарном фетишизме и его тайне нам хорошо знаком, даже очень хорошо. Это стол, которым пользовались. Мы уже не можем разобрать, кому служит и чего стоит этот кусок дерева, который столь внезапно возникает в качестве примера. Речь идет о том, чтобы тотчас же, единым махом, пе­ренестись за пределы того, что нам открылось с первого взгляда, а, стало быть, видеть нечто там, где этот взгляд незряч, широко раскрыть глаза там, где мы не видим то, что видим. Необходимо увидеть то, что, на первый взгляд, недоступно взору. Если мы не обратимся к этой невидимости, то непо­средственно воспринимаемый стол-товар останется тем, чем он не является, простой вещью, которую мы посчитаем обыкновен­ной и слишком очевидной:обыч­ная вещь, в феноменальной данности ее феномена, просто-на­просто деревянный стол. Дабы подготовить нас к тому, чтобы мы смогли увидеть эту невидимость, увидеть, не видя, а стало быть, помыслить бестелесное тело этой невидимой видимости - при­зрак уже заявляет о себе - Маркс провозглашает, что обсуждаемая вещь, т. е. товар, не так уж проста. Эта вещь-товар настолько сбива­ет с толку, что к ней следует подходить со своего рода «метафизическими» ухищрениями и «теологическими» ухаживаниями. Если придерживаться потреби­тельной стоимости, то собственные свойства вещи, раз уж речь пойдет о собственности, всегда, по сути своей, весьма человечны, и тем самым способствуют успокоению. Они всегда со­относятся с собственно человеческим, с человеческими свойства­ми: они либо соответствуют потребностям людей, и это как раз и есть их потребительная стоимость, либо же они являются продук­том человеческой деятельности, которая, как представляется, их для этого и создает.

Например — и вот здесь-то на сцене и появляется стол — дере­во остается деревянным, когда из него изготовляют стол: это обыкновенная чувственно воспринимаемая вещь. Все обстоит совершенно иначе, когда вещь становится товаром, когда над рынком приподнимается занавес, и стол выступает в роли и актера, и того персонажа, которого актер играет, когда стол-товар — говорит Маркс — выходит на сцену, принимается ходить и обретает товарную стоимость. Сценический эффект: обычная, чувственно воспринимаемая вещь преображается, она превращается в кого-то, она обретает некий образ. Эта деревянная и упрямая плотность преображаете в сверхъестественную вещь, в чувственную нечувственную вещь чувственную, но нечувственную, чувственно воспринимаемую сверхчувственную. Очевидно, что теперь невозможно обойтись без призрачно­го схематизма. Товар есть «вещь», лишенная феноменальности, исчезающая вещь, которая ускользает от органов чувств (она не­видима, неосязаема, неслышна и без запаха); но эта трансцен­дентность не вполне духовна, она сохраняет тело без тела, а в этом и заключается различие между призраком и духом. То, что ускользает от органов чувств, все же является нам в облике чувственного тела, которое, между тем, у этого тела от­сутствует или остается для нас недоступным. Маркс не говорит: чувственная и нечувственная, чувственная, но нечувственная; он говорит: чувственно нечувственная, чувственно воспринимаемая сверхчувственная. Трансцендентность, движение преодоления —шаг по ту сторону становятся ощути­мыми в самой этой избыточности. Избыточность делает нечувст­венное чувственным. Мы прикасаемся к тому, к чему не прикаса­емся, мы чувствуем запах там, где ничего не чувствуем, и мы даже страдаем там, где нет страдания, по крайней мере, когда, оно сов­сем не там, где мы страдаем. Таким образом, товар, как наваждение, неотступно преследует вещь, его призрак искажает потреби­тельную стоимость. Это наваждение перемещается подобно безы­мянному силуэту или статисту, который, быть может, как раз и яв­ляется главным действующим лицом, капитальным персонажем. Оно меняет местоположение, мы больше не знаем, где же оно точно находится, оно вращается, одним движе­нием оно занимает собой всю сцену: всего лишь шаг - и его образ оказывается образом постоянного перемещения. Марксу прихо­дится прибегнуть к театральному языку и описывать появление товара, словно театральный выход. Ему приходится опи­сывать стол, ставший товаром, как вращающийся стол, вертя­щийся, разумеется, во время некоего спиритического сеанса, - но также и как призрачный силуэт, пантомиму актера или танцовщи­ка. Тео-антропоморфная фигура неопределенного пола, стол имеет ноги, стол имеет го­лову, его тело оживает, он воздвигается, словно некий институт, он встает на ноги и обращается к другим, прежде всего, к товарам, к своим ближним по призрачности, он смотрит прямо на них, он им противостоит. Ибо призрак социален, более того, с первого же своего явления он вовлечен в конкуренцию или даже в войну.

Следовало бы выставить этот стол на аукционные торги, заста­вить его встретиться с другими столами, конкурировать с ними; следовало бы заставить его поговорить с бесчисленным множест­вом других столов из нашего отцовского достояния, которые по­всюду - и в философии, и в риторике, и в поэтике: от Платона до Хайдеггера, от Канта до Понжа, — всюду. У всех один и тот же ри­туал: сеанс столоверчения.

Итак, Маркс только что провозгласил выход стола на сцену и его превращение в чувственно сверхчувственную вещь, и вот она перед нами, стоит на ножках, и не просто держится, но и припод­нимается, поднимается, встает, поднимает голову, распрямляется и обращается к другим. Стоя лицом к другим, и прежде всего, к другим товарам, да-да, стол поднимает голову. Он противосто­ит другим себе подобным, и тут — явление: возникает странное со­здание: все сразу — и Жизнь, и Вещь, и Зверь, и Предмет, и Товар, и Автомат, одним словом, — Призрак. Эта Вещь, которая уже во­все не вещь,— вот она развертывается, она развертыва­ет себя, она из­влекает из своей деревянной головы целый выводок фантастичес­ких или диковинных существ, причуды, химеры, существ не древесного состава, т. е. вовсе не похожее на нее потомство, порождения гораздо более причудливые или чудесные, чем если бы, действительно крутя головой, этот безумный, капризный и непоседливый стол пустился бы в пляс по собствен­ной воле. Глядя на эту генеалогию, преобра­жающую древесное в не-древесное, можно было сказать специ­ально для тех, кто разбирается в греческом и философии, что она, ко всему прочему, создает зримый образ становления материи нематериальной. Дерево одушевляется и населяется ду­хами: легковерие, оккультизм, обскурантизм, незрелость допросветительской эпохи, детское или первобытное состояние челове­чества. Но чем было бы Просвещение без рынка? И возможен ли прогресс вообще без меновой стоимости?

Подобно всякой вещи, стол, с момента появления на сцене рынка, начинает походить на собственный протез. Автономия и автоматизм, автономия, но ав­томатизм этого деревянного стола, спонтанно сообщающего себе собственное движение, который, конечно, тем самым будто ожив­ляется, одушевляется, одухотворяется, спиритуализируется, оста­ваясь, однако, при этом искусственным телом, своего рода авто­матом, статистом, неподвижной и одеревенелой куклой, чей танец подчиняется жесткой технической программе. В столе скре­щиваются два рода, два порождения движения, и именно поэтому стол является, словно призрак. Его тревожащая странность, оста­ющаяся неопределенной, аккумулирует в себе взаимоисключаю­щие предикаты: инертная вещь внезапно предстает одухотворен­ной неожиданно она оказывается пронизанной пневмой или психэ. Став подобным живому, стол напоминает пророчествующую со­баку, которая встает на четыре лапы, готовясь обратиться к себе подобным: идол готов изречь закон. Но и наоборот, дух, душа или жизнь, одушевляющие идола, остаются запертыми в непрозрач­ной и тяжеловесной вещности, в инертной толще ее древесно­го тела, и автономия — уже лишь маска автоматизма. Маска, и даже забрало, которое никогда, ни под каким шлемом, не сможет скрыть живой взгляд. Автомат подражает живому. А Вещь — не жива и не мертва, она одновременно и мертвая, и живая. Она выживает. Од­новременно коварная, изобретательная и машинальная, находчи­вая и непредсказуемая, эта военная машина является, в сущности, театральной машиной. То, что, как мы только что виде­ли, происходило на сцене, было явлением призрака, квазибожеством — упавшим с неба или вышедшим из под земли.

Если никакая потребительная стоимость сама по себе не может поро­дить эту таинственность или этот призрачный эффект товара, и если тайна и в глубине и в то же время на самой поверхности, и непроницаема и прозрачна, —это тайна таинственна вдвойне, ибо не скрывает в себе никакую субстанциальную сущность, то при­чина этого в том, что она рождается из некоего отношения, разли­чения, соотнесения и различения, рождается как двойное соотно­шение — как двойная социальная связь.

С одной стороны, этот двойной sосius с вязывает между собой лю­дей. С другой стороны, тот же sосius, та же «общест­венная форма» отношения, связывает вещи-товары между собой. Те, кого называют «людьми», живыми людь­ми, временными и конечными существами, вступая в обществен­ные отношения, оказываются порабощенными этими призрака­ми — отношениями между товарами, тоже общественными.

Напомним, что стол-товар, этот своенравный пес, этот деревянноголовый упрямец противостоит всем остальным товарам. Рынок - это фронт, фронт среди фронтов, конфронтация. Товары имеют дело с другими товарами, эти упрямые призраки общаются между собой. И не только тет-а-тет. Это-то и заставляет их танце­вать. Перед нами видимость. Но если «мистический характер» то­вара, если «загадочный характер» продукта труда как товара рож­дается из «общественной формы» труда, то тогда еще предстоит выяснить, что же мистического или тайного в этом процессе, а это и составляет тайну товарной формы. Эта тайна связана с неким «одно вместо другого». Слово принадлежит самому Марксу. Существует некое зеркало, и то­варная форма — тоже такое зеркало, но поскольку внезапно оно перестает выполнять свою роль зеркала, ибо оно не возвращает нам ожидаемого образа, то ищущие себя в зеркале себя в нем уже не находят. Люди больше не распознают «общественный» характер своего «собственного труда». Словно они, в свою очередь, тоже превратились в призраков. Это характерное «свойство» призра­ков, равно как и вампиров,— не отражаться в зеркале, быть ли­шенными зеркального образа, старого доброго зеркального обра­за.

Как распознают призрак? Он не уз­нает себя в зеркале. Но ведь это и происходит при общении товаров между собой. Призраки, каковыми являются товары, превращают в призраков людей, которые производят. И весь этот театральный процесс (визуальный, теоретический, но еще и оптический) по­рождает эффект таинственного зеркала: если в зеркале не возни­кает должного отражения, если, следовательно, оно наполняется призрачностью, то прежде всего потому, что происходит его натурализация. И теперь общение между товарами уже не заставит себя ждать, отраженный образ (деформированный, объективированный, натурализован­ный) становится образом общественных отношений между това­рами, между одухотворенными, автономными и автоматическими «предметами», каковыми и являются вращающиеся столы. В пер­вое же мгновение этой объективирующей натурализации зеркаль­ное становится призрачным: «таким образом, натурализация воз­вращает им образ общественных отношений, существующих меж­ду производителями, участвующими в общем труде, как общественные отношения, существующие вне их, между предметами. И как раз это способствует тому, что продукты труда стано­вятся товарами, чувственными сверхчувственными вещами, об­щественными вещами.

К.Маркс: «Если бы товары могли гово­рить, они сказали бы: наша потребительная стоимость вполне мо­жет заинтересовать людей. Но для нас, вещей она не представляет интереса. С нашей точки зрения, интерес представляет наша сто­имость: это наглядно демонстрирует торговля, которой мы зани­маемся между собой в качестве вещей-това­ров. Мы соотносимся друг с другомисключи­тельно как меновые стоимости». Маркс заставляет вещи говорить, но для того, чтобы парадок­сальным образом заставить их сказать, что они говорят в качестве меновых стоимостей и что они общаются или ведут между собой торговлю лишь постольку, поскольку они говорят. Говорить, заимствовать дар речи и быть меновой стоимостью — здесь одно и то же. Не говорят имен­но потребительные стоимости, которые поэтому не касаются то­варов и не интересуют их - судя потому, что говорят товары. При­водя это движение вымышленной речи, но речи, которая прода­ется, говоря: «Я — товар, я говорю», Маркс желает преподать урок экономистам, считающим, что достаточно, чтобы товар сказал: «Я говорю», и это ока­жется истинным, и у него обнаружится душа, душа со своими глубинами, собственная душа товара. Мы подходим к тому мес­ту, где в симулякре невозможно более провести различие между «говорить» и «я говорю».

Поскольку товары не умеют ходить и не попадают на рынок по собственной воле, сами собой, их «хранители» и «обладатели» притворяются, будто живут в этих вещах. Их «во­ля» начинает «обитать» в товарах. Различие между «оби­тать» и «наваждать», «навязчиво преследовать» становится здесь почти неуловимой. Наделяя вещь призрач­ностью, поселяя в ней, словно жильцов, свою речь и волю, лич­ность (хранитель или обладатель вещи), в итоге сама захватывает­ся наваждением. Отсюда Маркс выводит целую теорию «экономических масок», которыми прикрываются личности, чья функция сводится к тому, чтобы «персонифицировать экономические отношения».

Это описание фантасмагоричес­кого процесса позволит перейти к рассуждению о фетишизме, проводя аналогию между ним и религиозным миром.

Фантасмагория, так же, как и капитал, следовательно, начинаются с меновой стоимости и с товарной формы. И лишь тогда «на сцену является» призрак. До этого, со­гласно Марксу, его там не было. Потребительной стоимости не­знакомо наваждение.

Маркс хочет понять и точно указать, когда, в какой конкретно момент, в какое мгновение призрак вступает на сцену, и это своего рода экзорцизм, способ острастки: до сего момента призрака здесь не было, он был немо­щен.

Не будем забывать, что все, что мы только что здесь прочли, было точкой зрения Маркса на законченный бред. Это было его рассуждение о безумии, которое, согласно Марксу, должно завер­шиться вместе с всеобщим овеществлением абстрактного челове­ческого труда, который все еще переводится — но это будет про­должаться не вечно - на язык безумия, следуя за помешательст­вом. Необходимо будет — заявля­ет Маркс, и — можно, должно будет положить конец тому, что предстает «в этой бредовой форме». Мы увидим (переведем: мы увидим, как наступит) конец этого бреда и этих призраков — так, по всей видимости, думает Маркс. Хорошо бы, поскольку эти призраки связаны с категориями бур­жуазной экономики.

Мы не знаем, думал ли Маркс покончить с призраками вообще, не знаем даже, хотел ли он этого действительно, когда он однозначно заявил, что этот самый фантом, который становится предметом рассмотрения «Капитала», является всего лишь продук­том рыночной экономики. Если же мы перене­семся к другим формам производства, мы увидим, как мгновенно исчезнет всякий мистицизм товарного мира, все чары, что окутывают призрачной дымкой продукты труда, свершивше­гося на основе товарного производства. Мисти­цизм, колдовство и призрак исчезнут незамедлительно, в один миг: они исчезнут, согласно Марксу, они растают, буквально по волшебству, так же, как и пришли, в тот самый миг, когда мы увидим конец товарного производства.

Итак, даже если «Капитал» и начинается подобным образом — с грандиозной сцены экзорцизма, со сверхценного заклинания, то это обстоятельство ни в коей мере не ослабляет его критической мощи, ничто в ней не отменяет.

Деррида Жак. Призраки Маркса. М.: 2006. 256 с

Жижек Славой (нар. у 1949 р.) – відомий словенський соціальний філософ, культуролог. Живе і працює в Любляні, президент Товариства теоретичного психоаналізу та Інституту соціальних досліджень. Найбільший вплив на творчість Жижека мали роботи Карла Маркса, Зігмунда Фрейда та Жана Лакана.

Європейську популярність йому принесли праці: "Все, что вы хотели знать о Лакане, но боялись спросить у Хичкока" (1982), "Сосуществование с негативом" (1993), "Возлюби свой симптом" (1992), "13 опытов о Ленине" (2002), "Ирак: история про чайник" (2004), "Паралаксное видение" (2006), "В защиту проигранных дел" (2008) та ін. У своїх роботах він приділяє велику увагу аналізу і критиці сучасних культурних і соціально-політичних реалій, темам моралі і політики.

У наш час Славой Жижек вважається одним із найавторитетніших європейських спеціалістів в області проблем взаємин людини і соціуму. Також Жижек є одним з найцікавіших інтерпретаторів і модернізаторів лівого теоретичного спадку, він дає свіжі та інколи парадоксальні тлумачення добре відомих положень Маркса, Енгельса, Леніна і Сталіна, вмонтовуючи їх у різні сучасні культурні контексти.

Інтелектуальне кредо філософа – паралаксний погляд на речі. Поняття паралаксу (грець. parallax – зміна, переміна) відоме з фізики і пов’язане з ефектом зміни видимого положення об’єкта в залежності від місця спостерігача. У Жижека воно перетворюється на базову розуміючу метафору його теоретичного підходу в цілому і полягає в ілюзії постановки на один рівень двох несумісних явищ, можливості використання однієї мови для явищ, котрі не піддаються взаємному перекладу. В якості одного з прикладів ілюзорного перетину рівнів Жижек наводить псевдоперетин ленінської політики і модерністського мистецтва, в основі якого лежить фантазія про зустріч Леніна з дадаїстами в кафе «Вольтер» в Цюріху.

Славой Жижек став кумиром західних лівих інтелектуалів на тлі моральної, політичної та ідеологічної кризи, котру переживає соціалістична, марксистська і взагалі критична думка. Залишені марксизмом позиції були зайняті різними формами постмодерністського філософствування. Не прагнучи змінити чи навіть пояснити світ, а лише поговорити про нього, постмодерністи замінили теорію дискурсом, нічого не узагальнюючи, жонглюючи термінами, літературними алюзіями, цитатами. Жижек же виявивися одним з небагатьох, хто став говорити мовою постмодернізму про теми, що мають серйозне значення; так, в роботі «13 опытов о Ленине» він повертає питання про Леніна в коло загальновизнаних тем.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: