Воспоминания 8 страница

Я переместился на уровень утешительных состязаний и проиграл в первом же поединке. Поначалу счет был 2:1 в мою пользу, но затем противник применил ко мне захват, и я, даже не успев ахнуть, оказался на лопатках. На этом мое участие в турнире окончилось.

Пройдя в раздевалку, я обнаружил, что мой палец опять торчит в неестественном положении. Я даже не заметил, как снова вывихнул его. Местный тренер вправил вывих.

Я сидел на столе, держа левую руку в ведерке со льдом. В комнату вошел мой недавний противник — военный, служивший в Германии (я угадал: его часть находилась в Нью-Джерси). Он приложил лед к травмированной шее. Оказалось, в полуфинале он боролся с парнем из Академии Береговой охраны и проиграл. Теперь ему хотелось знать о моем последнем сопернике по утешительному поединку. Тот был из Спрингфилда. Я посоветовал армейцу остерегаться его хватов и внутренних подножек.

Я еще и тогда не думал, что это мой последний турнир. Чувствовал я себя нормально, хотя и злился на недавний проигрыш. Мы с военным пожали друг другу руки, и я пожелал ему успехов в дальнейших поединках. Дожидаться финальных состязаний в качестве зрителя мне не хотелось. Пора было сажать детей в машину и возвращаться домой. Меня тянуло выпить пива и съесть столько, сколько выдержит мой усохший желудок.

— Вы — достойный соперник, сэр, — сказал мне на прощание военный.

Слово «сэр» все во мне перевернуло. Оно подвело черту. Сам того не желая, парень нанес мне ощутимый удар. Думаю, он был лет на десять меня младше, но когда он назвал меня «сэром», я почувствовал себя старше, чем сейчас в свои пятьдесят три. Я ощутил себя просто стариком. Я, что называется, отсостязался. Тренируй других. Это все, что ты теперь можешь.

Через некоторое время я позвонил Теду Сибруку. (Это было за четыре года до его смерти. Он уже болел, но я даже не подозревал, насколько серьезно. Сомневаюсь, что и он сам об этом знал.) Я сообщил Теду результаты состязаний, сказал, что моя карьера борца окончена, и, конечно же, передал, как меня назвали «сэром».

— Ах, Джонни, Джонни, — засмеялся в трубку тренер Сибрук. — Разве ты забыл, что у военных принято на каждом шагу говорить «сэр»?

Тогда я почему-то об этом не подумал, но слова Сибрука ничего не изменили. Я по-прежнему ощущал, что военный из Нью-Джерси подвел черту под моей борцовской карьерой.

Вместе с турнирами для меня кончилось и обязательное взвешивание. За неделю до турнира я весил сто тридцать восемь фунтов. На турнире (в одежде) — сто сорок семь. Весной все того же семьдесят шестого года, после пасхального обеда, весы показали сто шестьдесят пять фунтов — мой «естественный» вес (сегодня я вешу сто шестьдесят семь фунтов).

Помню, как через двенадцать дней после победы Брендана в классе А мы отправились на остров Ангилья в Карибском море. В спортзале отеля я крутил педали велотренажера, а Брендан дурачился с искусственной беговой дорожкой. Включив максимальную скорость, он пытался запрыгнуть и удержаться на движущейся ленте. В раздевалке стояли весы. Прежде чем идти плавать в бассейн, Брендан разделся и взвесился. Всего двенадцать дней назад он весил сто тридцать четыре с половиной фунта. А здесь весы показывали сто пятьдесят два.

Этому событию уже шесть лет. Не далее как вчера я позвонил Брендану в Колорадо.

— Сколько ты весишь? — спросил я сына. (Борцы всегда задают этот вопрос.)

Брендан положил трубку рядом с аппаратом и отправился взвешиваться. У него был включен телевизор. Я слышал голос диктора — по Си-эн-эн шел выпуск новостей.

— Сто пятьдесят два, — сообщил мне вернувшийся Брендан.

(Сейчас, когда я это пишу, моему третьему сыну Эверетту, родившемуся в октябре девяносто первого, три с половиной года. Он весит тридцать один фунт. По моим наблюдениям, рост Эверетта выше, чем у детей его возраста, а вес — ниже, чем должен быть при таком росте. У мальчика очень крупные руки. Если мои предположения верны — у меня растет будущий борец в средней весовой категории.)

Всего лишь человек

Многие совершенно не понимают моего увлечения борьбой. Даже друзья. С Джоном Чивером я сдружился, когда мы оба преподавали в Писательской мастерской. Мы с ним оказались поклонниками итальянской кухни и вечерами по понедельникам собирались у меня, чтобы посмотреть очередную трансляцию футбольного матча и съесть по хорошей порции пасты. Однажды Чивер написал Аллану Гурганусу: «Джон неизменно поражает меня, в который раз рассказывая, как он опечалился, осознав, что его капитанство в борцовской команде Эксетера — это краткий миг славы».

Чивер нередко бывал потрясающе точен в своих суждениях и оценках. Помню, он указал мне на слабое место нескольких моих романов, где слишком подробно описывалось, как люди едят и занимаются сексом. По мнению Чивера, тем и другим лучше наслаждаться самому, чем читать в романе. Однако он совсем не понял, чем именно я был «опечален», говоря о борьбе. Я никогда не стремился к спортивной славе. Тренировки, состязания, турниры доставляли мне непередаваемую радость, и вот она никогда не была для меня «кратким мигом». Я давно уже не состязаюсь, давно не тренирую других, а борцовская дисциплинированность осталась. (Моя борцовская жизнь на одну восьмую состояла из таланта и на семь восьмых — из дисциплины. То же самое я с полным основанием могу сказать и о моей писательской жизни.)

Я не склонен жаловаться на свои спортивные травмы, повлекшие операции на обоих коленях, правом локте и левом плече. Из четырех операций серьезной была только операция на плече. Отслоение сухожилия вращающей мышцы — не шутка. Но даже эти травмы вызывают у меня приятные и отнюдь не «мимолетные» воспоминания. Первую коленную травму (разрыв хряща) я получил в восемьдесят четвертом году, в перерывах между состязаниями турнира НССА. Турнир проходил в Нью-Джерси, в спортивном комплексе «Мидоулендс». Мы с Дж. Робинсоном решили тогда «подурачиться на мате». Второе колено я растянул через четыре года. Я боролся в вермонтской Академии с одним из товарищей Брендана по команде — хорошим парнем по имени Джо Блэк. (Кстати, Джо трижды становился чемпионом Новой Англии в классе А, в категориях до ста шестидесяти фунтов и до ста семидесяти одного фунта.) В «промежутке» между коленными травмами я травмировал локоть. Это произошло в нью-йоркском Атлетическом клубе, где я тренировался с Колином. А вот с плечом все обстояло сложнее. Отслоение сухожилия вращающей мышцы не было, строю говоря, спортивной травмой. Думаю, мое плечо получило достаточное количество микротравм и однажды не выдержало, заявив об этом отрывом сухожилия от плечевой кости. Мы с Эвереттом пришли покататься с ледяной горки (ему тогда было два года). Первое скатывание стало последним. Я поскользнулся и упал. Делая все, чтобы не придавить собой сына и защитить его от падения, я приземлился на левое плечо. Эверетт упал мне на грудь и отделался легким испугом. (Тренер Сибрук напомнил бы, что мне лучше удавались движения, где ведущим было не левое, а правое плечо.)

Уверен: борьба научила меня большему, чем Писательская мастерская. Хорошие произведения получаются в результате правки и шлифовки написанного. Хорошие борцовские результаты достигаются неустанным повторением движений, пока те не приобретут автоматизм и не сделаются второй натурой борца. Я никогда не считал себя «прирожденным» писателем и уж тем более не думал о себе как о «прирожденном» спортсмене. Я не назову себя даже хорошим спортсменом. Что касается моего писательства, то я — хороший переписчик. Мне еще ничего не удавалось с первого раза. Я просто умею переделывать написанное и переделываю.

Я продолжал вести тренировки и после того, как они перестали быть для меня средством заработка. Тренировки меня не утомляли и никогда не отнимали столько времени, сколько уходило на преподавание. В основном я работал в частных средних школах. Там борьба является сезонным видом спорта. Время, проведенное в залах и в дороге, когда мои команды ездили на очередные соревнования, никоим образом не отражалось на моей писательской работе. Наоборот, тренировки становились для меня «бегством» от писательства. На занятиях по литературному творчеству, когда я обязан был «учить» других писать, тратилось много сил, необходимых мне для своих собственных романов.

У тренеров в любом виде спорта появился надежный помощник — портативная видеокамера. Насколько я знаю, аналогичных помощников в деле обучения литературному творчеству нет. Приведу пример. У меня в команде был тяжеловес (сто восемьдесят девять фунтов). Он проигрывал поединок за поединком из-за своей невнимательности: сползал с мата или оказывался в таком положении, когда соперник легко утыкал его физиономией в мат. Я терпеливо объяснял ему ошибки, терпеливо рассказывал, как надо держаться, чтобы свести поединок хотя бы к ничьей.

— Да что вы, тренер, — уныло возражал мне парень. — Я совсем не растопыриваю локти. Они у меня прижаты к бокам. Честное слово, это мой противник сделал что-то такое.

Раньше мне оставалось бы терпеливо ждать, пока этот упрямец прислушается к моим словам. А тут — я просто собрал своих ребят и прокрутил им видеозапись. И тяжеловес, под смешки товарищей по команде, смотрел на все свои промахи и ляпы. Он видел расставленные локти, сползание с мата и многое другое. Я прокручивал запись несколько раз, пускал в замедленном темпе, делал стоп-кадры. После этого парню было уже бесполезно со мной спорить. Конечно, он мог упрямиться и дальше, но видеокамера сделала мою критику наглядной.

В Писательской мастерской или на других курсах нет устройства, которое сделало бы наглядной преподавательскую критику. Нередко работа, полная смысловых и стилистических ошибок, вызывала восхищение студенческой аудитории. Автор был больше склонен прислушиваться к мнению сокурсников, чем к словам преподавателя. Мои критические замечания не всегда воспринимались должным образом. Помню, я сказал одной студентке:

— Вы пишете, что отец, зажав в зубах яблоко, стоял и мочился на передний бампер машины своей тещи, как вдруг упал замертво… Простите, мне очень трудно вообразить такое.

Студентка со слезами на глазах стала уверять, что сцена списана с натуры, что именно так окончил дни ее собственный отец. Дальше последовало мое пространное и, по сути, бесполезное объяснение, что «реальная жизнь» в произведении должна выглядеть правдоподобной. Если где-то, когда-то такое однажды действительно случилось, этот факт еще не делает и не сделает историю правдоподобной. Вот здесь-то писателю и требуется воображение, чтобы строить сюжет пусть на выдуманных, но правдоподобных деталях, а не вставлять в текст экзотические реальные события, в которые читатели не поверят.

Все это трудно втолковывать студентам, укорененным в социальном реализме, и молодым писателям, чье воображение не способно вырваться из автобиографических рамок. Очень и очень многие начинающие авторы считают свой первый роман не чем иным, как слабо замаскированным пересказом событий их собственной жизни вплоть до сегодняшнего дня.

В равной степени попытки молодых писателей избежать автобиографичности в своих произведениях далеко не всегда бывают успешными. У меня в Айове был замечательный студент. Потом он получил степень в какой-то редкой области науки (я не могу ни написать, ни правильно произнести ее название). Он написал вполне законченный, четко выстроенный рассказ о званом обеде, увиденном глазами… хозяйкиной вилки.

Если вы находите это очаровательным, мне остается только умолкнуть. Студенты были без ума и от рассказа, и от молодого гения, написавшего его. Мое слишком уж заметное безразличие к «вилочной» истории они расценили как оскорбление в адрес не только автора, но и их всех. Почти всех, поскольку меня спас тот, от кого я меньше всего ожидал помощи. Обычно этот студент не принимал участия в обсуждениях. Он был индийцем из штата Керала, набожным христианином. Из-за его акцента и того, как он строил фразы, к нему относились снисходительно: человек пытается освоить чужой язык и еще писать на нем. Но это было не так. Английский был его родным языком; он хорошо говорил и писал по-английски. Просто у него была иная манера произносить слова и строить фразы, что и вызывало снисходительное отношение других студентов.

Среди моря похвал в адрес «вилочной» истории, где безнадежно тонули мои «но», среди ликующего гула молодых литераторов (для них это был праздник) индийский христианин из штата Керала сказал:

— Пожалуйста, извините меня. Возможно, если бы я был вилкой, этот рассказ меня бы потряс. К сожалению, я всего лишь человек.

С того дня и, наверное, навсегда бразды преподавания должны были бы перейти к нему. Во всяком случае, все мое внимание отныне должно было бы сосредоточиться исключительно на нем. Однако этот индиец стал не писателем, а врачом. Пишет он лишь на рождественских открытках, которые исправно присылает мне каждый год вместе с фотографиями его увеличивающейся семьи. Под строчками поздравлений четким, разборчивым почерком он обязательно пишет: «По-прежнему всего лишь человек».

Я тоже посылаю ему рождественские открытки с припиской: «Пока еще не вилка».

(Где бы я ни преподавал, я всегда говорил студентам: «В белом листе бумаги, ожидающем вашей первой фразы, есть нечто удивительное и пугающее. Этому белому бумажному прямоугольнику совершенно нет дела до вашей репутации или ее отсутствия. Чистый лист не читал ваших предыдущих произведений; он не восхищается вашими прежними удачами и не высмеивает ваши провалы. В этом и заключается волнующее чудо и страх перед началом. Я имею в виду каждое начало. Это состояние, когда самый опытный преподаватель вновь и вновь становится студентом».)

Ну а как сложилась судьба автора рассказа о вилке? Где он теперь? Думаю, что в Бостоне. Важнее, что он не оставил литературу. Он стал публикуемым автором, и хорошим. Мне очень понравился его первый роман. Я был особенно рад убедиться, что героями романа он сделал людей, а не вилки, ложки и ножи.

Увы, все эти по большей части приятные воспоминания не должны скрывать печального факта. Многим студентам я наверняка казался кем-то вроде Нельсона Олгрена. Уверен, я задевал чувства молодых писателей, оказавшихся серьезнее и талантливее, чем мне тогда думалось. Но как Нельсону Олгрену не удалось навредить мне своей грубой и не всегда справедливой критикой, так и я, думаю, не причинил вреда настоящим писателям. Как-никак, настоящие писатели лучше приспособлены к тому, что окружающие их не понимают.

Когда такое происходит со мной, я просто напоминаю себе слова Теда Сибрука: «То, что ты не слишком талантлив, — еще не конец жизни».

«Воображаемая подружка» (1995)

От автора

Несколько страниц этих воспоминаний я взял из своего письма к Джону Бейкеру, выпускающему редактору из «Паблишерс уикли». Часть моего письма Джон включил в свою статью от пятого июня девяносто пятого года. Фрагменты моих воспоминаний о Доне Хендри взяты из посвященного ему некролога, написанного мною осенью девяносто пятого года для «Эксетер бюлитин». Отрывок из «Воображаемой подружки» появился опять-таки осенью того же года в журнале «Ньюйоркер».

Я благодарен Деборе Гаррисон из упомянутого журнала и своей жене Дженет за их редакторскую работу над ранним вариантом моих биографических заметок. Тогда название было другим — «Наставники» («Mentors»). Вы не поверите, но «борцовская» часть занимала там менее десяти страниц! Дебора и Дженет, что называется, взяли меня в оборот. «Ты что, издеваешься? Где тут борьба?»

Причина появления нынешнего варианта воспоминаний такова. Незадолго до Рождества тысяча девятьсот девяносто четвертого года я перенес операцию на плече. Я был совершенно не готов к тому, чтобы по несколько часов в день и в течение нескольких месяцев восстанавливать плечо. Я знал, что хирург немного поработает пилой в области акромиально-ключичного сустава. Знал я и о разрыве сухожилия вращающей мышцы. Однако я не знал, что сухожилие отслоилось от плечевой кости. Не знал об этом и хирург, пока не приступил к операции.

Физиотерапевтические процедуры длились по четыре часа в день. И так — четыре месяца. Я собирался после Рождества начать новый роман, однако состояние, в котором я поневоле оказался, этому не способствовало. У меня скопилось около двухсот страниц заметок к роману; я сочинил «неплохое» первое предложение, но восстановление плеча все равно оттягивало на себя и внимание, и мысли.

В один из январских дней девяносто пятого года я сидел в кабинете жены и докучал ей своим присутствием. Я транжирил чужое время, отвлекая Дженет и ее помощницу от работы, совал нос в груды рукописей, ждущих прочтения (обычное зрелище в кабинете любого литературного агента). Мне совсем недавно сняли швы, и я только-только начал посещать физиотерапевтические процедуры. До снятия повязки с левой руки было еще далеко. Словом, я откровенно скучал.

Дженет не любит, когда я торчу в ее кабинете.

— Почему бы тебе не потопать отсюда? — спросила она. — Иди и займись романом.

— Я не могу писать роман одной рукой, да еще после четырех часов процедур, — ответил я самым несчастным тоном, какой мне удалось придать своему голосу.

— Тогда напиши воспоминания или что-нибудь в этом роде, — предложила Дженет. — Только исчезни из моего кабинета.

Я поставил себе цель: за четыре месяца написать биографические заметки объемом сто страниц. Работа заняла пять месяцев, а число страниц в законченной рукописи равнялось сто одной, не считая фотографий.

Таким образом, зима девяносто пятого года ушла у меня на восстановление (я не оговорился, апрель в Вермонте — зимний месяц). Утром я отправлялся к физиотерапевту. Эта женщина производила разные манипуляции с моим плечом. Она прописала мне упражнения на растяжки и занятия с отягощениями, которые я выполнял днем. В послеполуденные часы я писал воспоминания, затем, ближе к вечеру или ранним вечером, шел в свой борцовский зал выполнять предписания физиотерапевта.

Расскажу немного о «своем» борцовском зале. Он находится в двадцати пяти футах от моего кабинета в вермонтском доме. (Между кабинетом и залом нечто вроде раздевалки: туалет, три раковины, две душевые кабины и сауна.) Борцовский мат у меня практически настоящий и соответствует установленным правилами стандартам. В одном конце зала висит с десяток разнокалиберных канатов для лазанья, в другом — уголок для работы с отягощениями. Там располагаются две стойки для поднятия штанги и третья, со всевозможными гантелями. У меня есть велотренажер, беговая дорожка; на полках полно разных наколенников, налокотников и защитных шлемов. Рулончиков лейкопластыря столько, что я мог бы ими торговать. Ну и конечно, борцовские туфли: дюжина пар почти одного размера (у Брендана нога чуть больше моей, а у Колина — чуть больше, чем у Брендана).

По стенам развешано свыше трех сотен фотографий. Моих там не очень много, а снимков Эверетта — и того меньше. Куда вешать его будущие фото — пока вопрос. На большинстве снимков — Колин и Брендан, снятые со схемами состязаний на турнирах, где они победили. В нашем «уголке славы» собрано двенадцать медалей, пять кубков и именная табличка. Из всего этого мне принадлежит только она. Я не получал ни медалей, ни кубков, потому что ни на одном турнире, ни на одном чемпионате никогда не занимал призовых мест.

Честно говоря, я не «выигрывал» этой таблички. В девяносто втором году мою кандидатуру выбрали в числе первых десяти членов для «Зала выдающихся американцев». Отбор проводил комитет Национального зала борцовской славы в Стиллуотере, штат Оклахома. Отнюдь не все «выдающиеся американцы» были выдающимися борцами (лишь некоторые из них). Нас избрали за достижения в других областях и за то, что все мы занимались борьбой.

Я имею честь быть членом Национального зала борцовской славы. Правда, меня немного смущает, что попал я туда через «заднюю дверь» — то есть не за свои борцовские или тренерские достижения. Однако мне оказали большую честь, позволив занять место рядом с такими выдающимися борцами и тренерами, как Джордж Мартин, Дейв Маккаски, Рекс Пири и Дэн Гейбл.

Возможно, вас удивит, что в число «выдающихся американцев», избранных Национальным залом борцовской славы, вошли Керк Дуглас и генерал Герберт Норманн Шварцкопф. Странно, что в этот список не включили моего собрата-писателя Кена Кизи, чьи борцовские достижения были гораздо выше моих. Он и сейчас входит в десятку лучших борцов Орегонского университета, который окончил в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году (почти все из этой десятки сделали блестящую карьеру). В тысяча девятьсот восемьдесят втором году, в возрасте сорока семи лет, Кизи победил в чемпионате Любительского спортивного союза в весовой категории до ста девяноста восьми фунтов.

Я подозреваю, что когда сенат утвердит Чарльза Крулака по кличке Зверь в звании полного генерала, то нового командующего корпусом морской пехоты (сейчас Крулак входит в состав Объединенного комитета начальников штабов) обязательно сделают членом «Зала выдающихся американцев» в Стиллуотере. Газета «Нью-Йорк таймс» как-то назвала Крулака «маленькой динамо-машиной». В Эксетере он выступал в категории до ста двадцати одного фунта, в Военной академии — до ста двадцати трех фунтов. Во время двух своих командировок во Вьетнам Чак был командиром батальона и командиром полка. В дальнейшем он служил на Окинаве в должности начальника школы, где готовили солдат для противодействия партизанской войне, потом — на базе в Квонтико, штат Виргиния. Незадолго до своего назначения на пост командующего корпусом морской пехоты США Крулак командовал на Тихом океане контингентом в восемьдесят две тысячи морских пехотинцев и шестью сотнями боевых самолетов. (В случае войны в Корее или Персидском заливе генерал Крулак взял бы на себя командование всеми нашими военно-морскими силами в тех регионах.) Однако в Национальном зале борцовской славы Чак Крулак, скорее всего, будет испытывать те же чувства, что и я, а именно — ощущать, что ему оказали незаслуженную честь.

Моя именная табличка из Национального зала борцовской славы занимает весьма скромное место на одной из полок и, как мне кажется, робеет, поглядывая на заслуженно завоеванные спортивные награды моих сыновей. Я привожу здесь столь подробное описание моего борцовского зала и называю расстояние, отделяющее его от моего кабинета, чтобы вы поняли: расстояние между писательством и занятиями борьбой никогда не было велико. Зимой девяносто пятого года, когда я писал «Воображаемую подружку», оно равнялось всего двадцати пяти футам.

В течение четырех месяцев я в основном не выходил за пределы этого двадцатипятифутового пути. Но я не был абсолютным затворником. В середине марта мы с детьми ездили в Аспен, штат Колорадо. Там мы провели почти неделю. Кататься на лыжах я не мог. Я ходил в местный спортзал и выполнял все упражнения, предписанные физиотерапевтом. Я плескался в теплом бассейне и в ванне — вместе с Эвереттом. У нас были замечательные обеды с четой Солтеров — Кей и Джимом. Вернувшись домой, я был вынужден готовиться к новому путешествию. В апреле во Франции намечалась презентация французского перевода моего романа «Сын цирка».

После нескольких интервью в парижском отеле «Лютеция» какой-то фотограф утащил меня с бульвара Распэль на зеленый пятачок и начал искать ракурс для съемки моей персоны у памятника французскому писателю Франсуа Мориаку. Я отказался фотографироваться рядом с этим памятником, главным образом из-за его пятнадцатифутовой высоты (вероятно, вы помните, что мой рост — пять футов восемь дюймов). Скульптор почему-то изобразил Мориака жертвой недоедания и придал его лицу мрачное, подавленное выражение. Это явилось второй причиной моего отказа сниматься. Мне казалось, Мориака нарочно уморили, чтобы поставить жуткий памятник и фотографировать на его фоне каждого иностранного писателя, которого угораздило остановиться в «Лютеции».

Меня тоже одолевали не слишком веселые мысли. Я прохлаждался в Париже, не успев закончить в срок рукопись «Воображаемой подружки». Французская критика постоянно и открыто сравнивала меня с Мориаком. Один из его критиков как-то заявил, что Бог явно недоволен творчеством писателя. На это Мориак дал великолепный ответ: «Бога совершенно не заботит, чт о мы пишем, но, когда мы пишем правильно, Он пользуется нашими произведениями». (Я снова и снова твердил фотографам, что Бог едва ли найдет применение фотографии Джона Ирвинга с Франсуа Мориаком, однако фотографы не понимали подтекста моей шутки. Один из них связал отказ сниматься на фоне памятника Мориаку с моим… религиозным фанатизмом!)

А в Вермонте неспешно тянулись апрельские дни, и вместе с ними, в том же темпе — моя работа над «Воображаемой подружкой». В мае мы на несколько дней съездили в Калифорнию. К тому времени восстановительные упражнения сократились до двух часов вдень. Я обнаружил, что снова могу носить Эверетта на своих плечах. Мы показали ему Диснейленд. Правда, Эверетт чаще катался на плечах Колина и Брендана (им это было намного легче). Работа над «Воображаемой подружкой» продолжалась даже в самолете: на обратном пути я правил листы рукописи. К июню рукопись была готова.

Когда пишешь что-то, связанное с твоей биографией, проявляется странное, неистребимое чувство: ты начинаешь скучать по людям, о которых пишешь. Я никогда не скучаю и не скучал по героям своих романов, хотя кто-то из моих читателей говорил мне, что скучает по ним. Мне отчаянно захотелось позвонить людям, которых я не видел и не слышал более тридцати лет. В большинстве случаев потребность была вызвана не только ностальгическими чувствами. Моя память не могла удержать всех деталей, таких как весовая категория на том-то и том-то турнире или место, занятое (либо не занятое) кем-то из моих бывших соучеников и сокурсников.

Раза два я звонил Кей Галлахер, вдове Клиффа Галлахера. Я не мог упомнить всех эпизодов, связанных с Клиффом; их было слишком много. Мне было приятно разговаривать с Кей, но одновременно в душе поднималась острая тоска по Клиффу.

В марте девяносто пятого года умер Дон Хендри. По странному совпадению, это случилось как раз в тот момент, когда Дон Хендри должен был впервые появиться на страницах моих воспоминаний. В начале февраля умер мой канадский друг Филлип Борсос — кинорежиссер, поставивший «Серую лису». С ним я почти десять лет пытался сделать фильм по моему роману «Правила виноделов». Он умер от рака, не дожив до сорока двух лет. Это событие, печальное само по себе, вызвало другие печальные воспоминания, связанные со смертью Тони Ричардсона. (Тони ставил фильм по моему роману «Отель “Нью-Гэмпшир”». Он умер от СПИДа в девяносто первом году. Еще один режиссер — мой друг Джордж Рой Хилл, экранизировавший «Мир глазами Гарпа», — ныне угасает под натиском болезни Паркинсона.) Тони Ричардсон частенько звонил мне по ночам и спрашивал, не попалась ли мне какая-нибудь стоящая книжка. Он был страстным читателем. Мысли о Тони часто заставляли меня снимать трубку и звонить разным людям. Чем ближе я подвигался к концу «Воображаемой подружки», тем чаще становились мои звонки.

Тридцатого мая, в День поминовения, я позвонил в Крестед-Батт своему давнему другу Эрику Россу. Пока я был во Франции и отбивался от попыток снять меня на фоне памятника Мориаку, Эрик ездил в Ирландию, наслаждался игрой в гольф. Там его неожиданно скрутила подагра. Я никогда не играл в гольф и не страдал подагрой. Случившееся с Эриком имело оттенок какой-то жестокой комедии.

Вдохновленный разговором с Эриком, я решил позвонить Винсенту Буономано. По своей дурости я решил, что он, окончив школу Маунт-Плезант, по-прежнему живет в Провиденсе. Я запросил справочную службу штата Род-Айленд. Мне сообщили, что в районе Провиденса есть лишь один Винсент Буономано, который живет в Уорвике. Я сразу же позвонил туда.

Судя по голосу, мне ответила девочка-подросток. Я попросил позвать Винсента Буономано.

— А кто его спрашивает? — поинтересовалась она.

— Наверное, он меня не помнит. Мы не виделись со времен учебы в средней школе.

— Пап! — крикнула девочка.

Возможно, она крикнула: «Папа!» Мне показалось, что у Винсента большой дом и большая семья.

Мистер Буономано говорил со мной очень дружелюбно, но… это был совсем не тот Винсент Буономано, когда-то разложивший меня на лопатки в третьем раунде нашего поединка. Он сообщил мне, что ему иногда звонят и спрашивают другого Буономано, борца. А иногда по ошибке приходят счета, адресованные тому Буономано. По словам того, с кем я говорил, нужный мне Буономано, скорее всего, стал врачом. Один из счетов касался возврата займа, взятого на обучение в колледже, и был адресован доктору Винсенту Буономано. (Наверное, подумалось мне, старина Винсент специализируется на заболеваниях шеи.) Однако все мои попытки найти настоящего Винсента Буономано окончились ничем. Он как сквозь землю провалился. Уверен, он давным-давно забыл обо мне.

От этих поисков мне стало так тоскливо, что я решил позвонить Энтони Пьеранунци. Возможно, он скорее меня вспомнит. Оператор сообщил, что в Ист-Провиденсе нет ни одного Энтони Пьеранунци и только один в Провиденсе. Должно быть, это он. Нет, это наверняка он. Я, не мешкая, позвонил. Мне ответил на редкость приятный, мелодичный женский голос. Я сразу вспомнил тогдашнюю подружку Пьеранунци (возможно, она была его сестрой, очень красивой девчонкой). Я представил, что это все-таки его бывшая подружка, ставшая верной женой, и они живут вместе уже более тридцати лет.

— Скажите, это дом борца Энтони Пьеранунци? — задал я идиотский вопрос.

— Нет, что вы, — засмеялась женщина.

Она слышала об интересующем меня борце, поскольку ей несколько раз звонили и спрашивали того Пьеранунци. И его счета по ошибке приходили на их адрес. (Эти счета стали общей темой — их вечно присылают не на те адреса.) Женщина вспомнила, как однажды кто-то позвонил ее мужу и начал вспоминать эпизоды соревнований. Значит, кто-то тоже разыскивал «настоящего» Энтони Пьеранунци. Но настоящий Энтони Пьеранунци, как и Винсент Буономано, был для меня недосягаем. И никто из них двоих не знал, насколько они для меня важны.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: