Любовь Свана 14 страница

Выдавались вечера, когда Одетта вдруг опять бывала с ним ласкова, и тогда она, не стесняясь, так прямо и говорила, что он должен пользоваться этим ее настроением, а то, мол, когда‑то оно еще повторится: Свану ничего не оставалось, как сейчас же ехать к ней «орхидеиться», и это желание, которое он будто бы вызвал в ней, было до того неожиданно, до того необъяснимо, до того настойчиво, ласки, которые она дарила ему, были до того бурны и до того необычны, что эта ее грубая, неискренняя нежность так же огорчала Свана, как ее ложь или злоба. Однажды вечером он явился по ее приказанию, и когда она, обычно такая холодная с ним, осыпала его то поцелуями, то словами любви, ему вдруг послышался стук; он встал, все оглядел, никого не обнаружил, но у него не хватило смелости снова лечь рядом с Одеттой, – тогда она со злости разбила вазу. «Ты вечно все испортишь!» – сказала она. А у него осталось подозрение: не спрятала ли она кого‑нибудь, в ком ей хотелось возбудить муки ревности или разжечь страсть?

В надежде что‑нибудь узнать об Одетте он иногда ходил в дома свиданий, однако ни разу не назвал ее. «Есть у меня одна милашечка – она должна вам понравиться», – говорила хозяйка. И Сван целый час вел нудный разговор с бедной девушкой, дивившейся тому, что он этим довольствуется. Одна, совсем молоденькая, прехорошенькая, сказала ему: «Как бы мне хотелось найти себе друга! Вот уж тогда я больше ни к кому бы не пошла – он мог бы быть уверен». – «Значит, по‑твоему, если тронуть женщину своей любовью, так она уже никогда не изменит?» – взволнованно спросил Сван. «Убеждена! Все зависит от характера!» Сван говорил девицам такие вещи, которые должны были бы понравиться принцессе де Лом. Той, что искала друга, он с улыбкой сказал: «Ты мила, ты выбрала себе голубые глаза под цвет твоего пояса». – «А у вас голубые манжеты». – «Веселый разговор мы с тобой ведем, как раз подходящий для такого места! Тебе со мной не скучно? Может быть, у тебя есть дела?» – «Нет, я совершенно свободна. Если б мне было с вами скучно, я бы вам сказала. Наоборот, я слушаю вас с большим удовольствием». – «Весьма польщен. Ведь правда же, мы очень мило беседуем?» – обратился он к вошедшей хозяйке. «Очень! Я как раз сейчас говорила: „Как хорошо они себя ведут!“ Можете себе представить, ко мне теперь приходят просто поболтать. Недавно принц сказал, что здесь он чувствует себя лучше, чем с женой. Должно быть, теперь все светские дамы в таком же роде. Срамота! Ну, я вас покидаю, я женщина скромная». И она оставила Свана вдвоем с голубоглазой девицей. Но Сван вскоре поднялся и распрощался: ему было с ней не интересно – она не знала Одетту.

Художник болел, и Котар прописал ему морское путешествие; кое‑кто из верных изъявил желание поехать с ним; Вердюрены не могли себе представить, как это они останутся одни: сперва они наняли, потом купили яхту, и теперь Одетта часто отправлялась на морские прогулки. Во время ее недолгого отсутствия Сван всякий раз чувствовал, что отрывается от нее, но эта духовная отдаленность словно была в прямой зависимости от физической отдаленности: как только он узнавал, что Одетта вернулась, его неудержимо тянуло к ней. Однажды вся компания отправилась, как предполагалось вначале, всего лишь на месяц, но то ли путешественники вошли во вкус дорогой, то ли Вердюрен, чтобы угодить жене, все это подстроил заранее и постепенно осведомлял верных о своих намерениях, – как бы там ни было, из Алжира они проехали в Тунис, оттуда в Италию, оттуда в Грецию, в Константинополь, в Малую Азию. Путешествие продолжалось около года. Сван был совершенно спокоен, почти счастлив. Как ни старалась г‑жа Вердюрен убедить пианиста и доктора Котара, что тетка первого и пациенты второго в них не нуждаются и что, во всяком случае, неблагоразумно тащить г‑жу Котар в Париж, где, как уверял Вердюрен, началась революция, все же в Константинополе пришлось отпустить и того и другого. С ними уехал также художник. Как‑то раз, вскоре после возвращения трех путешественников. Сван, увидев омнибус, отходивший в Люксембургский дворец, где у него были дела, вскочил и случайно сел как раз напротив г‑жи Котар, – нарядно одетая, в шляпе с пером, в шелковом платье, с муфтой, зонтом, сумочкой для визитных карточек, в белых вычищенных перчатках, она объезжала тех, кто сегодня «принимал». В сухую погоду она во всем этом параде переходила из дома в дом, если дома находились в одном квартале, но уже в другой квартал ехала по пересадочному билету в омнибусе. Пока ее очарование – очарование чисто женское – еще не пробилось сквозь чопорность мещанки, г‑жа Котар, к тому же не совсем твердо уверенная, удобно ли заговаривать со Сваном о Вердюренах, с полнейшей непринужденностью, как всегда – неторопливо, немузыкальным, тихим голосом, который временами совсем не был слышен из‑за грохота омнибуса, сообщала кое‑что из того, что слышала от других, и затем повторяла в двадцати пяти домах, где она успела побывать сегодня:

– Вы следите за всем, так что я не спрашиваю вас, были ли вы у Мирлитонов, куда теперь сбегается весь Париж, и видели ли вы портрет Машара[191]. Что вы о нем скажете? Вы в стане поклонников или в стане хулителей? Во всех салонах только и разговору что о портрете Машара; не высказать о нем своего мнения – это дурной тон, это значит, что ты человек заскорузлый, отсталый.

Признавшись, что не видел портрета, Сван напугал г‑жу Котар – она решила, что ему неприятно в этом признаваться.

– А, ну это другое дело: вы, по крайней мере, не скрываете, вы находите, что не видеть портрет Машара – это не позор. По‑моему, это очень мило с вашей стороны. Я‑то его видела. Мнения разделились. Некоторые считают, что это чересчур отделано, что это напоминает взбитые сливки, а по‑моему, дивно. Конечно, она не похожа на синих и желтых женщин нашего друга Биша. Но я вам скажу откровенно: можете считать, что я недостаточно передовых взглядов, но я говорю то, что думаю, – я его не понимаю. Ах, Боже мой, разумеется, я признаю, что портрет моего мужа не без достоинств, в нем меньше странностей, чем вообще у Биша, но все‑таки ему зачем‑то понадобилось, чтобы у моего мужа были синие усы. Зато Машар!.. Знаете, муж моей подруги, к которой я сейчас направляюсь (благодаря этому я имею удовольствие ехать вместе с вами), обещал ей, что если его выберут в академики (он – коллега доктора), то он закажет Машару ее портрет. Какое это счастье! У меня есть еще одна подруга, так та уверяет, что ей больше нравится Лелуар[192]. Я ничего не смыслю в искусстве, и, может быть, Лелуар, как мастер, еще выше Машара. Но все‑таки я думаю, что главное достоинство портрета, особенно если он стоит десять тысяч франков, это – сходство, и притом сходство, ласкающее взор.

Поговорив на эту тему, к чему г‑жу Котар обязывали величина пера на шляпе, монограмма на сумочке, номерок, выведенный чернилами на изнанке перчаток чистильщиком, а также то, что ей было неловко заговаривать со Сваном о Вердюренах, и убедившись, что до угла улицы Бонапарта, где кондуктор должен был остановить омнибус по требованию, еде далеко, она прислушалась к голосу своего сердца, подсказывавшему ей нечто совсем другое.

– У вас, наверно, все время горело ухо, пока мы путешествовали с госпожой Вердюрен. Мы только о вас и говорили.

Это удивило Свана – он был уверен, что его имя больше не произносится у Вердюренов.

– Да ведь с нами была госпожа де Креси, а этим все сказано, – пояснила г‑жа Котар. – Где бы Одетта ни была, она не может не заговорить о вас. И, понятно, говорит она про вас только хорошее. Как! Вы сомневаетесь? – заметив скептический жест Свана, спросила г‑жа Котар, а затем, сама поверив в то, что говорит, без всякой задней мысли употребив слово, которое обычно употребляют, когда речь идет о дружеской привязанности, продолжала: – Но ведь она же вас обожает! О, я бы никому не посоветовала при ней плохо о вас отозваться! Пусть бы кто‑нибудь заикнулся – она бы его живо поставила на место! О чем бы ни завести речь, – ну, например, о картине, – она непременно вспомнит вас: «Ах, если б он был здесь, он бы нам сказал, подделка это или не подделка! Тут ему равных нет». И она поминутно спрашивала: «Что‑то он сейчас поделывает? Хорошо, если бы занимался! Ведь жаль: такой талантливый малый – и такой лентяй! (Прошу меня извинить!) Я его так ясно себе представляю: он о нас думает, спрашивает себя, где мы сейчас». Она сказала одну фразу, которая мне очень понравилась. Вердюрен спросил: «Как же это вы можете себе представить, чем он в данное время занят? Ведь вас от него отделяет целых восемьсот миль!» Одетта ему на это ответила: «Для глаза друга нет ничего невозможного». Все это я говорю не для того, чтобы вам польстить, клянусь, что нет; Одетта – ваш искренний друг, таких немного на свете. И еще я хочу, чтобы вы знали, что вы – ее единственный друг. В последний день госпожа Вердюрен сказала мне (вы же знаете, что накануне отъезда разговоры бывают особенно задушевные): «Я не сомневаюсь, что Одетта любит нас, но одно слово Свана весит для нее больше, чем все наши слова, вместе взятые». Ах, Боже мой, кондуктор останавливает для меня омнибус по требованию, а я так с вами заболталась, что чуть‑чуть не проехала улицу Бонапарта!.. Скажите пожалуйста: перо у меня на шляпе держится прямо?

Тут г‑жа Котар, вынув из муфты руку в белой перчатке, откуда вместе с выроненным пересадочным билетом выпорхнуло видение светской жизни, пропитанное запахом вычищенной кожи, попрощалась со Сваном. И, глядя с площадки омнибуса вслед г‑же Котар, которая шла по улице Бонапарта гордым шагом, с приплясывавшей у нее на животе муфтой, с торчавшим на шляпе пером, одной рукой подобрав юбку, а в другой держа зонт и сумочку так, чтобы видна была монограмма, Сван почувствовал прилив нежности и к ней, и к г‑же Вердюрен (и даже к Одетте, ибо к чувству, которое она вызывала у него теперь, уже не примешивалась душевная мука, – в сущности, это уже не было любовью).

Госпожа Котар оказалась лучшим врачом, чем ее муж, – она вызвала к жизни другие, нормальные чувства, столкнув их с болезненным чувством, какое питал Сван к Одетте: чувство признательности, дружеские чувства, словом, такие, которые в глазах Свана могли бы вновь очеловечить Одетту (сделать ее более похожей на других женщин, потому что другие женщины способны были внушать эти чувства Свану), ускорили бы ее окончательное превращение в ту Одетту, которую он любил бы спокойной любовью, в ту, которая увела к себе его и Форшвиля с вечеринки у художника и угощала их оранжадом, в ту, с которой, как ему тогда показалось, он мог бы быть счастлив.

Прежде он часто с ужасом думал о том, что настанет день, когда его влюбленность в Одетту пройдет, и в конце концов дал себе слово быть начеку: как только он почувствует, что любовь уходит, он вцепится в нее и не выпустит. И вот оказалось, что вместе с отмиранием любви в нем отмирало и желание не утратить влюбленности. Ведь мы же не можем измениться, то есть стать другой личностью, продолжая находиться под властью чувств той личности, которая уже не существует. Иной раз промелькнувшая в газете фамилия человека, которого Сван подозревал в близких отношениях с Одеттой, шевелила в нем ревность. Но теперь это была ревность не жгучая, и так как она свидетельствовала, что Сван еще не окончательно порвал с прошлым, с прошлым, когда он так страдал, – но и когда изведал высшее упоение страсти, – и что в продолжение его жизненного пути случай, быть может, еще позволит ему издали и украдкой взглянуть на красоту былого, то он испытывал раздражение скорее приятное: так мрачному парижанину, который возвращается во Францию из Венеции, последний москит напоминает о том, что Италия и лето остались не так далеко позади. Но когда Сван делал над собою усилие не столько для того, чтобы продлить ту совсем особенную пору своей жизни, от которой он отходил, сколько для того, чтобы, пока это возможно, ее облик отчетливо вырисовывался перед ним, то чаще всего убеждался, что это уже невозможно; ему хотелось бросить на эту свою любовь прощальный взгляд, как на уплывающую даль; но ведь так трудно бывает раздвоиться и создать себе правильное представление о чувстве, которого уже не испытываешь, и оттого сознание Свана скоро погружалось во мрак, он ничего не видел, прекращал опыт, снимал очки и протирал стекла; он уговаривал себя, что надо немножко отдохнуть, что у него еще будет время, и, ко всему безучастный, отупевший, забивался в угол: так сонный пассажир надвигает шляпу на брови, чтобы поспать в вагоне, а вагон все быстрее и быстрее уносит его вдаль, из того края, где он так долго жил и который он собирался бросить, непременно оглянувшись на него в последний раз. Совсем как этот пассажир, просыпающийся уже во Франции, Сван, случайно обнаружив новое доказательство, что Форшвиль был любовником Одетты, замечал, что у него уже не щемит сердце, что любовь теперь от него далека, и жалел, что пропустил момент, когда он расстался с ней навсегда. Перед тем как в первый раз обнять Одетту, он попытался запечатлеть в памяти ее лицо, каким он видел его на протяжении долгого времени и которое должно было измениться после поцелуя, и вот точно так же теперь ему хотелось – по крайней мере, мысленно – проститься, пока она еще существовала, с той Одеттой, которую он любил, ревновал, с той Одеттой, из‑за которой он столько выстрадал и которую он больше никогда не увидит.

Сван ошибался. Вскоре ему предстояло еще раз увидеться с ней. Это было во сне, в сумерках сновидения. Он гулял с г‑жой Вердюрен, с доктором Котаром, с незнакомым юношей в феске, с художником, с Одеттой, с Наполеоном III и с моим дедом по приморской дороге, то взбиравшейся на кручу, то возвышавшейся над водой всего лишь на несколько метров, так что все время приходилось подниматься и спускаться; те гуляющие, что уже спустились, были не видны тем, что еще поднимались; остаток дня угасал, и казалось, будто вот‑вот нахлынет темная ночь. Время от времени вздымались волны, и тогда Сван чувствовал на щеке ледяные брызги. Одетта говорила, чтобы он вытер щеку, но Сван не мог, и ему было стыдно, как будто он был в одной рубашке. Он надеялся, что в темноте никто ничего не заметит, но г‑жа Вердюрен остановила на нем удивленный взгляд, и, в то время как она на него смотрела, лицо ее исказилось, нос навис над губой, у нее выросли длинные усы. Сван взглянул на Одетту: бледные ее щеки покрылись красными пятнышками, лицо осунулось, вытянулось, но смотрела Одетта на Свана глазами, полными ласки, готовыми выкатиться, как слезы, и упасть на него, и тут в Сване заговорило такое сильное чувство к ней, что ему захотелось сейчас же увести ее. Неожиданно Одетта приблизила к глазам запястье, посмотрела на часы и сказала: «Мне надо идти». Попрощалась она со всеми одинаково, не отвела Свана в сторону и не назначила ему свидания ни вечером, ни на другой день. Сван не решился заговорить с ней об этом; он хотел было пойти за ней, но ему пришлось, не глядя в ее сторону, с улыбкой отвечать на вопрос г‑жи Вердюрен, а между тем сердце у него колотилось бешено, он сейчас ненавидел Одетту, ему хотелось выколоть ей глаза, которые он только сейчас разлюбил, отхлестать ее по бескровным щекам. Он продолжал идти в гору вместе с г‑жой Вердюрен, то есть все дальше и дальше уходить от спускавшейся Одетты. За одну секунду прошло много часов с тех пор, как она ушла от него. Художник обратил внимание Свана, что Наполеон III исчез тотчас после ее ухода. «Наверно, такой у них был уговор, – добавил он, – они должны встретиться внизу, но из приличия решили уйти порознь. Она его любовница». Незнакомый юноша заплакал. Сван попытался утешить его. «В конце концов она права, – сказал он, вытирая юноше глаза и снимая с него феску, чтобы легче было голове. – Я настойчиво ей это советовал. Зачем грустить? Этот человек, наверно, сумеет понять». Так Сван говорил сам с собой, потому что юноша, которого вначале он не мог узнать, был тоже Сван; подобно иным романистам, он распределил свою личность между двумя героями: между тем, кому это снилось, и юношей в феске, которого он видел во сне.

А Наполеоном III Сван окрестил Форшвиля по некоторой, неясной ему самому ассоциации идей, да и лицо барона, каким он знал его наяву, слегка изменилось, а на шее у него красовалась широкая лента ордена Почетного легиона; во всем остальном персонаж из сна изображал и напоминал, конечно, Форшвиля. Недовершенные, изменчивые образы приводили спящего Свана к неверным умозаключениям, но на время сна ему была дарована такая безграничная творческая мощь, благодаря которой он размножался путем простого деления клетки, как это происходит у низших организмов; теплом своей руки он наполнял углубление в чужой ладони, которую, как ему казалось, он пожимал, а из чувств и впечатлений, еще не дошедших до его сознания, сплетал перипетии, которые, дойдя до логического конца, в определенный момент сна должны были бы заставить Свана полюбить то или иное действующее лицо или же должны были бы разбудить его. Внезапно стемнело, ударили в набат, мимо пробегали погорельцы; Сван слышал шум вздымавшихся волн, слышал свое сердце, с прежней силой тревожно бившееся у него в груди. Внезапно оно забилось чаще; Свану почему‑то стало больно и тошно; крестьянин, весь в ожогах, пробегая мимо, крикнул ему: «Спросите Шарлю, где Одетта проводит вечер со своим дружком. Когда‑то они были близки, и она ему все говорит. Это они подожгли». Это был камердинер Свана – он пришел будить его.

– Сударь! – говорил камердинер. – Восемь часов, приходил парикмахер, но я ему сказал прийти через час.

Эти слова, погрузившись в волны сна, дошли до сознания Свана лишь после того, как подверглись преломлению, которое превращает луч на дне сосуда с водой в солнце, звяканье колокольчика, раздавшееся за минуту до этого, в пучинах сна выросло в набатный звон, а из набатного звона родилась сцена пожара. Тут декорация, которую Сван все время видел перед собой, рухнула; Сван открыл глаза и в последний раз услыхал удалявшийся шум морских волн. Сван схватился за щеку. Она была суха. А между тем у него были еще живы ощущение холодной воды и соленый вкус. Он встал, оделся. Вчера Сван известил письмом моего деда, что сегодня днем поедет в Комбре, – он узнал, что туда собирается на несколько дней маркиза де Говожо, урожденная мадмуазель Легранден, – и по этому случаю велел парикмахеру прийти пораньше. Прелесть молодого лица маркизы сочеталась в воспоминании Свана с прелестью деревни, где он так давно не был, и это сочетание показалось ему таким заманчивым, что он наконец решил на несколько дней уехать из Парижа. Разные случаи, сталкивающие нас с теми или иными людьми, происходят не тогда, когда мы любим этих людей, – они могут иметь место за пределами поры любви: могут произойти до ее начала и повториться после; вот почему появление в нашей жизни существа, которому суждено впоследствии увлечь нас, ретроспективно приобретает в наших глазах значение предсказания, предзнаменования. В силу этого Сван часто связывал с образом Одетты, которую он встретил в театре, тот первый их вечер, когда он и не думал, что увидит ее вновь, а теперь он вспоминал вечер у Сент‑Эверт, когда он познакомил генерала де Фробервиля с маркизой де Говожо. Наша жизнь таит в себе столько возможностей, что нередко одно и то же стечение обстоятельств, прокладывая дорогу к еще существующему счастью, одновременно усиливает нашу душевную боль. И, разумеется, это могло бы произойти со Сваном и не у маркизы де Сент‑Эверт. Как знать: если бы он в тот вечер был где‑нибудь еще, то не пришлось ли бы ему изведать другие радости, другие горести, которые в дальнейшем показались бы ему неизбежными? Но ему показалось неизбежным то, что с ним уже произошло, и он готов был видеть нечто провиденциальное в том, что он тогда решил пойти на вечер к маркизе де Сент‑Эверт: его разум, преисполненный восторга перед богатой выдумкой жизни и неспособный подолгу задерживаться на сложном вопросе, например, на том, что, было для него желательней, видел между страданиями, которые не давали Свану покою на вечере у маркизы, и наслаждениями, которых он. Сван, тогда еще не предчувствовал, но которые пускали уже ростки, – что перевесит, это было тогда еще очень трудно определить, – неразрывную связь.

Через час после пробуждения, давая парикмахеру указания причесать его так, чтобы волосы не растрепались в вагоне, он опять вспомнил свой сон и увидел – так, как будто все это было у него перед глазами, – бледную Одетту, вытянутое лицо ее, впалые щеки, припухшие веки; пока не прекратились приливы нежности, благодаря которым длительная любовь к Одетте надолго заслонила от Свана первое произведенное ею на него впечатление, он всего этого не замечал, не замечал с первых же дней их близости, но, пока он спал, его память не случайно именно в этих днях попыталась отыскать его первоначальное, верное представление о ней. И тут он мысленно воскликнул с той хамоватостью, какая прорывалась у него временами, когда он переставал быть несчастным и делался хуже: «Как же так: я убил несколько лет жизни, я хотел умереть только из‑за того, что всей душой любил женщину, которая мне не нравилась, женщину не в моем вкусе!»


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: