Перевозчик 13 страница

Под уже извлеченными Мичи частями этой объемной головоломки находилось встроенное продолговатое отделение, крышка которого приподнималась одновременным нажатием на любые два уголка. Там хранились четыре курительных трубки с длинными мундштуками, каждая завернута в лоскут плотной ткани. Мичи никогда не видел, чтобы старик попыхивал - тем не менее, трубки явно долго были в употреблении, и, вероятно, принадлежали тому периоду жизни Онди, когда они не были еще знакомы. Одна из них напоминала изящно изогнутый водосток с широким раструбом; другая представляла собой удлиненный конус с примыкавшим коленчатым чубуком, и походила на своего рода кирку; обе были гладко отполированными, и естественный рисунок дерева проступал отчетливо, образуя таинственный узор на светлой поверхности. Еще одна больше всего похожа была на горшочек с длиннющей ручкой: округлый, приземистый и вместительный; вся испещренная множеством ямок, щербинок, выбоинок и бугорков, на первый взгляд она могла показаться несколько неказистой - но стоило взять ее в руку, как чаша вливалась в ладонь, словно занимая законное свое место, а пальцы находили в скольжении по неровной ее, шероховатой поверхности сложное, странное удовольствие. Последняя представляла собою ровный простой цилиндр, сплошь покрытый тонкими вертикальными бороздками; в отличие от остальных, эта могла устойчиво стоять на плоском своем основании, не опрокидываясь на бок - вероятно, это делало ее особо удобной, когда возникала потребность время от времени отложить трубку - как при письме.

Трубки все еще хранили запахи куренных некогда табаков, каждая - свой, непохожий на остальные; небольшой запас табаку нашелся тут же, в латунной коробке, плотно закрытой и запечатанной воском. Открыв ее, Мичи вдохнул пряный, будоражащий запах, отдающийся смутным узнаванием где-то в глубине памяти и совершенно не поддающийся описанию. Запах не был похож ни на что определенное - и, одновременно, вызывал целый вихрь воспоминаний - слово «воспоминание» было здесь не вполне подходящим, но другого Мичи подобрать не умел - о чем-то знакомом, забытом, а то и вовсе еще неведомом.

Прямо под отсеком с трубками, в левой нижней части сундука, отделенная сдвижными створками, располагалась небольшая библиотечка. Сердце Мичи замерло. Восторженный книголюб- самати, он не мог и представить себе подарка роскошнее. Только подумать: книги, лично отобранные для себя, среди бесконечного множества, человеком, что всю свою жизнь провел в их окружении! До сих пор, разглядывая принадлежавшие Онди предметы, Мичи не увидел ни одного случайного, неведомо как сюда затесавшегося: все они были явно выбраны вдумчиво, и, собранные вместе, несли на себе отчетливый отпечаток личности их владельца. Мичи вздохнул, покачал головой, не в силах поверить своей удаче, протянул руку и достал первую книгу: ту, что стояла крайней.

Переплет красно-коричневой кожи, украшенный тисненым орнаментом; осыпавшийся уже золотой обрез; плотная желтоватая бумага. Книгу явно читали, читали много и часто: впечатления новой она совершенно не производила. Мичи хотел было, по привычке, тут же и углубиться в чтение - но одернул себя, решив, что следует вначале достать остальные, ждущие своей очереди сокровища: рассмотреть их как следует, подержать в ладонях, вдохнуть их запах, скользнуть пальцами по кожаным переплетам - да и потом подождать еще, дать улечься водовороту своих впечатлений, успокоить волну накативших чувств, дождаться, пока утихнет бешено стучащее сердце, и затем только приступать к знакомству более глубокому, неторопливо и бережно. Целая жизнь старика, воплощенная в бумаге и дереве, меди и серебре, стекле и коже, лежала сейчас перед ним - и разве достаточно было беглого взгляда, чтобы охватить ее целиком, вникнуть во все детали, ощутить их тайную взаимосвязь? Одну за другой Мичи вытаскивал книги из сундука, вертел в ладонях, прижимал к лицу, вбирая запахи старой бумаги, чернил и потертой кожи. Стопка перед ним росла. Мичи почувствовал, что захлестнувшая его было буря стихает, готовится отступить, и позволил себе ознакомиться с названиями книг, составить хотя бы самое общее впечатление о том наслаждении, что ожидало его - и принадлежало теперь ему безраздельно.

«Песни песчаных холмов»: так называлась книга, которую вытащил Мичи первой. Она представляла собой двуязычный сборник поэзии земель Вакабаси, островов, лежащих от Ооли далеко-далеко к западу. Что было известно Мичи о Вакабаси? Волны песчаных дюн, редкие клочки чахлой растительности и приземистые, косматые звери вака, к которым обитатели тамошних мест питали чувства, граничащие с преклонением - что не мешало им, впрочем, использовать этих животных для передвижения по своей пустынной земле, обрабатывать ее, с их же помощью, под посевы, отапливать жилища высушенным на солнце навозом и даже употреблять в пищу их грубое, волокнистое мясо. Молоко вака, а в особенности - приготовленные из него сыр и масло, почитались на Вакабаси пищей едва только не священной, в иных же землях служили предметом страсти тонким ценителям кулинарных радостей; в Ооли продавались они на вес серебра, так что не было ничего удивительного, что Мичи их до сих пор не пробовал. Главной же ценностью Вакабаси, безусловно, оставалась густая и мягкая вачья шерсть, которой вакабани и торговали с немалым успехом во всех уголках известного мира. Сотканные из лучших ее сортов ковры стоили денег поистине баснословных; шерсть обыкновенная, спряденная в прочную толстую нить, шла на теплую вязаную одежду; из той, что попроще, с добавлением волокна водоросли кахенга, изготовлялись накидки и одеяла. Вспоминались еще, пожалуй, встреченные не раз описания Каурты - города древнего, белокаменного, затерянного в песках, с устремленными в вечно безоблачное небо точеными башнями, тенистыми навесами и круглыми, выпуклыми крышами жилищ; на этом, собственно, все. Поэзия Вакабаси? О таком еще Мичи слышать не доводилось: все известные ему стихотворцы были, по преимуществу, оолани - или, хотя бы, провели в столице немалую часть жизни. Впрочем, судить о книге, не прочитав ее, было не в его правилах - и Мичи отложил, до поры, песчаные эти холмы с их песнями.

«Начала мореходного дела». Переплет из просмоленной парусины; чернила, кое-где расплывшиеся и выцветшие; на полях - множество полустертых заметок: книга, очевидно, повидала немало. Краткая история судостроения и морских путешествий, типы судов, их ходовые свойства, подбор корабельной команды и судовая роль, оснастка, узлы, построение карт, введение в искусство отыскивать путь по звездам, расчет провианта, крупнейшие торговые порты, корабельные флаги, течения, опасные участки, морская живность, действия при кораблекрушении, дымовые сигналы - и так далее, и тому подобное. При всей своей, пока что заочной, любви к морским путешествиям, Мичи как-то не удосужился до сих пор подробно ознакомиться с более или менее полным изложением основ этой науки. Что же, вот оно, перед ним. Пришло, значит, время. Но как эта книга попала к Онди, почему оказалась в его сундуке - одна из немногих? И удастся ли найти ответ на эти вопросы?

«Табак и курительные трубки в истории Четырех Миров». Тонкая книжица в плотной бумажной обложке; ничего, на первый взгляд, примечательного, кроме разве что самой бумаги - волокнистой, с вкраплениями настоящих табачных прожилок. Интересное исполнение. Трубки и запах табака Мичи весьма понравились, но ни малейшей потребности серьезно исследовать эту тему он вовсе пока не чувствовал. А вот Онди, похоже, нашел для себя в этом что-то вполне особое. Онди, Онди - думалось Мичи - кто мог знать тебя по-настоящему? Кем ты был? Какими путями шел?

«Искреннему искателю истины доброе в пути наставление». Обыкновенно Мичи избегал книжек с такими названиями. Под их обложками скрывались, как правило, в школе еще набившие ему оскомину россыпи банальностей, изложенных языком выспренним и неудобочитаемым. Ни спорить, ни соглашаться с подобными сочинениями не возникало желания; повествовали они о вещах бесспорных, понятных, на взгляд Мичи, и без всякого объяснения, нудно разжевывая вопросы, сводившиеся к простому здравому смыслу, а потому были чтением откровенно скучным. Книга была старой. Даже впечатляюще старой - неопределенного цвета кожаный переплет, едва не рассыпающиеся в руках страницы, да и сама манера письма выдавали мало-мальски наметанному глазу более чем почтенный возраст этого томика. Мичи кратко пробежал глазами оглавление. К его удивлению, книга походила на множество хорошо знакомых ему нравоучительных сочинений разве что лишь названием. Содержанием же ее было краткое изложение положений учения четырех основных философских школ: попытка честного, непредвзятого рассмотрения и некоторого обобщения, опиравшегося на точки единства, общие для непримиримых соперников. Удивительно, но книга была написана языком доступным и ясным - хотя и несколько, как показалось Мичи, старомодным. Больше того, она была пропитана тонким и теплым юмором, словно представляя собой беседу четверых закадычных приятелей, придерживающихся взглядов различных, но превыше всего ценящих свою дружбу - хоть и не упускающих случая подшутить друг над другом. «Ну - довольно подумал Мичи, радуясь такому неожиданному повороту - наконец-то. Хоть будет, что почитать». Беглого знакомства с несколькими книгами из личной библиотеки Онди было достаточно, чтобы понять, что вкусы старого самадо были, мягко говоря, довольно своеобразными.

«Напрямик. Записки ойати». Ойа была темой, к которой Мичи относился несколько настороженно. Известная в мире, как считалось, с незапамятной древности, долгое время она оставалась, кажется, благополучно забытой; лишь недавно была она словно открыта заново, и обретала теперь в Ооли новую жизнь, переживала неожиданное и впечатляющее возрождение. Так уж получалось, что равнодушных в этом вопросе не находилось. Одни проклинали ее, считая наваждением бездны, завладевающим волей человека, разжижающим его жизненную силу и сводящим с ума. Другие - к ним, похоже, принадлежал и автор этой книги, переплетенной в тонкую желтую кожу и писанной на голубоватой полупрозрачной бумаге - относились к ойе, как жители песчаных дюн к своим вака. Она была для них всем: не только источником утонченного вкуса, наслаждения и самым даже таинством приготовления, но чудодейственным лекарственным средством, посредником в переговорах, помощником в принятии решений, воспитателем характера, надежным оракулом, проводником на жизненном пути и учителем мудрости. По их словам, ойа способствовала прямому, непосредственному проникновению в суть вещей и событий - что, похоже, и обыгрывалось в названии этой книги - а кроме того, обладала свойством обострять восприятие, усиливать глубину чувственных переживаний и - в определенных обстоятельствах - даже приоткрывать подготовленному человеку возможность испытать нечто и вовсе невообразимое, лежащее далеко за пределами слов. Мичи то и дело слышал все эти разговоры, прислушивался, но, не будучи знаком с ойей непосредственно - как в силу слишком юного возраста, так и благодаря своему решению не торопиться с приобретением подобного рода опыта, не разобравшись прежде в сути дела как следует - предпочитал не примыкать ни к одной из сторон, а потихоньку собирал доступные сведения. Такой, целиком посвященной бы ойе, книги ему пока что не попадалось. Это была хорошая находка.

«Книга нежности». Объемистая подборка любовной лирики. Белая - негласно, по сложившейся традиции, принятая для переплета такого рода книг - кожа; серебряный обрез, обитые серебром уголки, и даже декоративный серебряный же замочек, на который книга закрывалась, подобно драгоценной шкатулке. Изящный почерк переписчика - даже и, вероятнее всего, переписчицы; тонкая гладкая светлая бумага с голубыми прожилками. Сделано было изящно, роскошно и дорого: выручить пару золотых можно было немедленно, стоило показать книгу мельком любому торговцу, сколько-нибудь да смыслившему в своем деле. Знакомство чуть более пристальное тут же добавило бы к цене еще золотой - и кто знает, сколько могла бы она принести, если проявить терпение, дождаться хорошего покупателя? Мичи осторожно переворачивал страницы. Некоторые были украшены картинками - и не теми, обыкновенными, что кочуют из книги в книгу, срисованные будто одна с другой, но вольными, беглыми, прежде невиданными, словно воздушными зарисовками, что отвечали так тонко звонким, легчайшим этим стихам. В само звучание Мичи вслушался, и нашел его превосходным - но хороши или плохи были стихи, пока что судить не мог, а потому и не брался даже. Наверное - предполагал он - если уж Онди, с трепетной, вечной его любовью к поэзии, выбрал и приберег для себя именно этот сборник, есть в нем какая-то ценность, помимо одного только исполнения.

«Вараготи». Что могло скрываться за подобным названием? Слова этого Мичи слышать не доводилось. Ничего примечательного в исполнении книги не наблюдалось. Картинок не было. Оглавление отсутствовало - да и сами главы, как таковые. Ровные убористые строчки, лишь изредка разбитые на абзацы, плотно заполняли ее страницы - а страниц этих набиралась, по самым скромным оценкам, едва не великая мера. Неведомый автор, несомненно, проделал работу весьма серьезную - вот только о чем шла речь? Мичи даже решил отступить от продолжения беглого, поверхностного знакомства и позволил себе углубиться в чтение. Часто он открывал незнакомые книги в случайном месте, прочитывал меру -другую строк, чтобы составить общее впечатление об их предмете и языке. Здесь такой подход сразу показался ему непригодным: если уж это читать, то не иначе, как только с начала - а то, похоже, и вовсе не разберешься. Сквозь узкое оконце кельи уже проникало как раз достаточно света, чтобы без напряжения скользить взглядом по стройным рядам мелких, тесно посаженных букв: стояло прозрачное, ясное зимнее утро.

Мичи и не заметил, как света стало ему не хватать; не помнил, как зажигал лампу; не слышал гулкого удара колокола, оповещавшего о закрытии Библиотеки. Лишь острое чувство голода вернуло его из путешествия столь захватывающего, что перед ним блекли не одни только внешние обстоятельства, но - Мичи мог сказать это в полной уверенности - все когда-либо прочитанные им книги. С трудом заставив себе закрыть едва дочитанный до половины том - объем еще только предстоящего удовольствия наполнял его безудержным ликованием - Мичи медленно, словно издалека, возвращался в привычный мир, понемногу начиная отдавать себе отчет, что наступил вечер, и даже трапезная, скорее всего, закрыта. Очень хотелось есть. Мичи выгреб горсть медяков из глубокой выемки в верхнем отделении сундука, выложил обратно кошти, схватил глиняный кувшин с узким горлышком и плотно сидящей пробкой, вихрем пронесся по галерее, сбежал по винтовой лестнице к черному входу Библиотеки и выскочил наружу. Единственная поблизости лавочка, где можно было добыть еды в такое позднее время, находилась на одном из соседних островков. Напрямую тот никак не соединялся с Библиотекой, так что перед Мичи был выбор: либо перебежать, ежась на пронизывающем ветру - поскольку зимнюю свою накидку он впопыхах забыл - через мостик на остров Буди, с него - на Кохо, и дальше, через еще три связанных между собой островка, добраться до заветной лавки - либо воспользоваться лодкой. По хорошему, следовало спросить разрешения; но даже если старшие самадо еще и не спали, для этого надо было снова подниматься на галерею, кого-то искать, объяснять положение… «Ведь все равно разрешили бы!» - подумал Мичи, уже отвязывая лодку, и буквально через несколько гребков, подстегиваемый голодом, холодом и желанием как можно скорее вернуться к невероятной своей находке, уже причаливал к Ардо, островку, где держала свою в любое время дня и ночи открытую лавочку смешливая и добродушная Линти. Получив на свои медяки кувшин горячей оммы ивнушительный сверток лати, Мичи вылетел из лавки, прижимая добычу к груди, прыгнул в лодку и через панту- другуюбыл уже у себя в келье.

Мичи хрустел добытым лакомством, прихлебывал вполне еще теплую омму и буквально разрывался - он никак не мог решить, чего ему хочется больше: закончить чтение «Вараготи» или продолжить дальнейшее знакомство с наследием Онди. Ведь, помимо книг, неразобранной оставалась едва ли не половина еще сундука! Наконец, Мичи сделал свой выбор и раскрыл книгу, которую сжимал в руках - понимая, что обратной дороги теперь не будет, потому что оторваться от этого чтения невозможно никоим образом.

Вараготи было именем древнего города в земле столь далекой, что Мичи не доводилось прежде о ней и слышать. Книга содержала ее историю с древнейших времен, подробные описания жизненного уклада, традиций, общественного устройства, преобладавшего мировоззрения и характера обитателей; сообщала детальные сведения о литературе, поэзии, науке, искусстве, архитектуре, театре и даже высокой кухне, которые переживали бурный расцвет и пронизывали благотворным своим влиянием все стороны человеческой жизни. Вараготи был примером совершенного общества, идеальным миром, показанным в его становлении и развитии: за темными веками упадка следовали периоды возрождения; знания накапливались, хранились, передавались, утрачивались, предавались забвению, уничтожались; гибли, казалось, безвозвратно в пожарищах войн и смут - чтобы однажды воссиять снова, восстав из пепла и мрака. Мичи никак не мог взять в толк, как получилось, что сведения о культуре столь развитой и процветающей до сих пор были совершенно ему неизвестны. Он мучился этой загадкой: как целая страна могла избежать и малейшего упоминания в знакомых ему обширных источниках? - пока, в конце концов, не догадался, что читает историю вымышленную. Город-государство Вараготи был порождением фантазии: роскошной, завораживающей выдумкой - и, осознав это, Мичи не только не испытал разочарования, но почувствовал по отношению к вдохновенному автору восхищение, переходящее едва ли не в преклонение. Тот словно создал из ничего целый мир - и вдохнул в него жизнь, гораздо более интересную, чем окружавшая повседневность; даже предположительно достоверные описания далеких стран и времен уступали этой могучей, богатой, неистощимой игре воображения. До сих пор Мичи не приходилось читать ничего и близко похожего. Больше того, он был уверен, что книга была единственной в своем роде: литературная традиция Ооли не знала примеров подобного творчества. Отступить от правдивого описания имевших место событий, обстоятельств и действительно существующих стран, приукрасив выдумками строгое изложение фактов, представлялось делом немыслимым. Позволить себе подобные вольности мог лишь автор вовсе уж безответственный, либо рассчитывающий снискать дешевой мимолетной известности - поскольку, стоило только вскрыться обману, книга его непременно обречена была на осмеяние и забвение. Решиться написать труд такого объема, ни единожды не отступив от строгой, уверенной стилистики изложения - как если бы речь шла о некоторой вполне очевидной данности - было, по меньшей мере, авантюрой: вызывающей и восхитительной. По мере чтения Мичи замечал, что вымышленный - и всем сердцем уже любимый - Вараготи возник не совсем уж на пустом месте. Во многом, слишком во многом напоминал он знакомый Ооли. Понемногу намерение автора начинало ему раскрываться: сохраняя видимость правдоподобия, книга старалась показать совершенное устройство общества и ненавязчиво предложить идеал человеческого развития. Поиски истины и восхищение красотой; спокойствие и самодостаточность; стойкость перед лицом житейских невзгод и умение устроить свою повседневность так, что она протекала бы в благоденствии, не нарушая внутренней безмятежности; легкость прикосновения к миру, позволявшая в каждый момент черпать действительно необходимое, как из неиссякающего источника; сознательный отказ от погони за обладанием; свобода от порабощения вещами, от всего лишнего, ненужного, чуждого; принятие своей судьбы, умение читать ее знаки, прислушиваться к тихому ее голосу; жизнь, как цепочка мгновений, одно за другим проживаемых в полноте осознания, словно под взглядом вечности. Обо всем этом Мичи доводилось уже читать, там и здесь, понемногу. Больше того - только сейчас начинал он понимать, что в последние годы перед своими глазами имел и пример этой жизни: Онди- самадо, которому все, очевидно, действительно удалось. Но замысел «Вараготи» простирался и дальше этого: книга показывала - или, скорее, намекала, как именно мог быть устроен мир, чтобы подобные полнота и глубина бытия оказались доступны не отдельным лишь выдающимся одиночкам, но стали общественным достоянием.

То был Город, где власть принадлежала мудрецам, далеко перешагнувшим пределы личных своих устремлений и желаний; незаметно, неявно, продуманно направляя течение событий, осуществляли они управление - если так можно назвать бережное, нечастое, осторожное их вмешательство в ход вещей - превыше всего на свете дорожа благоденствием, житейским и духовным, любовно выстроенного ими мира; гордые и счастливые выпавшей на их долю ответственностью, они предпочитали оставаться в тени, действуя лишь по необходимости, самих себя не выпячивая, не ожидая иной награды, помимо процветания вверенной им судьбою земли. Власть эта не могла быть ни передана по наследству, ни куплена золотом; невозможно было взять ее грубой силой, добыть обманом: незримая, тайная, она передавалась из рук в руки достойному продолжателю, от учителя - к ученику, без спешки и суеты. Взрастить своего преемника, испытать его всячески - и, сочтя однажды вполне пригодным, ввести в круг равных, после чего - оставаясь готовым во всякое время прийти на помощь, поступком ли, мудрым словом - отойти, наконец, от дел, созерцая, как растет, приумножается и расцветает в новых уже руках благополучие Города, где каждому полагалось и находилось особое место в общей счастливой жизни: таков был путь старейшины- варагаси. Это был Город умелых мастеров и честных торговцев; отважных мореходов и задумчивых ученых, поглощенных тайнами жизни. Город, где поэты при жизни удостаивались бронзовых статуй на площадях, строители могли воплотить в камне и дереве самые смелые свои замыслы, а простой подметальщик улиц имел возможность отойти от дел, едва завершив третью меру жизни, чтобы предаться праздности безмятежной и содержательной: возделывать собственный садик, проводить вечера за чтением и беседой. Вараготи был Городом, где всякий свободно мог следовать собственному призванию - стараясь раскрыть талант и предрасположенность человека еще сызмальства, воспитатели и учители направляли его по пути, что способствовал проявлению лучших, сильнейших его сторон. Неприемлемо было идти наперекор человеческой природе - но любому ее проявлению находилось в Городе применение доброе и достойное. Рассматривая, к примеру, жестокость и склонность к насилию как своего рода душевную болезнь, опытный и внимательный воспитатель с младенчества, едва еще только подметив в мальчишке клокочущую, искавшую выхода силу, препоручал его становление и судьбу братству воинов - и плодами подобного воспитания становились бесстрашные мастера воинского искусства, способные противостоять любому противнику, сплоченные в непобедимую армию, но при этом всемерно проникнутые пониманием ценности жизни - любой, пусть даже самой незначительной, а то и вовсе испорченной, искореженной невежеством и страстями. Последним, что видел поверженный враг - принимая от руки воина- варагани смерть неизбежную, но всегда же и скорую, милосердную - были глаза, исполненные печали и неподдельного сострадания. Плачущие воины Вараготи, плаксы - как называли их те, кому не давали покоя богатства и красота Города - отражали всякое нападение с таким размахом, мощью и героизмом, что каждая битва впоследствии занимала место в истории не только лишь братства и Города, но даже иных государств, соседних и удаленных. Впрочем, война оставалась для Вараготилишь мерой крайней, всецело вынужденной - и пока только было возможно, старались здесь обходиться иными средствами; умелая дипломатия оберегала Вараготи не хуже мечей и стрел, а память о прежних попытках захвата Города, безуспешных и неизменно ведущих к исходу весьма печальному, сама по себе отбивала тягу к очередному поползновению.

Внешняя угроза, впрочем, никогда не рассматривалась варагаси в качестве основной. Гораздо большую опасность видели они в темной стороне человеческой природы: слишком легко, почти незаметно вползало зло в самое сердце, пряталось хитро, действовало исподтишка, скреблось и ворочалось внутри, пока однажды не находило себе места, чтобы свить гнездо: какой-нибудь слабости, мелкой страстишки - и оттуда, из пораженного гнилью закоулка души, расползалось, не останавливаясь, пока не захватывало человека всецело, обратив в тупое свое орудие. Двойственная природа этого зла состояла из невежества и гордыни, подобных двум сторонам монеты, что разделить невозможно. Невежество рассматривалось как женская его ипостась, питательная среда, готовая принять и взлелеять брошенное в нее семя гордыни - деятельного, мужского начала. Трудной была борьба: казалось, схватка с двуликим противником выиграна - но тот никогда не подставлял себя под удар целиком, и, побежденный, лишь ускользал, чтобы, скопив силы на обратной своей стороне, вернуться в новом обличье, напасть, откуда не ждали. Истреби в человеке невежество, научи его мыслить, помоги поднять ввысь вечно прикованный к земле под ногами взгляд - и он превознесется над вчерашним своим собратом, и потребует себе лучшей доли - не хорошей просто, но непременно лучшей, нежели у соседа - и не отступит, ни перед какими жертвами не остановится, пока не признан будет самым что ни на есть величайшим. Ополчись на его гордыню, научи его понимать себя частью бесконечно сложного замысла, каплей в море, камнем в стене собора, травинкой в поле - и не сразу, незаметно, но станет тускнеть в нем жизненная сила, угасать жажда свершений, тяга к открытию, потребность искать, творить, пока не сойдет вовсе на нет, и не опустится вновь к земле голова, безразличная, покорная и пустая.

История, рассказанная «Вараготи», была историей бесконечной и безнадежной войны. Людская толпа, равнодушная ко всему, кроме сытной еды и нехитрых увеселений, как булькающее медленными пузырями болото, ждала очередного героя - пораженного тщеславием, пожираемого изнутри, как неутолимым огнем, жаждой власти - что повел бы ее за собой. Всякий раз флаги менялись: все новые идеи, лозунги, верования передавались вначале шепотом по углам, затем - провозглашались при свете дня на рыночных площадях, и вот уже, выкрикивая их, горланя взахлеб, вскипала толпа, обрушиваясь и сметая все на своем пути, будто гибельная волна - но какой бы великой целью ни была она одержима, то была лишь пена на самом гребне. Вовсе не новопровозглашенные цели волновали сердца и умы; не они заставляли людей сбиваться в страшные, кровожадные стаи, разбудив спящую в них до поры тьму. За каждым девизом, за всяким призывом стояло все то же древнее зло: гордыня единиц, набравшая сил достаточно, чтобы оплодотворить безучастную, безликую толпу - и повести за собой это стадо, и принести, не задумавшись, в жертву, собственного честолюбия ради.

Постановка эта, снова и снова разыгрываясь на подмостках времени, была вечным сюжетом, с незначительными изменениями повторявшимся в истории мира с незапамятных времен - и даже Вараготи не был, да и не мог бы стать исключением. Наслаждаясь эпохами мира и благоденствия, породил он непревзойденные шедевры зодчества; искусство и ремесло поднялось на такие высоты, что найти в Городе простой, заурядный, незамысловатый предмет было почти невозможно - а если и случалось, то событие это вызывало жаркую полемику о замысле автора и причинах выбора столь скромных выразительных средств. И все таки варагаси не могли, не имели права, считать войну завершенной, а победу - окончательной. Память о бесконечной кровавой истории - а почти вся первая половина книги была посвящена подробному ее описанию - хранили бережно, передавая из поколения в поколение, как предостережение, назидание: стоило только забыть дорогой ценою полученные уроки, как неистребимое зло тут же нашло бы себе лазейку. Зло не сдавалось, не погибало - лишь зарывалось поглубже, дремало, пока не настанет его черед. Древнее и самых стен Вараготи, оно способно было затаиться хоть на великую меру лет - чтобы пробудиться однажды, и приступить снова к медленной этой, неутомимой своей работе. Что же могли противопоставить ему варагаси? Терпение, столь же незыблемое; цели, столь же далеко простирающиеся за пределы отдельно взятой жизни; горизонты событий, столь же бескрайние; проникновение в тайные уголки человеческого сердца, столь же тонкое и глубокое.

Содружество, как называли они свой порядок общественного устройства, заботилось о всякой нужде, устраняя малейшую несправедливость, питая разум познанием, а душу - красотой; оно открывало человеку любые возможности, стремилось включить его в круг той жизни, где все бы и вся способствовало раскрытию его сущности - цветению подлинному, предельному, полному. Так, через благо отдельного человека, создавалось и утверждалось общее благо. Но было ли этого достаточно? Все ли было учтено, все ли сделано верно? Прочна ли была стена, ограждавшая Содружество от повторения вечной драмы? Ответить на эти вопросы могло только Время.

Засыпая уже на рассвете, Мичи все размышлял о том, насколько же все-таки - если отбросить внешнюю канву повествования - Вараготи напоминал ему милый Ооли. Будучи хорошо знаком со славной его историей, Мичи одну за другой замечал теперь в книге неочевидные поначалу отсылки и явные намеки; известные события, перенесенные в другие эпохи и земли, начинали звучать совершенно иначе, по-особому; обнажали глубокий смысл, ускользавший в силу ошибочного впечатления, будто имеешь дело с давно известными, бесспорными фактами. Одно было - знать историю, и совсем другое - понимать ее смысл, тайную подоплеку. Мичи испытывал невыразимую благодарность автору книги, равной которой он не то, что не встретил за всю свою жизнь, но даже и не представлял, что нечто подобное есть в природе. Стиль неведомого рассказчика был выше всяких похвал. Теперь, уже по прочтении книги, вспоминались страницы, полные мягкого и теплого юмора: автор подшучивал над обыкновениями и нравами своих современников и земляков, не высмеивая, а как бы показывая со стороны, словно подмеченные взглядом стороннего наблюдателя. Отражал очевидное несовершенство окружающей повседневности - и предлагал лучший путь, вдохновляя на перемены, увлекая целями далекими и величественными, побуждая к работе долгой, трудной, необходимой. Бывают такие книги - думалось Мичи - что делят жизнь на «до» и «после»: начинаешь читать одним человеком, заканчиваешь уже другим. Мичи казалось, что за один день и одну ночь повзрослел он так, что порой и несколько лет не способны оставить следа подобной же глубины. Едва приступив к чтению, он чувствовал пробивавшееся сквозь пылающий интерес сожаление: ему хотелось бы перенестись в Вараготи, остаться там навсегда - в этом прекрасном мире, где все устроено так ладно и верно. Позже, осознав, что нигде в мире нет такого места, и Город существует на этих вот лишь страницах, его сожаление приняло несколько иную форму. Ему хотелось писать, писать книги; он чувствовал, что словно для этого и рожден, хоть и не готов пока, не способен еще приступить - но вот, самая лучшая книга на свете была уже написана, и написана кем-то совсем иным. И как бы ни восхищался он таинственным автором, зависть - светлая, счастливая, творческая - колола его изнутри, побуждая к немедленным действиям, пока кто-нибудь другой не создал вообще все книги, которые так хотелось ему написать самому. В то же самое время, он испытывал неуверенность, не зная - получится ли, сможет ли он? Держа в руках образец, превзойти который в мастерстве и величии замысла казалось немыслимым, он спрашивал себя - что же теперь остается? Писать заведомо хуже не имело малейшего смысла. Писать лучше не представлялось возможным. Мичи метался в этой ловушке, переворачивая страницу за страницей, пока не пропитался текстом настолько, что неразрешимые эти противоречия не показалась ему делом попросту не особенно важным. К концу книги он уже удивлялся, что этот вопрос вообще его беспокоил: так и не получив ответа, он знал, что может спокойно жить, делая то, что следует сделать; то, что может, а значит - и должен бы сделать он, именно он, сам. Мичи был переписчиком - и переписчиком неплохим: внимательным, скорым на руку. Эта книга не встречалась ему прежде - и едва ли имела широкое хождение в Ооли. Заключенные в ней сила и истина представлялись Мичи столь значимыми, что он твердо решил сделать все, что окажется в его силах, дабы «Вараготи» прочло как можно больше его сограждан и современников - просто потому, что это виделось ему верным способом сделать мир несколько лучше. Закрыв книгу и погасив светильник, он пообещал - и себе, и незнакомому чудесному автору, и, конечно же, Онди, теперь ему словно и более даже близкому - что снимет с книги, самое меньшее, меру списков - да и всячески позаботится, чтобы «Вараготи» снискала в Городе заслуженную известность, стала предметом всеобщего интереса, горячих споров, оказалась бы переписана и другими, продавалась бы в каждой лавке, разошлась по множеству рук, оказалась доступной, любимой, значимой. Так появилось у Мичи словно бы тайное назначение, поручение важное и ответственное; засыпая счастливым, он чувствовал себя, словно назавтра же отправляется, наконец, в далекое и волнующее путешествие.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: