Субъекты универсализации – или объекты глобализации?

Именно это новое и неприятное ощущение, что «вещи перестали слушаться», выражено (отнюдь не прибавляя интеллектуальной ясности) в модном теперь понятии глобализации. Глубинный смысл, заложенный в понятии глобализации, – неопределенность, неуправляемость и автономность мировых процессов; отсутствие центра, пульта управления, комитета директоров, менеджерского офиса. Глобализация – это «новый мировой беспорядок» Джоуитта под другим именем.

Этот аспект, неотделимый от образа глобализации, радикально отличает ее от другого понятия, которое она, судя по всему, окончательно вытеснила, – от понятия «универсализации» – некогда ключевого для современного дискурса о глобальных процессах, но теперь вышедшего из употребления, редко упоминаемого, а может быть, и вовсе забытого всеми, кроме философов.

Подобно понятиям «цивилизации», «развития», «конвергенции», «консенсуса» и многим другим ключевым терминам раннего и классического современного мышления, идея «универсализации» внушала представление о замысле, надежде и решимости навести порядок; в дополнение к тому, о чем говорили другие термины этого семейства, она означала универсальный порядок – наведение порядка в универсальных, поистине глобальных масштабах. Подобно прочим понятиям этого ряда, идея универсализации была сформулирована в эпоху, когда ресурсы современных держав и амбиции современного разума были на подъеме. Целое семейство понятий в унисон твердили о стремлении сделать мир иным и сделать его лучше, чем прежде, и распространить эти перемены и улучшения до масштабов всей планеты, всего человеческого вида. Кроме того, оно заявляло о намерении сделать схожими условия жизни – а значит, и возможности – каждого; сделать их, может быть, даже равными.

В понятии глобализации, как оно сложилось в нынешнем дискурсе, всего этого уже нет. Новый термин отсылает прежде всего к глобальным последствиям, как известно – непреднамеренным и непредвиденным, а не к глобальным инициативам предприятиям.

Он говорит – да, наши действия могут иметь и часто имеют глобальные последствия; но средств для планирования и осуществления глобальных действий у нас нет и мы не знаем, где их взять. Смысл «глобализации» – не то, что все мы— или, по крайней мере, те из нас, кто располагает самыми большими ресурсами и предприимчивостью, – хотим или надеемся сделать. Ее смысл – то, что со всеми нами происходит. Идея «глобализации» эксплицитно отсылает к «анонимным силам» фон Вригта, действующим на бескрайней – непроглядной и непролазной, непроходимой и непобедимой – «ничейной земле» и неподвластным чьей-либо планово-деятельной способности.

Как же случилось, что это огромное пространство рукотворных дебрей (не«естественных» дебрей, которые современность (modernity) стремилась завоевать и укротить; но, перифразируя удачное выражение Энтони Гидденса,12 «синтетических джунглей» – дебрей после освоения, возникших как результат завоевания) вдруг стало заметно? И почему оно приобрело эту чудовищную силу упорства и упругости, которая со времен Дюркгейма считается отличительным признаком «суровой реальности»?

Правдоподобная причина – нарастающее понимание слабости и даже бессилия привычных, считавшихся самоочевидными упорядочивающих институтов.

Среди последних на протяжении всей современной (modern) эпохи почетное место принадлежало государству. (Хочется сказать: территориальному государству, но идеи государства и «территориального суверенитета» стали в современной теории и практике синонимами, а выражение «территориальное государство», соответственно, – тавтологией). «Государство» именно и означало орган, претендующий на легитимное право и на обладание достаточными ресурсами, чтобы устанавливать и гарантировать правила и нормы, регулирующие ход дел в пределах определенной территории; правила и нормы, которые, как предполагалось, должны были превратить случайность в определенность, двусмысленность в Eindeutigkeit [однозначность], стихийность в регулярность – одним словом, превратить первобытный лес в тщательно распланированный сад, хаос— в порядок.

Наведение порядка в какой-то части мира стало означать создание государства, облеченного суверенитетом для такого наведения. Оно также неизбежно означало и стремление реализовать определенную – предпочтительную – модель порядка за счет других, конкурирующих, моделей. А это можно было осуществить, лишь приобретя корабль государства или захватив штурвал уже существующего.

Макс Вебер определял государство как орган, претендующий на монополию на средства принуждения и на их применение в пределах территории его суверенитета. Корнелиус Касториадис13 предостерегает против распространенной привычки смешивать государство и социальную власть как таковую: «государство», настаивает он, обозначает определенный способ распределения и концентрирования социальной власти, причем подразумевающий как раз увеличение способности к «наведению порядка». «Государство, – говорит Касториадис, – это сущность, отделенная от коллектива и устроенное таким образом, чтобы обеспечить постоянство этого отделения». Название «государство» нужно «приберечь для таких случаев, когда оно устроено в форме Государственного Аппарата – что предполагает отдельную “бюрократию” – гражданскую, церковную или военную, пусть в самом рудиментарном виде: иными словами, иерархическую организацию с разграничением сфер компетенции».14

Однако заметим, что такое «отделение социальной власти от коллектива» отнюдь не было случайным событием, очередной прихотью истории. Задача наведения порядка требует гигантских и непрерывных усилий по присвоению, перемещению и концентрации социальной власти, а они, в свою очередь, требуют ресурсов, которые только государство, в форме иерархического бюрократического аппарата, способно мобилизовать, сосредоточить и развернуть. Необходимым образом законодательный и исполнительный суверенитет современного (modern) государства держался на «треножнике» военного, экономического и культурного суверенитетов; иными словами, на господстве государства над теми ресурсами, которые некогда были рассредоточены по диффузным очагам социальной власти, но теперь все вместе потребовались для установления и поддержания руководимого государством порядка. Эффективная способность к наведению порядка была немыслима, если не опиралась на способность эффективно защищать территорию против вызовов со стороны иных моделей порядка, как извне, так и изнутри данной территории, на способность вести бухгалтерию Nationaloekonomie [народного хозяйства], и на способность мобилизовать достаточно культурных ресурсов, чтобы поддерживать идентичность и своеобразие государства посредством своеобразной идентичности его подданных.

Лишь немногие коллективы (populations), стремившиеся к собственному государственному суверенитету, были достаточно велики и располагали достаточными ресурсами, чтобы пройти столь трудную проверку и, следовательно, рассматривать суверенитет и государственность как реалистическую перспективу. Эпоха, когда работу по наведению порядка брали на себя и исполняли прежде всего – если не исключительно – суверенные государства, была по этой причине эпохой сравнительно немногочисленных государств. Кроме того, создание любого суверенного государства требовало, как правило, подавления стремлений к образованию государства у многих менее крупных коллективов (populations) – уничтожения или экспроприации сколь угодно малых начатков их военной мощи, экономической самодостаточности и культурного своеобразия.

При таких условиях «глобальная сцена» стала театром межгосударственной политики, которая – посредством вооруженных конфликтов, договорных процессов или того и другого сразу – имела первоочередной и первостепенной целью начертание и поддержание («международное гарантирование») границ, отделявших и огораживавших территорию, где действовал законодательный и исполнительный суверенитет каждого государства. Целями «глобальной политики» – постольку, поскольку внешняя политика суверенных государств вообще имела глобальное измерение, – служили прежде всего охранение принципа полного и безусловного суверенитета каждого государства над своей территорией, стирание немногочисленных «белых пятен», еще остававшихся на карте мира, и борьба с угрозой неоднозначности, к которой приводили случавшиеся иногда пересечения суверенитетов или чрезвычайные территориальные притязания. Косвенное – но яркое— подтверждение этой схемы: основным решением, единодушно принятым на первой, учредительной, сессии Организации африканского единства, стало провозглашение нерушимости и неизменности всех новых государственных границ – по общему мнению, совершенно искусственных продуктов колониального наследия. Образ «глобального порядка» свелся, короче говоря, к сумме стольких-то локальных порядков, каждый из которых эффективно поддерживался и эффективно контролировался одним и только одним территориальным государством. Предполагалось, что все государства должны объединяться для защиты контролирующих прав друг друга.

На этот разгороженный (parcelled-out) мир суверенных государств в течение почти полувекового периода, завершившегося лишь несколько лет назад, было наложено двухблоковое деление. Каждый из обоих блоков внедрял все б о льшую координацию между государственно руководимыми порядками внутри сферы своего метасуверенитета, исходя из предположения о военной, экономической и культурной недостаточности каждого отдельного государства. Постепенно, но беспощадно внедрялся новый принцип – в политической практике быстрее, чем в политической теории, – принцип над-государственной интеграции. «Глобальная сцена» все больше рассматривалась как театр сосуществования и соревнования между группами государств, нежели между самими государствами.

Бандунгская инициатива по созданию нескладного «неблокового блока»15 и последующие регулярные попытки объединения, предпринимавшиеся неприсоединившимися государствами, служат косвенным признанием этого нового принципа. Однако эти инициативы последовательно и успешно подрывались двумя суперблоками, которые сохраняли единодушие, по крайней мере, по одному пункту: оба они обращались с остальным миром как с современным эквивалентом «белых пятен» XIX века – т. е. эпохи лихорадочного строительства и огораживания государств. Неприсоединение, отказ примкнуть либо к тому, либо кдругому из двух суперблоков, упрямая приверженность старомодному и все более устаревавшему принципу верховного суверенитета, принадлежащего государству,— рассматривались как современный эквивалент той неоднозначности «ничейной земли», с которой изо всех сил боролись – состязательно, но в унисон – современные (modern) государства в эпоху своего формирования.

Политическая надстройка эпохи Великого раскола заслоняла более глубокие и – как теперь стало ясно – более основополагающие и прочные перемены в механизмах наведения порядка. Перемены эти касались, прежде всего, роли государства. Все три ножки «треножника суверенитета» непоправимо подломились. Военная, экономическая и культурная самодостаточность – более того, самостоятельность – государства, всякого государства, перестала служить реалистической перспективой. Чтобы сохранить свою способность поддерживать правопорядок, государствам пришлось искать союзов и добровольно уступать все б о льшие доли своего суверенитета. А когда занавес наконец был сорван, за ним открылась непривычная сцена, населенная странными персонажами.

Обнаружились государства, которые – отнюдь не принуждаемые к отказу от своих суверенных прав – активно и страстно старались их уступить и молили, чтобы суверенитет у них отняли и растворили в надгосударственных образованиях. Обнаружились никому не ведомые или давно забытые локальные «этносы» – давно почившие, но снова возродившиеся, или никому не ведомые прежде, но кстати изобретенные – часто слишком маленькие, бедные и неспособные пройти ни одну из проверок на суверенитет, но тем не менее требующие собственных государств – государств с полным антуражем политического суверенитета и с полномочиями законодательствовать и поддерживать порядок на своей территории. Обнаружились старые или новые нации, которые вырвались из федералистских клеток, куда их заточила ныне покойная коммунистическая сверхдержава, – но лишь затем, чтобы употребить вновь обретенную свободу принятия решений для растворения своей политической, экономической и военной независимости в Европейском рынке или блоке НАТО.16 Какие возможности заложены в отходе от строгих и тяжелых требований к государственности, стало видно по десяткам «новых наций», стремившихся завести собственные кабинеты в уже и без того переполненном здании ООН, не рассчитанном на такое огромное число «равных сочленов».

Парадоксальным образом не триумф, а кончина государственного суверенитета сделала идею государственности страшно популярной. По язвительному замечанию Эрика Хобсбаума, раз Сейшелы имеют в ООН такое же право голоса, как Япония, «то вскоре большинство членов ООН будут составлять современные (республиканские) аналоги Сакс-Кобург-Готы и Шварцбург-Зондерхаузена».17


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: