double arrow

Семиологическое приключение


Доклад на I Конгрессе Международной ассоциации семиотики

(Милан, июнь 1974 г.)

На днях одна студентка просила меня руководить ее диссертацией, тему которой она назвала мне с заметной, хотя и вполне дружелюбной иронией: «Идеологическая критика семиологии».

В этой миниатюрной «сцене», пожалуй, присутствуют все элементы, характеризующие нынешний статус семиологии и ее новейшую историю:

— во-первых, тут сказывается распространенное идеологическое, то есть политическое осуждение семиологии за то, что эта наука реакционна или, во всяком случае, безразлична к идеологической ангажированности; действительно, ведь структурализм (а до него и «новый роман» – даже здесь, в Италии, если память мне не изменяет) объявляли наукой на службе у технократии или же у деголлевского режима!

— во-вторых, человек, к которому обращается студентка, рассматривается как один из представителей той самой семиологии, каковую предполагается разобрать, «демонтировать» (в двойном смысле – «проанализировать» и «снести»); отсюда и легкая ирония моей собеседницы – предлагая свою тему, она меня провоцировала (не касаюсь здесь психоаналитического толкования этой сцены);




— наконец, в приписываемой мне роли этакого «официального» семиолога ощущается какое-то почти пародийное колебание, двуличие, неверность по отношению к семиологии, то есть человек, к которому обращается студентка, оказывается сразу и внутри и вне семиологии; отсюда слегка приятельский тон (хотя, быть может, он мне лишь почудился), которым запомнилась мне эта сцена, полная интеллектуального кокетства.

Прежде чем обратиться подробнее к вопросам, которыми насыщена эта маленькая психодрама, следует сказать, что я не представляю своей персоной семиологию или же структурализм: никому не дано представлять идею, верование или метод, а уж тем более человеку, который пишет, который избрал себе родом деятельности не речь и не публицистическое писание [écrivance], но письмо [écriture].

Интеллектуальное сообщество может объявить вас кем угодно, кем ему потребуется, но это всего лишь форма социальной игры, сам же я не могу переживать себя как образ, imago семиологии. По отношению.к этому imago я нахожусь в двойственном положении – открытости и уклончивости:

— с одной стороны, я вполне готов принадлежать к корпорации семиологов, вполне готов вместе с ними отвечать на нападки противников, будь то спиритуалисты, виталисты, историцисты, спонтанеисты, антиформалисты, археомарксисты и т. д. Такое чувство солидарности дается мне тем легче, что у меня нет никакой тяги к размежеванию, меня не влечет, как это характерно для фракционной борьбы, противопоставлять себя тем, кто мне близок (нарциссическое влечение, хорошо изученное Фрейдом в связи с мифом о братьях-врагах);



— с другой стороны, семиология не составляет для меня общего Дела; это не та наука, учение, направление или школа, с которой я отождествлял бы свою личность (довольно и того, что я согласен эту личность как-то называть, да и то я в любой момент готов отказаться от этого названия).

Что же такое для меня семиология? Это приключение, то есть то, что со мною приключается (что идет ко мне от Означающего).

Это личное, но не субъективное приключение – ибо в нем осуществляется не самовыражение, а смещение субъекта – разыгрывалось для меня в три этапа.

1. На первом этапе было изумление. Язык, точнее дискурс, всегда составлял предмет моей работы, начиная с первой книги «Нулевая ступень письма». В 1956 году, напечатав у Надо в журнале «Летр нувель» свои материалы о мифах общества потребления, я собрал их в книге под названием «Мифологии». В ту пору я как раз впервые прочел Соссюра и был поражен надеждой, которую он давал, – наконец-то придать научный смысл разоблачению мелкобуржуазных мифов, которое до тех пор как бы лишь декларировалось «на месте».

Средством для этого стала семиология – тонкий анализ смысловых процессов, с помощью которых буржуазия выдает свою исторически определенную классовую культуру за нечто природно-всеобщее. В тот момент семиология с ее перспективами, программой и задачами открылась мне как основополагающий метод идеологической критики. Эту поразившую меня надежду я и высказал в послесловии к «Мифологиям» – в научном отношении оно, быть может, и устарело, но то был эйфорический текст, так как он ободрял ангажированного интеллектуала, давая ему в руки инструмент для анализа, а исследование смысла делал ответственным, наделяя политической действенностью.



С 1956 года семиология изменилась, ее история как бы увлечена потоком времени; но я по-прежнему убежден, что любая идеологическая критика, если она желает не просто твердить о своей необходимости, может и должна быть только семиологической; и даже анализировать идеологическое содержание самой семиологии, чем собиралась заниматься моя студентка, возможно лишь семиологическим путем.

2. На втором этапе была наука, или по крайней мере научность. С 1957 по 1963 год я занимался семиологическим анализом такого сугубо знакового объекта, как модная одежда. Замысел был во многом личным, можно сказать аскетическим: воссоздать во всех подробностях грамматику всем известного, но никем еще не изученного языка.

Неважно, что изложение такой работы могло оказаться скучным, – мое удовольствие состояло в том, чтобы выполнить, проделать ее.

Тогда же (в «Основах семиологии») я попытался и наметить программу преподавания семиологии.

Параллельно со мной семиологическую науку разрабатывали и развивали другие исследователи, в соответствии с первоначальной специальностью, направлением мысли и индивидуальностью каждого из них (я имею в виду прежде всего своих друзей и коллег Греймаса и Эко). Установились контакты с великими учеными старшего поколения, такими как Якобсон и Бенвенист, и с более молодыми исследователями, такими как Бремон и Мец. Образовались Ассоциация и «Международный журнал по семиологии».

Для меня в тот период работы главным было, пожалуй, не столько намерение заложить основы семиологии как науки, сколько удовольствие от занятия Систематикой: в классификационной деятельности есть свое творческое упоение, знакомое таким великим классификаторам, как Сад и Фурье; подобное упоение давала мне и семиология в свою научную пору, когда я воссоздавал, мастерил (в высоком смысле слова «бриколяж») системы и игровые модели. Я всегда писал книги только для удовольствия; удовольствие от Системности заменяло для меня сверх-я Научности. Тем самым уже назревала и третья фаза моего приключения: в конце концов, равнодушный к равнодушию науки, к ее адиафории, по выражению Ницше, я через «удовольствие» вступил в область Означающего, в область Текста.

3. Действительно, третий этап стал этапом Текста. Вокруг меня сплетались новые дискурсы, смещая предрассудки, колебля очевидности, вводя новые понятия: Пропп, открытый через посредство Леви-Стросса, позволил всерьез приложить семиологию к литературному объекту – повествованию; Юлия Кристева, глубоко переменившая весь горизонт семиологии, лично мне дала прежде всего новые понятия параграмматизма и интертекстуальности; Деррида подверг мощному сдвигу само понятие знака, выступив с идеей отсрочивания означаемых, рассредоточивания структур; Фуко подверг знак еще более серьезному суду, определив его конкретно-историческое место в прошлом; Лакан дал законченную систему членения субъекта, без которой наука обречена на слепоту и немоту в вопросе о том месте, откуда она говорит; наконец, «Тель кель» предпринял уникальную по сей день попытку поместить все эти преобразования в марксистскую перспективу диалектического материализма.

Для меня этот период в основном располагается между «Введением в структурный анализ повествовательных текстов» (1966) и «S/Z» (1970), причем вторая из названных работ в известном смысле отрицает первую, отказываясь от структурных моделей и обращаясь к практике Текста с его бесконечными отличиями.

Что такое Текст? Не стану отвечать определением, так как это значило бы вновь очутиться в плену означаемого. В современном, сегодняшнем значении, которое мы стремимся придать этому слову, Текст принципиально отличается от литературного произведения: это не эстетический продукт, а знаковая деятельность; это не структура, а структурирование; это не объект, а работа и игра; это не совокупность замкнутых в себе знаков, наделенная смыслом, который следует восстановить, а пространство, прочерченное следами смысловых сдвигов; уровнем Текста является не значение, но Означающее, в семиотическом и психоаналитическом смысле этого понятия; Текст шире, чем традиционное литературное произведение; бывает, к примеру, Текст Жизни, в который я пытался проникнуть с помощью письма в своей книге о Японии.

Как же сочетаются во мне сейчас эти три пережитых этапа семиологии: надежда, Наука и Текст?

Говорят, что король Людовик XVIII, тонкий гурман, заставлял жарить ему несколько бифштексов, сложенных один на другой, и ел только самый нижний, впитавший сок, который просочился из остальных. Так же и мне хотелось бы, чтобы нынешний этап моего семиологического приключения вобрал в себя лучший сок всех предыдущих, пропущенный, как в королевских бифштексах, сквозь фильтр из того самого вещества, которое нужно профильтровать; чтобы фильтрующее было и фильтруемым, так же как означаемое является и означающим; чтобы, таким образом, в моей нынешней работе обнаруживались те стремления, что одушевляли мое семиологическое приключение в прошлом, – готовность принадлежать к содружеству строго научных исследователей и верность принципу взаимопроникновения семиологии и политики. Вместе с тем сегодня я признаю эту двойную традицию, лишь оговорив вносимые в нее поправки:

— что касается первого пункта (научного характера семиологии), то ныне я не думаю и не желаю, чтобы семиология была обыкновенной позитивной наукой, и тому есть важнейшая причина: семиологии – и, возможно, ей одной из всех нынешних гуманитарных наук – свойственно задаваться вопросом о своем собственном дискурсе; ведь это наука о языке, о различных языках, и она не может принимать свой собственный язык как простую данность, как нечто прозрачное, как нейтральное орудие – одним словом, как метаязык; вооруженная достижениями психоанализа, она ставит вопрос о месте, откуда она говорит, – вопрос, без которого любая наука и любая идеологическая критика ничтожны; для семиологии (по крайней мере, так хотелось бы мне) субъект, в том числе и ученый, не бывает экстерриториален по отношению к своему дискурсу; иными словами, науке в конечном счете негде укрыться в безопасности, и в этом смысле ей приходится признать себя письмом;

— что касается второго пункта (идеологической ангажированности семиологии), то здесь мне кажется, что ставки в игре сильно возросли: ныне семиология должна иметь дело не только с мелкобуржуазной «спокойной совестью», как во времена «Мифологий», но и со всей символико-семантической системой нашей цивилизации; надо стремиться не просто изменить содержание знаков, но прежде всего расщепить самую систему смысла – выйти за рамки западной традиции, как я заявлял о том в своем тексте о Японии.

В заключение еще одно замечание к этому вступительному слову.

В нем произносилось слово «Я»; само собой разумеется, что это первое лицо – воображаемое (в психоаналитическом смысле термина); не будь оно так, не будь всякая искренность неузнаванием себя – не стоило бы и писать, можно было бы просто говорить. Письмо – это как раз то пространство, где грамматические лица и источники дискурса смешиваются, перепутываются, сливаются до неразличимости; письмо – не истина человека (автора), а истина языка. Поэтому письмо всегда идет дальше, нежели речь. Взяться говорить о своем письме, как я это сделал здесь, – значит просто сказать другому, что ты нуждаешься в его ответной речи.







Сейчас читают про: