Примечания

[1] Эта речь была произнесена на праздновании 175-й годовщины со дня рождения композитора Конрадина Крейцера 30 октября 1955 г. в Мескирхе, опубликована в 1959 году совместно с диалогом между ученым, филологом и учителем “К вопросу об отрешенности” (Из разговора на проселочной дороге) (“Zur Erorterung der Gelassenheit” (Aus einern Feidgesprach uber das Denken) указ. издание. S. 31—73). Подробная запись этого разговора была сделана еще в 1944—1945 гг., потом он был значительно сокращен. В разговоре проблематика, изложенная в речи памяти К. Крейцера, доступно, но декларативно, без уточнения свойств осмысляющего мышления, прорабатывается более детально и глубоко.

[2] Конрадин Крейцер (1780 — 1849) — плодовитый композитор, родился в Мескирхе, родном городе М. Хайдеггера, некоторые его хоры и оперы и сейчас хорошо известны в ФРГ.

[3] Gedenkfeier — торжество в память кого-либо, образовано от глагола gedenken — помнить, вспоминать кого-либо, который также имеет значение — думать, отсюда — требование М. Хайдеггера думать на торжестве в память К. Крейцера.

[4] das besinniiche Nachdenken — “думание вслед за чем-то (после чего-то)”.

[5] das denkende d. h. sinnende Wesen.

[6] boden-standig — коренной, местный, оседлый (дословный перевод — “стоящий на почве”).

[7] die Bodenstandigkeit — оседлость, существительное, образованное от bodenstandig.

[8] die Gelassenheit zu den Dingen — неологизм M. Хайдеггера. Современное значение Gelassenheit — спокойствие, хладнокровие, невозмутимость (образовано от глагола lassen оставлять, давать возможность, позволять, разрешать кому-либо делать что-то), в средневековой немецкой мистике оно использовалось в смысле “оставить мир в покое, таким, какой он есть, не мешать естественному течению вещей и предаться богу” (так использовал это слово Мейстер Экхарт (1260 — 1228). Другие варианты перевода: освобожденность, освобождение, свобода от вещей (техники).

[9] Die Offenheit fur das Geheimnis.

Top of Form 1

Bottom of Form 1

Тема 1. Философия как мировоззрение и теоретическое знание

Текст 2

М.К. Мамардашвили

ИДЕЯ ПРЕЕМСТВЕННОСТИ И ФИЛОСОФСКАЯ ТРАДИЦИЯ

Беседа опубликована в: "Историко-философский ежегодник 1989". М., 1989,0.263-269. Беседу вел Ю.Сенокосов

­­­ – Мераб Константинович, в романе "1984" Дж. Оруэл, ха­рактеризуя своего героя, пишет следующее: "Он был одино­ким духом, вещающим правду, которой никогда никто не услышит. Но пока он говорит ее, преемственность (курсив мой. - Ю.С.) каким-то неизвестным образом сохраняется. Духовное наследие человечества передается дальше не потому, что вас кто-то услышал, а потому что вы cами сохранили рас­судок". Поскольку это имеет отношение к истории философии как исследовательской проблеме и к нашей принадлежности к философии как профессиональной традиции, то я думаю на­чать наш разговор именно с этого суждения, тем более, что проблема "рассудка", здравого смысла сегодня, как никогда мне кажется, актуальна в нашем обществе.

– Добавив к этому замечательному: "Не потому, что вас кто-то услышал", еще и "не потому, что ты услышал кого-то другого", - я думаю, мы получим очень живое представление о самой внутренней пульсации философской мысли, пульса­ции, которая как бы захватывает, включает нас в то, что было до нас и будет после. И, включая, выявляет какую-то структу­ру. Иначе говоря, я хочу сказать, что существенные, консти­туирующие акты сознания и нашей духовности происходят всегда на фоне того, что можно было бы назвать опытом со­знания. Не сознания о чем-то, а опытом самого сознания, как особого рода сущего, онтологически укорененного, в кото­ром имеют место некие очевидности, некое невербальное или терминологически неделимое состояние "я есть, я мыслю", которое на грани предельной индивидуации, когда ничто недопустимо еще до того, как я могу это увидеть и испытать, и длит наше (твое, мое) несомненное для нас жизненное при­сутствие в мире. Но я тут же хотел бы заметить, что на грани этой индивидуации одновременно имеет место и предельная универсализация. Это как бы некая таинственная точка, в ко­торой какой-то вывороткой внутреннего осуществляется абсолютный реализм. Или предельный солипсизм - только на мне, через меня.

Это и есть фактически то, что ко всякому логически дока­занному содержанию суждений добавлялось классиками фи­лософии или, вообще, первофилософами в качестве так назы­ваемого здравого смысла, о котором они говорили (или пред­полагали), что он есть самая распространенная добродетель на свете. Имея в виду, что он присущ всем и поэтому каждый раз должна совершаться проекция любых утверждений на этот здравый смысл. В эту точку очевидного для всех опыта, невербально, лично испытываемого, с любой иерархической ступеньки может быть стянуто все и может быть сказано: это все я, или: это все обо мне; я имею к этому отношение, а не передоверяю, не делегирую это кому-то другому - жрецу, царю и т.д.

Следовательно, если мы серьезно и глубоко испытаем опыт сознания, то не исключено, что обязательно помыслим то, что мыслилось другими, до нас, или мыслится кем-то рядом, или будет помыслено после нас, совершенно незави­симо от заимствований, от каких-либо влияний, плагиата и т.п. Потому что мы имеем здесь дело хотя и с определенного рода "чтением" посредством слов (понятий, терминов), кото­рые могут быть у кого угодно, но и с чтением опыта сознания. Своей души. И тут могут быть, безусловно, совпадения и иногда даже буквальные с тем, что думал, например, когда-то Платон, или подумал кто-то сейчас - за тысячу километров от нас, неизвестный нам Иванов или Чавчавадзе. Не важно. Эмпирическое указание затем, постфактум, на то, что они по­думали то же самое, что говорил, скажем, Платон, не имеет значения. Вопрос о плагиате, повторяю, о влиянии, филиации идей в данном случае, на мой взгляд, не уместен.

– Но тогда это все же некая эзотерическая структура, в которую нужно как-то войти?..

– Здесь идет речь (когда я говорю об опыте сознания) о каком-то отношении или соотнесенности в сознании всего мира, о какой-то связности его до любого содержания, до любой предметной кристаллизации и, следовательно, до пред­метных утверждений об объектах. Или, скажем так, эта связ­ность первична по отношению к любым предметам в поле мысли, ее возможным кристаллизациям. Последние оказыва­ются предметными просто в силу, если угодно, определен­ного сгущения названного поля.

Ну, возьмем так, для иллюстрации и расшифровки то, что я называю связностью, отношением, чтобы завязать саму мысль о преемственности. Мы допустили, что некто говорит что-то и, совершенно не­зависимо от того, что его услышат, сохраняет преемственность. И более того, он уверен в этом. Что это значит? Это значит, что в таком случае происходит нечто помимо эмпири­ческого факта контакта. То есть эмпирически мы можем не наблюдать встречу между тем, кто "вещает" сегодня, и тем, кто его услышит завтра или был вчера. Собственно, поэтому я и ввел понятие предшествующей, предварительной связ­ности, которая совершенно меняет всю проблему далекого и близкого. Структура сознания делает нас независимыми и инвариантными относительно любой эмпирически возможной (случайной) встречи. Например, я могу никогда не прочитать, не встретиться с моей книгой. Допустим, по какой-то близос­ти мысли книга Платона моя. Читая ее, я читаю в своем собст­венном опыте и тем самым ничего не заимствую. Но ведь мо­жет оказаться так, в силу бесконечности человеческого пространства и нашей истории, что она никогда и не попадет мне в руки. Точно так же, как, скажем, я могу не встретить и близкого мне человека. Или, встретив, пройти мимо. Не узнать. Структура же самого опыта сознания открывает нечто удивительное. Она позволяет эмпирически далекому стать близким, а близкое связать с будущим и т.д. То есть сближе­ние точек при этом происходит поверх эмпирии. Не случайно такие чувствительные люди, как, например, Мандельштам, го­ворили в этой связи о дальнем собеседнике, имея в виду, что условием поэтического акта является обязательно общение (т.е. та же преемственность), но общение как бы вне непо­средственного участия в диалоге или беседе. Его поэзия и в самом деле обращена к дальнему собеседнику, но неизменно близкому с точки зрения структуры сознательного опыта че­ловека.

И это не вопрос психологии, как иногда кажется. Вся проблема дальности и близости завязана здесь на то, что я назвал бы предпосылочным отношением. Предпосылочным к любым содержаниям, которые могут возникать и которые яв­ляются" некоторыми реализованными мыслительными воз­можностями.

– То есть проблема предпосылки здесь главное?

–Да. И в этой предпосылке мы видим одну интересную черту. А именно, что сам акт мысли в той точке, в какой он осуществляется (и если осуществляется), неизбежно предпо­лагает, инкорпорирует в себе другого как равноправного агента мысли. Ну, например, если теоретически утверждает­ся, что человек есть "темное" существо, не способное что-либо помыслить, и мыслят за него, то тем самым та связка, о которой я говорю, естественно, нарушается, исчеза­ет, а значит, и твоя мысль как мысль не может осуществить­ся. Она не может никем быть помыслена как мысль. Ибо до­мыслено, после акта мысли, может быть только то, что в самом акте предполагается и допускает тебя, способного это помыслить. Следовательно, вся проблема и в отношении того богатства мысли, которое мы находим в истории философии, также состоит в том, что оно может быть преемственно только в той мере, в какой я могу воспроизвести это бо­гатство как возможность своей собственной мысли. Что это я могу сейчас помыслить в совершенно других, "совре­менных" предметах. Не просто текстуально воспроизвести некое содержание, а помыслить, что я могу это помыс­лить.

Таким образом, здесь возникает следующая связка: мы живы в том акте, который выполняем сейчас, если держим живыми, а не умершими в тексте, своих предшественников. Если жив Кант, если мысленно я держу Канта живым, то жив и я. И наоборот, если жив я, если я могу помыслить нечто кантовское как возможность моего собственного мышления, а не учености, то жив и Кант. И это есть бесконечная длитель­ность сознательной жизни. Ее бессмертие. Бессмертие лич­ности в мысли. А элементами такого предпосылочного отно­шения, предпосылочной связности являются, конечно, такие вещи, как, например, любовь и память. Именно они - не в ка­честве метафоры, а некоей живой, очевидной реальности -условие нашего включения в непрерывное поле значений и смыслов. И одновременно структурации себя посредством этих значений и смыслов. Организации своего, в общем, спонтанного психологического потока представлений, благо­даря чему и возникают, случаются события мысли. То есть тем самым здесь как бы дается возможность нашим эмпири­ческим состояниям проходить через какие-то существующие уже "машины времени", позволяющие им упорядочиваться, структурироваться. И такого рода преемственная структурация, - на что я хотел бы обратить особое внимание, - необратима. Ведь мы не можем сегодня мыслить так, как если бы не было, скажем, Декарта или Канта. Выполнение логической операции еще не означает выполнения акта мысли. Это может быть и псевдоакт, лишь похожий на мысль, имитирующий ее. Лишь после спонтанного возникновения таких автономных образований, которыми являются философские изобретения, появляется сама возможность помыслить то, что я мыслю. Сама возможность определенных, а не других каких-то чувств, мыслей и т.д.

Так что в каком-то смысле, когда я говорю о структурах или внутренних структурах, вовсе не совпадающих с тем, что может быть записано под книжной обложкой в виде мнения философов - Платон говорил то-то, Кант то-то и т.д., - то я го­ворю о чем-то, что является структурой и в то же время тем, что порождает структуры.

– Хорошо, я согласен, что именно это обстоятельство может быть источником интереса к истории философии и, если угодно, личного желания воссоздать некую целостную картину движения европейской философской мысли. Твой ин­терес к таким фигурам, как Платон, Декарт, Кант, Маркс, Гус­серль, мне понятен. Обращаясь к ним, можно действительно выявить некоторые исходные принципы философствования или существования философии как таковой. Я согласен, что традиция, в том числе и философская, - это не просто механи­ческая передача опыта. Ее значение и место в культуре намного шире...

– Здесь можно было бы сказать еще следующее - это уже относится к проблеме целостности европейской философии, хотя, разумеется, эта проблема не обязательно европейской, но и любой другой философии. Ведь, как я сказал, речь идет о структурах, а не о мнениях.

Так вот, я бы подчеркнул еще следующее. Когда мы имеем дело со структурами сознания, благодаря которым случается, конституируется философская мысль, то мы имеем дело с состояниями и структурами, которые независи­мы от предметного языка и интерпретации. Язык может быть разным. В разных культурах он не только разный, но и к тому же меняется. От предметного, объектного языка и интерпре­тации все это не зависит, поскольку, повторяю, есть некие теоретические структуры мысли (и они - самые интересные в истории философии), которые фактически свободны, причем в том числе и от интерпретации их самими изобретателями структур. Приведу пример. Ну, скажем, тот, кто сказал "cogito ergo sum", сказал нечто, что может быть помыслено, понимательным, осмысленным образом помыслено в совершенно других терминах, в других словах и применительно к совер­шенно другим предметам, нежели у Декарта. Или, например, тот, кто писал о синтетических суждениях априори. Когда это было помыслено Кантом, то было помыслено в предположе­нии, что существуют некие, логически независимые, особые формы суждения, называемые синтетическими. Но это может быть помыслено и совершенно независимо оттого, что су­ществует именно такой тип суждений. Ведь его может и не быть.

– То есть, когда мы говорим о преемственности, о тради­ции, то нужно идти до конца в нашем сознании того, что ничего предметного передать нельзя. Вернее, передать-то можно, но никогда нет гарантии, что это будет воспринято, понято. Что нечто, как это ни парадоксально, передается лишь тогда, когда передавать, транслировать, в сущности, нечего. Это то же самое, как со свободой. Какую свободу мы исповедуем...

– Да, и можно сказать так, чтобы завершить тему преем­ственности. Действительно, ситуация, в которой мы находимся, в каком-то смысле особая, - она обладает как бы неклас­сическими чертами, является неклассической ситуацией. Бы­вают такие "блаженные" периоды или состояния истории, когда нити преемственности ткутся механически, так как люди продолжают развивать идеи по их содержанию. То есть чисто предметно. А бывают ситуации, когда от содержания как раз нужно отказаться и перейти на иной уровень. Отсюда, между прочим, вся проблема так называемого модернизма, идет ли речь о соответствующем искусстве, музыке и т.д., которые, казалось бы, порывают с прошлым, с традицией. Ни­чего подобного! Просто в этом случае приходится некласси­ческими средствами, то есть совершая некоторые дополни­тельные акты, в содержании самой мысли не присутствую­щие, решать фактически ту же классическую задачу. Задачу самостояния человеческой души на острие вот той очевид­ности или "здравого смысла", о чем мы говорили в начале. В благоустроенном классическом мире, благоустроенность ко­торого достигалась за счет отсутствия в культуре весьма многих сфер человеческой деятельности и существования, непроявленности их, выполнение содержательной личност­ной задачи осуществлялось на острие невербальной очевид­ности. У нас же другая ситуация, но она не должна вводить в заблуждение. Это то же самое, только требующее учета тех сложностей, которые просто не предполагались классичес­ким типом философствования.

– И когда мы начинаем отдавать себе в этом отчет, то пони­маем, что преемственность, в том числе и в философии, осу­ществляется совершенно независимо оттого, насколько те, кто длят ее, что-то знают, филологически владеют текстами самой традиции, посвящены в нее и т.д. - Это возможно?

– Безусловно, поскольку это заложено в самих характе­ристиках сознательного опыта, а не сознания об опыте. Ведьмы согласились, что связность сознания как некоего прост­ранства для мысли предпосылочна по отношению к содержа­нию мысли. Кстати говоря, именно из этого исходил когда-то Декарт, когда говорил, что в идеале, хотя это звучит явно па­радоксально, наука должна была бы быть построена одним человеком, а Паскаль выражался примерно так - более дос­тупно: наше мышление есть один человек, мыслящий вечно и непрерывно. Но если это так, если проблема связки состоит в том, чтобы помыслить нечто в качестве возможности своего мышления, когда, с одной стороны, чтобы был жив я, я должен держать живым Декарта, а с другой стороны, если жив я, то жив и Декарт, то, следовательно, допустив все это (а мы допустили), можно сказать, что, занимаясь историей философии, мы каждый раз обязаны совершать своего рода деструк­цию или редукцию любого исторически бывшего предметного языка, чтобы выявить "объективное содержание" философ­ской системы. Например, что на самом деле думал Декарт? Не то, что он говорил, хотя говоримое, в общем, неотличимо от думаемого. Ведь то, как он думал, и что высказано в пред­метном языке, в существующих текстах, - не совсем одно и то же. Поэтому здесь и необходима редукция, благодаря кото­рой мы получаем совершенно другое пространство и время. Мы получаем не хронологическую последовательность, а некую вертикаль или веер, створки которого располагаются не линейно, а сосуществуют. Это как бы не ускользающая, а скользящая точка одновременности. Какое-то вертикальное или веерное сечение, позволяющее нам соприсутствовать с Платоном, Декартом, Буддой и т.д. Это точка, где прошлое соприсутствует с будущим, а будущее - с прошлым.

­ – Или "вечное настоящее".

– Ну, условно, это можно назвать и "вечное настоящим", или динамической вечностью. И этот переход нашей мысли о философах, бывших до нас или существующих рядом с нами, в это измерение является, на мой взгляд, самым существен­ным актом в нашем отношении к истории философии.

– То есть, занимаясь историей философии, ты вместе с тем не считаешь это занятие, подобно, например, Ясперсу, единственной философской задачей, доставшейся современ­ности, как писал об этом еще в середине 60-х годов в статье "К проблеме метода истории философии". Хотя история фи­лософии сыграла в твоем становлении огромную роль, ты по­лагаешь...

– Да, именно так. Не считаю. Поскольку то отношение к философам прошлого, о котором я говорю, совпадает в данном случае с тем отношением человека к миру, к предме­там, из чего вообще философия рождается. Как ни странно. Философия ведь рождается, как утверждали и знали еще древние, из удивления. А тут у нас - как бы на втором эта­же - к философам такое отношение. То есть удивленный, ра­достный восторг или энтузиазм перед тем, что вот само. Это так! Не то, что я мог бы сложить или доступным мне образом конвенционально представить, а само! "Как беззаконная ко­мета в кругу расчисленном светил", - говоря языком Пушки­на. Радость, которой не должно было быть, незаконна, а есть.

Почему? Потому что философы предстают перед нами в качестве феноменов. То есть сами мысли есть феномены. Не мысль о феноменах, а сами мысли - феномены, свидетель­ствующие всегда об ином, о другой реальности, нежели любые конвенциональные, культурные, психологические представления. Это и означает, что мы способны вспоминать. Ведь когда говорится о платоновской теории памяти, то речь идет не о той памяти, в которой мы якобы что-то должны хранить. Какие-то культурные достижения. Мы не это вспоми­наем. Мы вспоминаем всегда иное, но на уровне оригинала. Оригинала мысли.

Таким образом, сами философы, представленные феноме­нально в тексте, взятом как оригинал, суть свидетельства иного. И если вся философия - это один человек, мыслящий вечно и непрерывно, то это и есть необходимый и возрождаю­щий нас к жизни акт вспоминания. Он возрождает нас к жизни, поскольку чаще всего в каждый данный момент наше текущее сознание не есть жизнь. Но если в нас достаточно силен пафос начала философствования, то тогда в зазор этого пафоса могут войти вспоминания. То есть живые мысли. Мысли Платона, Декарта, Канта, Маркса. В своем соб­ственно-личном присутствии, а не в виде филологического резюме, механической формулы, штампа, которые можно лишь просто повторять и тиражировать.

В этом смысл и содержание истории философии, отличаю­щие ее, например, от истории науки. Присутствие оригиналов и упакованность в них структур сознания, которые распако­вываются, если я прихожу в точку, где проделываю опыт со­знания. Тогда они распаковываются через возможности моего мышления и понимания, что я не смог бы сделать простым продолжением своих естественных дарований. Своих логических способностей. Их проекцией я ничего этого не достигну. Она будет уходить в дурную бесконечность. А когда это распаковывается через меня, то тогда я что-то увижу, пойму. Это и можно, если угодно, назвать прогрессом в истории философии. Но это другой вид кумулятивности, не­жели в науке.

– Или в богословии.

–Да, или в богословии, которое также поддается закреп­лению в определенного рода образцах и затем их тиражиро­ванию. А философия не поддается этому.

И это самое трудное, несомненно, в плане постижения того, что такое философия.

Потому что в ней есть необратимость. То есть сущест­вуют в самих структурах какие-то ограничители, накладываю­щие определенные запреты и в то же время требования моего включения в эту пульсацию непрерывного поля философство­вания.

Следовательно, занятие историей философии, конечно, не может быть единственной философской задачей. Но при этом может возникать иллюзия в силу того, что духовное производ­ство стало массовым и (философия обросла мыслеподобными, квазимыслительными образованиями, что это так.

– И к тому же оказалась разрушенной личностная оче­видность, утрачен здравый смысл.

­ –Да, и поэтому приходится восстанавливать исходный жизненный смысл философствования, который совершенно исчез в известное время в системе университетской, акаде­мической передачи знаний и был подменен, так сказать, самокручением терминологической машины, которая безус­ловно должна существовать. Но при этом не должен исчезать изначальный жизненный смысл философии как таковой, с ее отвлеченным языком, создающим пространство, в котором воссоздается мыслящий. Воссоздается личность, способная самостоятельно думать, принимать решения и т.д. То есть, другими словами, воссоздается классическая мужественная душа, способная держать невозможную, над необратимой реальностью невластную, но тем не менее мыслимую мысль. Держать, не впадая ни в революционерство, ни в теургию.

Тема 2. Философия Античности

Текст 1

А.Н. Чанышев

ТРАКТАТ О НЕБЫТИИ

Вопросы философии 1990, №10

Смерть есть конец всего. После нее, повторяю,
пропасть, вечное небытие; все сказано, все сделано.
(Ламетри. Система Эпикура)

Только она (смерть - авт.), т.е. мысль о ней,
выносит в такую область мысли, где полная свобода и радость.
(Л. Толстой. Письмо В. Стасову)

Будь осторожен в своих желаниях,
чтоб вновь никогда не придти тебе к существованию.
(Сутта-нипата, М; 1899, с. 152)

Ведь никогда не докажут, что то, чего нет, существует.
(Парменид)

Небытие окружает меня со всех сторон. Оно во мне. Оно преследует и настигает меня, оно хватает меня за горло, оно на миг отпускает меня, оно ждет, оно знает, что я его добыча, что мне никуда от него не уйти. Небытие невидимо, оно не дано непосредственно, оно всегда прячется за спину бытия. Небытие убивает, но убивает руками бытия. Неслышными шагами крадется оно за бытием и пожирает каждый миг, отставший от настоящего, каждое мгновение, становящееся прошлым. Небытие гонится за бытием по пятам. Последнее стремится вперед, не разбирая дороги, теша себя мечтой о прогрессе, но впереди находит только небытие. Все большие скорости, все более высокие темпы жизни, все более дальние перемещения в пространстве, – разве это не стремление бытия хотя бы на мгновение оторваться от небытия? Но всякий раз небытие одним прыжком настигает нас. Оно встречает нас у нашей цели; мы бежим от него, а оно, улыбаясь, идет нам навстречу. Бытие только тень небытия, его изнанка. Оно как сверкающая всеми цветами радуги пленка нефти на поверхности океана, океана небытия... Оно как волна, бегущая перед кораблем, кораблем небытия... Оно покоится в небытии как ребенок в чреве матери. Небытие повсюду и всегда: в дыхании, в пении соловья, в лепете ребенка... Оно – сама жизнь!

Моя философия есть упразднение всякой философии, то есть мировоззрения, которое всегда так или иначе подсовывает под небытие бытие, подчиняет первое последнему (конечно, лишь в воображении философа).

Историческая ошибка сознания состояла в выведении небытия из бытия. Собственно говоря, философия начинается с абсолютизации бытия, с измышления некоего вневременного, пребывающего начала, субстанциальной подкладки, если и изменяющейся, то лишь в своих внешних свойствах: вода Фалеса, апейрон Анаксимандра, воздух Анаксимена, огонь-логос Гераклита... Наконец, элеаты поставили точку над i, целиком и полностью отвергнув небытие, абсолютизировав и обожествив бытие. Пантеизм Ксенофана не случаен, он вполне в духе самой философии, ищущей абсолютное в вечное бытие. Атомисты, правда, восстановили небытие, но они поставили его в один ряд с бытием и свели к физической пустоте, т. е. как бы подменили субстанцию модусом. Платон придавил небытие могильной плитой вымышленного им вневременного мира. Аристотель надел на небытие маску потенциального. Христианская философия стала трактовать бытие как силу, творящую из небытия весь мир. Но не скрыто ли в идее творения из ничего признание первичности и абсолютности небытия? Редко-редко мы находим признание значения небытия. Согласно позднему буддизму дхармы не имеют действительного значения, а в действительности существует только пустота, тождественная с нирваной, которая (пустота) только иллюзорно выступает как мир в его многообразии. Попытку анализа категории небытия мы находим в философии Вайшешика. Там различали относительное небытие (сансарга-абхава) – отсутствие чего-либо в другом (S не есть в Р) и абсолютное небытие отличие одной вещи от другой (S не есть Р). Относительное небытие выступает как несуществование до возникновения (праг-абхава), несуществование после уничтожения (дхванса-абхава) и отсутствие связи между двумя вещами (атьянта-абхава). Философия нового времени не смогла воздать должного категории небытия. Даже Бергсон в противоречии с основами сноси философии понимал небытие как несостоявшееся бытие чего-либо, как некую абсолютизацию обманутого ожидания. Даже Ницше не смог вынести образа небытия (вспомните змею, заползшую в глотку спящему) и искал успокоения в идее вечного возвращения. Даже Сартр не смог понять небытие как онтологический принцип, приписав его только сознанию, бытию для себя. В течение двадцати пяти веков философы, взявшись за руки, водили хоровод вокруг небытия, стараясь заклясть его.

Не только философия, но и религия, искусство, наука – различные, до сих пор не осознанные, способы заклятия небытия. Человечество все еще прячет голову вод крылышко своей культуры, культуры бытия, неустанно восстанавливая мост над бурным потоком. На этот мост люди взгромоздили свои идолы, свои догмы и скрижали; на нем сидят, поджав ноги, Парменид и Спиноза, Гегель и Гуссерль. Не только страх перед небытием, но и трудности, связанные с его пониманием, заставляют человека творить культуру бытия. Но теперь, когда человечество повернулось лицом к космосу, когда люди стали всего лишь землянами, им открылись пространственно-временные интервалы, где почти ничего нет... Но не только перед собой, но и в повседневном, будничном мире открыли земляне силы, способные все превратить в небытие. Последнее уже не безобидная пустота Демокрита, а нечто, способное растворить в себе любое бытие... Вот почему теперь легче представить и понять небытие, вот почему возможна моя философия, философия небытия.

Не только страх перед небытием, но и трудности связанные с его пониманием, заставляют человека творить "культуру бытия". Но теперь, когда человечество повернулось лицом к космосу, когда люди стали всего лишь землянами, им открылись пространственно-временные интервалы, где почти ничего нет... Но не только перед собой, но и в повседневном будничном открыли земляне силы, способные все превратить в небытие. Последние уже не безобидная пустота Демокрита, а нечто способное растворить в себе небытие. Вот почему теперь легче и понять небытие. Вот почему возможна моя философия, "философия небытия".

Несуществующее существует. Что за вздор?! – воскликнет философствующий педант, – Где вы видели несуществующее существующим? О, жалкий филистер! А где ты видел существующее существующим?! Где ты видел вечное бытие? Только в своем метафизическом воображении. И то потому, что ты недостаточно резв и не можешь обернуться столь быстро, чтобы заметить за своей спиной небытие.

Что небытие существует, можно доказать многими способами:

доказательство от времени: существование настоящего предполагает существование прошлого и будущего, т. е. того, чего уже или еще нет. Это временный модус небытия;

доказательство от пространства: существование чего-либо в том или ином месте предполагает несуществование его в другом месте. Это пространственный модус небытия;

доказательство от движения: движущееся тело есть там, где его нет, и его нет там, где оно есть. Это мобильный модус небытия;

доказательство от возникновения нового: новое это то, чего не было в причинах и условиях, это новое породивших. Но где оно было, когда его не было? В небытии. Это эмерджентный модус небытия;

доказательство от противоположностей: миры и антимиры, частицы и античастицы, положительные и отрицательные числа, вообще все противоположное погашает друг друга в небытии и возникает из него, как из нуля (система координат);

доказательство от различия: все сущее, всякое конкретное есть не столько то, что оно есть, сколько то, что оно не есть. А потому А, что оно не В, не С, не Д и т. д.;

доказательство от случайности: случайно то, что может быть, а может и не быть, следовательно, существование случайности предполагает существование небытия;

доказательство от субстанции: коль скоро существуют свойства акциденции, то должен быть и их носитель субстанция. Но она неуловима, и в вещи нет ничего, кроме совокупности свойств. Как только субстанция получает определенность, она превращается в свойство (ведь нет ни материи, ни духа, а есть материальное и духовное). Следовательно, субстанцией может быть только небытие. И т. д.

Впрочем, многие философы понимали, что небытие существует. Но и они думали, что небытие существует постольку, поскольку существует бытие. Я же утверждаю, что небытие не только существует, но что оно первично и абсолютно. Бытие же относительно и вторично по отношению к небытию.

Докажем, что небытие абсолютно, а бытие относительно. Для этого достаточно более внимательно взглянуть на вышеприведенные аргументы в пользу существования небытия.

Начну с конца:

небытие абсолютнее бытия в той же мере, в какой субстанция абсолютное своих состояний;

случайное абсолютно, а закономерное относительно, ибо ни один закон не может предусмотреть всех случаев. Вообще говоря, для случая нет закона. Закон есть только для случаев;

всякая данность в качестве для-себя-бытия конечна, а в качестве бытия-для-другого бесконечна, т. е. то, чем что-либо не является, бесконечно больше, чем то, чем что-либо является. Иначе А относительно, тогда как не В, не С, не Д... абсолютно и бесконечно;

небытие, в котором как в среднем погашаются все противоположности, абсолютное этих противоположностей. Вспомним хотя бы нулевую плотность во вселенной;

то, что есть, лишь малая часть того, что есть, что было и что будет;

движущееся тело находится в одной, конечной части пространства, и по находится в другой, бесконечной части пространства; любое тело существует в конечной части пространства и не существует в его бесконечной части;

все возникает на время, а погибает навечно. Возникновение и гибель неравномощны. Коль скоро время не феномен, а существенное свойство бытия, коль скоро все преходяще, то небытие абсолютно, а бытие относительно.

Учение об абсолютности небытия и относительности бытия не отрицает их единства. Я согласен с тем, что все сущее есть единство бытия и небытия. Но если у Гегеля небытие – только оборотная сторона бытия (что позволило ему вынести время за скобки), то у меня бытие – обратная сторона небытия, точнее, форма существования небытия.

Не существует абсолютного, вечного, тождественного бытия, бытие существует в качестве многообразия конкретных и преходящих ситуаций. Они неповторимы, ибо время необратимо.

Но, возразят мне, во всех превращениях что-то сохраняется. Муха усваивается стрекозой, а человек – чертополохом. Но человек не чертополох. Философия бытия делает упор на общности человека и чертополоха, философия небытия на их различии, а тем самым именно последняя является подлинно гуманистической философией.

В вопросе о существовании бытия и небытия сознание исторически проходит следующие ступени: наиболее очевидным кажется, что существовать может только существующее, т. е. только бытие существует. Но факт движения заставляет признать, что существуют и бытие, и небытие. Но если существует единство бытия и небытия, то тем самым существует и небытие, то есть существует несуществующее. Наконец, сознание понимает, что только небытие существует, чему и учит моя философия небытия.

Докажем теперь, что небытие первично. Понятие первичности и вторичности предполагает причинно-следственное отношение. Первичное – это первопричинное. Если мы под первопричиной будем понимать бытие вообще или же какое-либо его состояние, то возникает вопрос о причине первопричины. В ответ на этот вопрос одни тупо молчали, другие же, хитрые философы, говорили, что первопричина это самопричина, т. е. что она является причиной не только всего другого, но и самой себя. Но и эти философы смутно понимали, что бытие не может быть ни первопричиной, ни самопричиной. Отсюда хотя бы неуловимая, исчезающая, но, тем не менее, реальная субстанция Локка. Только небытие, говорю я, может быть и первопричиной, и самопричиной: ведь то, что не существует, не нуждается в причине для своего существования.

До сих пор мыслили по схемам:

1) А есть (нет), потому что В есть (нет) причинность.

2) А есть, потому что А есть – самопричинность.

Но просмотрели другой вариант:

3) А есть, потому что А нет.

То есть небытие существует, потому что небытие не существует. Это положение единственное в своем роде. Мы не спрашиваем здесь, почему существуют слоны и не существуют мамонты. Мы спрашиваем о причине небытия как такового.

Небытие как самопричина отрицает само себя. Небытие небытия есть бытие. Для этого порождения не нужно ничего, кроме небытия.

Поскольку небытие существует, не существуя, и не существует, существуя, оно есть время. Временность – атрибут бытия. Но так как все возникает на время, а погибает навечно, то время есть гибель.

Будучи небытием, бытие неустойчиво. Выражением этой неустойчивости является становление, изменение, развитие, борьба противоположностей.

В основе всех противоречий лежит противоречие между бытием и небытием.

Развитие состоит в наращивании бытия, его интенсификации. Но чем интенсивнее бытие, тем оно хрупче, тем оно подверженней гибели. Мы ходим по тонкому льду над океаном небытия. Жизнь не может долго удержаться на вершине бытия. Отсюда сон и смерть.

Время порождает пространство. Последнее – это остановившееся время, последовательность, ставшая рядоположенностью. Если бы существовало мировое сознание, то пространство можно было бы назвать его памятью. В пространстве больше бытия, чем во времени: все части пространства сосуществуют. Поэтому в пространстве часто видят символ бытия. Но в пространстве достаточно небытия, чтобы служить и символом небытия (хаос Гесиода, пространство как небытие у Платона и Демокрита).

Единство времени и пространства, за которым скрывается единство бытия и небытия, неустойчиво. Выражением этой неустойчивости является движение.

В движении есть сторона, соответствующая небытию, и сторона, соответствующая бытию. Первое – это энергия, а второе – материя. В материи содержится столько энергии, сколько нужно, чтобы вернуть ее в небытие.

Бытие первично, сознание вторично, ибо в сознании больше бытия, чем в бессознательном бытии. Сознание – высший тип бытия. В нем бытие торжествует и терпит свое наибольшее поражение.

Основа сознания – память. Благодаря памяти возможны мышление, чувства, воля. Память ставит плотину перед потоком ощущений. Они начинают наслаиваться друг на друга. Так возникают представление и понятия. Воля это память, опрокинутая в будущее. Благодаря памяти создается и мир сущностей, мир безликих архетипов, спокойное царство законов, мир идей, где индивидуальное становится несущественным.

Благодаря памяти возникает само представление об абсолютном бытии, возникает идеал вечного бытия.

Но благодаря памяти же гибель оборачивается гибельностью. Там, где нет памяти, гибель чего-либо – есть и гибель его гибели. Благодаря же памяти факт гибели А не погибает вместе с гибелью А. Гибель превращается в гибельность.

Так возникает противоречие между идеалом и действительностью.

Выражением этого противоречия выступает страдание. Оно есть атрибут сознания.

Именно страдание заставляет сознание измысливать идеал бытия, останавливать время. Человек в мыслях убегает от небытия. Вся психика человека пронизана страхом перед небытием, а вся культура может быть расшифрована как порождение этого страха.

Экзистенция, или человекобытие – бытие, осознающее свою неустойчивость, осознание конечным своей конечности, а тем самым и противостоящей ему бесконечности, кричащее противоречие между конечностью (в реальности) и бесконечностью (в сознании).

Из этого противоречия возникает религиозное сознание.

Любовь – это попытка зацепиться за чужое бытие, а тем самым сделать свое бытие более устойчивым. Любовь к Богу поэтому должна казаться самой нужной и самой сильной.

Из этого противоречия возникает и философское, метафизическое сознание, которое есть религиозное сознание минус любовь. Оно абсолютизирует бытие и упраздняет (на словах) небытие. Метафизическая память останавливает время, превращая последовательность в рядоположенность. Метафизическое мышление творит законы. Метафизическая воля порождает идею детерминизма и фатализма.

Понимание несоответствия метафизики сути вещей брезжит в диалектике; особенно в гегелевской диалектике. Но Гегель превратил небытие в изнанку бытия. Противоречие между системой и методом Гегеля это слабое выражение противоречия между бытием и небытием. Главным недостатком диалектики Гегеля является игнорирование времени. Даже Бергсон понял время как непрерывность тождественных состояний.

Сознание бытия – это религиозно-философское сознание. Столкнувшись с тем, что все преходяще, что оно само, мыслящее бесконечное, конечно, что нет ни Бога, ни бессмертия, что любовь и дружба преходящи, как и все остальное, оно впадает в ужас. В силу обманутого ожидания торжествует нигилизм, переходящий в цинизм. Охваченное ужасом сознание бытия готово убить и себя, и бытие.

Спасает трезвое, реальное сознание, сознание небытия. Оно понимает первичность и абсолютность небытия, а потому видит в разлуке, измене, смерти, торжестве бессмысленного времени, в иллюзорности прогресса – этой хитрой попытке сознания бытия приручить себе время – естественные и закономерные явления. Сознание небытия не трагично. Оно является подлинно диалектическим: диалектическое воображение соотносит всякое будущее событие с будущим состоянием конкретного субъекта, диалектическая память запоминает события в их последовательности, диалектическое сознание вообще понимает смерть, разлуку, измену, ложь, заблуждение как естественное и первичное. Оно же является и подлинно атеистическим сознанием.

Диалектическая воля – воля, действующая свободно при всей своей детерминированности, ибо она детерминирована небытием. Вероятно, что нет ничего недетерминированного, но, тем не менее, есть свобода. Свобода – это детерминированность небытием. Несмотря на очевидность своей несвободы, человек чувствует себя все же свободным. Эта иллюзия объясняется тем, что человек способен не быть.

Человек небытия мужественен. Его мужество это мужество быть, несмотря на ничто, а не только несмотря ни на что. Он понимает, что всякая ситуация преходяща, он видит ничтожество всякой ситуации на фоне просвечивающего сквозь нее небытия, он смело смотрит вперед без надежды и отчаяния. Он не раскаивается и не мстит, ибо настоящее бессильно перед прошлым. Нищий, ставший богачом, остается нищим в прошлом.

Человек небытия понимает, что действовать значит изменять своей свободе, ибо из многих моглобностей может реализоваться только одна, да и та лишь в качестве нетойности. Только философия небытия может обосновать философское отношение к жизни – атараксию и апатию, пребывание в ничтожестве, точнее говоря, возвращение в ничтожество и смирение.

Человек небытия понимает себя как небытие своего небытия, жизнь как небытие смерти, любовь как небытие ненависти, верность как небытие измены, истину как небытие лжи и заблуждения, свидание как небытие разлуки.

Человек небытия не консервативен. Понимая, что все преходящее, что всякое соответствие (всякое А есть Б) неустойчиво, он не будет стараться сохранить, что нельзя сохранить. Ведь только ужас перед небытием заставляет людей сохранять семьи, где уже нет любви, и т. п.

Сознание бытия – рабское сознание. Ведь еще Гегель показал, что господин тот, кто обладает сознанием небытия, кто не боится смерти, кто свою жизнь покупает ценою смерти.

Человек приходит из небытия и уходит в небытие, так ничего и не поняв.

Тема 2. Философия Античности

Текст 2.

Альберт Швейцер

ЭТИКА И КУЛЬТУРА В ГРЕКО-РИМСКОЙ ФИЛОСОФИИ

В кн.: Культура и Этика. – М.: Прогресс. 1973

С VII века до н. э. греческий дух начинает освобождаться от мировоззрения, содержащегося в традиционной религии, и направляет усилия на то, чтобы подвести под мировоззрение фундамент познания и мышления.

Сначала – в исследовании бытия и в размышлениях над его сущностью складывается натурфилософия. Затем начинает свою работу критика. Вера в богов воспринимается уже как неудовлетворительная – не только потому, что течение явлений природы не объясняется правлением обитателей Олимпа, но также и потому, что эти личности уже не удовлетворяют запросам мыслящего, нравственного чувства. Натурфилософия и критика сочетаются у Ксенофана и у Гераклита, живших в VI веке до н. э.

В V веке до н. э. софисты выступают с критикой норм, признанных в сфере общественной жизни и деяний индивида.* Результат их изысканий уничтожающий. Наиболее умеренные среди этих "просветителей" истолковывают подавляющую часть признаваемых нравственными норм как требования общества, не исключая при этом возможности, что немногочисленные остальные нормы могут быть продиктованы опирающимся на разум здравым смыслом как нравственные сами по себе. Радикальная же молодежь в лагере софистов придерживается тезиса, что вся нравственность, включая и действующее право, выдумана организованным обществом в своих интересах. Следовательно, освобождающийся от этой опеки мыслящий человек сможет сам себе дать свои собственные "нравственные" нормы и во всем следовать единственно лишь своему удовольствию и своим интересам. Так западное мышление в том, что касается проблемы этики и культуры, начинается с резкого диссонанса.

* Для знакомства с древней философией и этикой очень важны десять книг сочинения "Жизнь и учения людей, прославившихся в философии", написанного Диогеном Лаэртским в III в.

Какие доводы мог выдвинуть Сократ (470-369 гг. до н. э.), выступая против этого движения?

На место просто доставляющего удовольствие он ставит доставляющее удовольствие с точки зрения разума. Разумом, утверждает он, можно обосновать норму поведения, в которой правильно понятое счастье индивида гармонично сочетается с интересами общества. Добродетель – это подлинное знание.

Мысль о том, что нравственное в соответствии с разумом – это то, что доставляет человеку подлинное удовольствие или (что равнозначно) приносит подлинную пользу, Сократ развивает в различных направлениях в простых, безыскусных беседах по случайным поводам, дошедших до нас в воспоминаниях Ксенофонта.* Диалоги Платона рисуют нам Сократа поднявшимся над этим примитивным утилитаризмом и ищущим углубленного понятия добра, направленного на благо души и находящегося в родстве с прекрасным.** Провести грань между тем, что в этом более прогрессивном воззрении действительно принадлежит учителю, и тем, что вложил в своих диалогах в его уста ученик, невозможно.

* Ксенофонт, один из полководцев, которые выводили десятитысячное войско греков из Малой Азии, после смерти Сократа написал воспоминания о нем. Поскольку еще и после смерти Сократа риторы сочиняли обвинительные акты против знаменитого философа, Ксенофонт рассказами о безыскусных беседах учителя стремится навсегда снять с него обвинения в том, что он якобы развращал юношество и насаждал безбожие. Простое, реалистическое изображение Ксенофонтом Сократа представляет исключительную ценность.

** Именно потому, что изложение в них целиком построено на преданиях, они сохранили для нас многие сведения и взгляды, которые остались бы неизвестными нам, так как произведения соответствующих философов утрачены. Вот диалоги, которые в данной связи главным образом могут быть приняты во внимание: "Протагор", "Горгий", "Федр", "Пир", "Федон" и "Филеб".

То, что Сократ говорил о внутреннем таинственном голосе – "демоне" как высшем нравственном авторитете в человеке, можно, по-видимому, считать достоверным, поскольку об этом речь идет в предъявленном Сократу обвинении. Следовательно, его утилитаристский рационализм дополняется своего рода мистикой. Эмпирическая, то есть продиктованная опытом и ориентированная на опыт, и интуитивная этика еще органически связаны у него и лишь затем у его учеников, киников и киренаиков, с одной стороны, и у Платона, с другой развиваются изолированно и антагонистически.

Сознает ли Сократ, что, сводя нравственное к доставляющему удовольствие с точки зрения разума, он лишь на один шаг продвигается вперед и останавливается именно там, где начинается настоящая трудность, заключающаяся в выявлении заложенного в разуме наиболее общего содержания нравственного? Или же он столь наивен, что рассматривает свое обобщенно-формальное объяснение как решение вопроса?

Глубокая убежденность, сквозящая во всем его поведении, заставляет предполагать последнее. В простоте и непосредственности его сила. В тот опасный час, когда западное мышление оказывается вынужденным философствовать о проблеме нравственного, дабы задержать разложение греческого общества, начатое неудержимо рвущимся к спору мышлением, афинский мудрец громит скептицизм громадной силой своей убежденности в том, что нравственное можно определить через мышление. Дальше этого общего тезиса он не идет. Он создает новую, проникнутую духом серьезности атмосферу, в которой античное общество бьется над проблемой во все последующие времена. Каким стал бы античный мир без него?

Для этого пролога к западноевропейскому философствованию вокруг проблемы этического характерна индифферентность, с какой Сократ относится к попыткам философии своего времени прийти к некоему всеобъемлющему мировоззрению. Его нисколько не интересуют ни данные натурфилософии, ни результаты гносеологических исследований, он занят лишь человеком и его отношением к самому себе и к обществу. Лао-цзы, Конфуций, индийцы, Заратустра, пророки и Иисус пытаются как-то вывести этику из мировоззрения или увязать се с ним. Сократ ориентирует ее на самое себя. На этой сцене без перспективы в качестве его преемников будут выступать утилитаристы всех последующих столетий.

Здесь обнаруживается весьма примечательное обстоятельство. В формулирование содержания нравственного этика, отказывающаяся от всеобъемлющего мировоззрения, вносит намного больший вклад, чем любая другая. Она – самая деловая. Однако такая изоляция противоестественна. Мысль о том, что этика должна корениться или найти свое завершение во всеобъемлющем мировоззрении, то есть что отношение человека к своему ближнему и к обществу, в конечном счете, обусловливается отношением к миру, сохраняет свое естественное право на существование. Поэтому этика неизменно – уже у Платона, а затем у Эпикура и в философии стоиков – испытывает потребность вновь соединиться с мировоззрением. В современном мышлении этот процесс продолжается. Однако деловые поиски содержания этического остаются преимуществом тех, кто занимается этикой самой по себе.

У Сократа этическая мистика преданности внутреннему голосу заменяет всеобъемлющее мировоззрение, которое должно обосновать этическое призвание человека.

Три задачи завещал Сократ своим последователям: подробнее определить содержание полезного с точки зрения разума, сформулировать в самом общем виде понятие добра и логически обосновать этику как часть всеобъемлющего мировоззрения.

К чему же приходят те, кто занимается первым вопросом и пытается вывести полезное, с точки зрения разума из соответствующего эмпирического постижения удовольствия?

Как только понятие удовольствия пытаются связать с этикой, оно уподобляется магнитной стрелке, оказавшейся вблизи полюса. Непосредственное удовольствие оказывается во всех отношениях несовместимым с требованиями этики. От него, следовательно, отказываются. Его место должно занять постоянное удовольствие. Но такого отступления недостаточно.

Постоянное удовольствие в принципе может быть только духовным. Но даже такая точка зрения не выдерживает критики. Размышление над этикой, которая должна делать людей счастливыми, в конечном счете вынуждает отказаться от положительного понятия удовольствия в любой его форме и породниться с отрицательным, которое толкует удовольствие в некотором роде как освобождение от потребности в удовольствии. Таким образом, индивидуалистическая этика практической полезности, называемая также эвдемонизмом, ликвидирует сама себя, как только решается быть последовательной в отношении себя. Таков парадокс, обнаруживающийся в античной этике.

Вместо того чтобы развиться у последующих поколений, выдвинутый Сократом рационально-этический идеал жизни оказывается пораженным неизлечимой болезнью, потому что живущее в нем понятие удовольствия при попытке собственного обоснования в мышлении отрицает само себя.

Основатель киренской школы Аристипп (ок. 435-355 гг. до н. э.), создатель атомистической теории Демокрит из Абдеры (ок. 450-360 гг. до н. э.) и Эпикур (341-270 гг. до н. э.) стремятся как можно больше сохранить от положительного понятия удовольствия. Киническая школа Антисфена (род. ок. 440 г. до н. э.) и берущий свое начало от Зенона из Китиона на о. Кипре (ок. 336-264 гг. до н. э.) стоицизм с самого начала скатываются к отрицательному понятию.*

* Из сочинений киренаиков, киников, Демокрита, Эпикура, Зенона и ранних стоиков до нас почти ничего не дошло. Наши знания о них почерпнуты большей, частью из сведений, сообщаемых Диогеном Лаэртским. Киренаиками утверждавшие наслаждение философы именовались потому, что Аристипп основатель гедонической школы – был родом из Кирены. Киники, то есть философы, ведшие собачий образ жизни, получили такое название за то, что пренебрегали удобствами и часто опускались в своем личном бытии.

Конечный результат в обоих случаях одинаков. Эпикур под конец оказывается вынужденным провозгласить отсутствие потребности в удовольствии самым чистым удовольствием и тем самым причаливает к берегу разочарованности, по которому прогуливаются стоики. Принципиальное различие между двумя этими великими философскими школами древности не в том, что они предлагают человеку в качестве этики. О том, что "мудрец" делает и велит делать, обе школы высказываются зачастую почти одинаково. Разделяет их мировоззрение, с которым соединяется их этика. Эпикуреизм солидаризируется с атомистическим материализмом Демокрита. Он атеистичен, утверждает смертность души и во всех отношениях нерелигиозен. Стоицизм пантеистичен.

У Эпикура и Зенона этика больше уже не считает себя вправе претендовать, как у Сократа, на самостоятельное существование. Она сознает необходимость постигнуть себя в мировоззрении. На этом пути Эпикур движим лишь стремлением к истине. Он предоставляет слово чисто научному познанию мира. Он не позволяет этике содействовать познанию бытия и вкладывать в него то, что могло бы быть ей выгодным. Насколько она будет бедна или богата, ему безразлично. Единственное, что для него важно, – это истинность мировоззрения. В этом величие Эпикура.

Стоицизм стремится удовлетворить потребность в углубленном, дающем опору душе мировоззрении. Подобно китайским монистам, он стремится придать миру "смысл". Этический рационализм Сократа он пытается распространить на вселенную. Нравственное должно выявляться как поведение в духе мирового разума.

Стоицизму видится обоснованное в масштабе космоса оптимистически-этическое жизнеутверждение. Однако стоицизм не приходит к нему. Для наивно-этической натурфилософии, подобной той, что встречается у Лао-цзы и в более раннем философском даосизме, ему не достает непосредственности. Он борется за то, чтобы открыть в мировом разуме понятие сознательного действия, но при этом неизменно оказывается отброшенным к понятию просто действия. К тому же этика, с которой он имеет дело, недостаточно универсальна, чтобы вступить в естественную связь с мировым разумом. В силу своего происхождения она поглощена проблемой удовольствия и неудовольствия. Поэтому она не обладает сильным инстинктом действия. Ее горизонты, предопределенные еще вопросами античного гражданства и античного небольшого города-государства, слишком узки. В результате этика не продвинулась еще достаточно далеко вперед, чтобы согласиться с натурфилософским – занимающимся миром и человеком – мышлением. Тем не менее, внутреннее побуждение к этому она чувствует.

Следовательно, подобные странные колебания стоицизма происходят оттого, что результаты не соответствуют ожиданиям, оказываясь на поверку гораздо беднее их. Оптимистически-этическое жизнеутверждение античный дух ищет в натурфилософии. Он пытается найти в ней оправдание инстинктам осознанного действия, которые носит в себе еще со времен своей непосредственности, – и не в состоянии сделать этого. При попытке объективного подведения итогов он обнаруживает, что мышление об универсуме ведет только к разочарованности и пессимизму и жить в гармонии с миром – значит со спокойным смирением отдаться во власть потока мировых событий и, когда пробьет час, безмолвно потонуть в этом потоке.

Конечно, стоицизм с глубокой серьезностью говорит об ответственности и долге. Однако, поскольку ему не удается вывести живое и обоснованное понятие действия ни из натурфилософии, ни из этики, эти его слова звучат как некролог. Он неспособен действительно внушить что-либо связанное с добровольно и целеустремленно предпринимаемой деятельностью. То и дело мышление оттесняется на путь пассивности. Натурфилософия дает лишь космический фон для разочарованности и пессимизма, к которым пришла этика. Идеал совершенствования мира усилиями этического и этически организованного человечества, воскрешающий китайский монизм, по-настоящему не увиден и тем более не удержан.

Нельзя без волнения смотреть на то, как складывается судьба античной этики в эпикуреизме и стоицизме. Вместо здоровой, жизнеутверждающей этики, которой Сократ ждет от рационального мышления, господствующими становятся разочарованность и пессимизм. Происходит непостижимое обеднение представления о нравственном. Понятие действия не поддается четкому определению. Утрачивается даже то, что традиционно сохранялось от этого понятия в наивном мышлении эллинизма.

Древний грек был больше гражданином, чем человеком. Деятельная преданность коллективу воспринималась им как нечто само собой разумеющееся. Для Сократа она является обязательной предпосылкой. В беседах, которые Ксенофонт воспроизводит в своих воспоминаниях, Сократ требует от каждого отдельного человека проявлять прилежность, чтобы стать активным гражданином государства. По логике вещей берущее от него свое начало мышление должно было бы углубить эту концепцию выдвижением высших социальных целей. Однако оно не смогло даже удержать ее на том уровне, на каком застало. Оно лишь все больше побуждает индивидов отвлечься от мира и всего, что в нем происходит, и сосредоточить внимание на самих себе.

Так в эпикуреизме и стоицизме этика греческого мышления неудержимо скатывается к этике декадентской. Оказавшись неспособной выдвинуть идеалы поступательной эволюции коллективистских начал, она не в состоянии также стать действительно культуротворящей этикой. На место идеала, действующего в интересах культуры человека, она выдвигает идеал "мудреца". Лишь внутренняя, индивидуальная культура, связанная с сознающим свое благородство и превосходство, оторванным от мира бытием, еще предстает перед ней во всей ее глубине.

Конечно, проповедь разочарованности, безропотного смирения, пессимизма, с которой познавшее жизнь античное мышление обращается к людям, являет собой нечто величественное. Разочарованность и пессимизм – это холл, который ведет к этике. Эпикур же и стоики остаются в этом холле. Разочарованность и пессимизм становятся для них этическим мировоззрением. Поэтому они не способны побудить античное общество шагнуть от непосредственного жизне- и мироутверждения к осмысленному.

Понятие доставляющего удовольствие с точки зрения разума, завещанное Сократом, не способно обеспечить миру полноценное существование. Из него невозможно вывести идеи направленного на коллективность утилитаризма, хотя Сократ и надеялся найти здесь эти идеи. Этическое мышление остается замкнутым в кругу эгоистического. Любая попытка облагораживания доставляющего удовольствие с точки зрения разума приводит к тому, что жизнеутверждение претерпевает дальнейшую метаморфозу в сторону жизнеотрицания. Этот логический факт стал причиной гибели античного Запада, который после критического пробуждения греческого духа могло спасти лишь мыслящее оптимистически-этическое мировоззрение. Мышление античного Запада серьезно восприняло все, что дал ему Сократ, но оно оказалось не в состоянии сделать наследие Сократа жизнеспособным и культуротворящим.

Платон (427-347 гг. до н. э.) и Аристотель (384-322 гг. до н. э.) два других великих мыслителя древности – также неспособны были создать этику действия и таким образом обосновать культуру.

Платон ищет общее понятие добра. Однако он покидает указанный Сократом, хотя и не пройденный им до конца, путь определения этого понятия посредством индукции. Он отказывается от попытки вывести сущность добра из размышлений о характере, цели и последствиях действия, то есть из его содержания. Он хочет определить ее чисто формально, с помощью абстрактно-логического мышления.

Чтобы прийти к этике, он избирает окольный путь через учение об идеях. Все однородные явления, говорит он, следует понимать только как воспринимаемые нами чередующиеся отражения единого прообраза – для него Платон принимает обозначение "идея". В деревьях проявляется идея дерева, в лошадях – идея лошади. Эта идея, однако, оказывается доступной нам не потому, что, как мы склонны считать, нам удается абстрагировать из деревьев идею дерева и из лошадей идею лошади. Мы носим ее в себе. Она ведет свое начало не из опыта эмпирического мира, а из воспоминания, которое наша душа взяла с собой из сверхчувственного, чистого мира идей, когда входила в телесную оболочку. Так мы принесли с собой и идею добра.

Таким образом, Платон в рамках вымученного, страдающего избытком фантастики и полного неясностей учения пытается обосновать этику с помощью теории об особом характере нашего познания чувственного мира. Он предпринимает такую попытку, так как считает, что мы и понятие прекрасного, которое внутренне родственно понятию добра, носим в себе уже готовым, а отнюдь не приходим к нему путем размышлений.

Платон первый из всех мыслителей воспринимает этическое в человеке таким, каково оно есть, – как нечто в высшей степени загадочное. В этом его великая заслуга. Такое восприятие этического не позволяет ему удовлетвориться попытками исторического Сократа свести добро к тому, что доставляет удовольствие с точки зрения разума. Он убежден, что добро – это нечто абсолютное, принуждающее само по себе. Утверждение такого характера добра представляется Платону, как позднее Канту, великой задачей мышления.

К чему же приводит Платона его попытка? К бессодержательному основному принципу нравственного. Чтобы обеспечить превосходство этого принципа, он выводит его из сферы сверхчувственного путем абстрактных рассуждений. Поэтому ему нет места в действительности и он не может воплотиться в ней. Из него также не могут быть выведены правила конкретных этических действий. В результате Платон, практически трактуя этику, вынужден опираться на популярные добродетели. В "Государстве" он называет такие добродетели: мудрость, мужество, рассудительность и справедливость, обосновывая их не с помощью общей идеи добра, а с помощью психологии.

Однако собственно этика Платона не имеет решительно ничего общего с такими добродетелями. Если понятие добра выходит за рамки вселенной, а нематериальный мир является единственно реальным, то только направленные на нематериальное размышления и действия носят этический характер. В мире видимости невозможно осуществить ничего ценного. Человек в нем вынужденный и бессильный зритель фантасмагории. Любое желание должно уметь отвернуться от мира теней и увидеть подлинные, протекающие на свету события.

Истинная этика – это мироотрицание. Под власть этого тезиса Платон подпал тогда, когда, казалось, уже утвердил этическое в мире чистого бытия. Идеи аскетической бездеятельности выступают в нем наряду с характерным для греков деятельным отношением к действительности. Путанице способствует и то обстоятельство, что он не признает этой противоречивости и придает своим словам то один, то другой с


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: