Глава восьмая. Здесь следует остановиться и рассказать об этих Бланди, ибо рукописи Кола доверять нельзя ни в чем, и вполне очевидно

Здесь следует остановиться и рассказать об этих Бланди, ибо рукописи Кола доверять нельзя ни в чем, и вполне очевидно, что писания Престкотта полны нелепых домыслов. Престкотт испытывал странное влечение к молодой Бланди и возомнил, будто она желает ему зла, хотя не берусь судить, как она могла бы устроить подобное. Да и нужды никакой не было. Престкотт сам старался причинить себе столько вреда, что кому-либо другому не было смысла способствовать ему.

Я знал, что Эдмунд Бланди был известен в армии как подстрекатель, призывавший к мятежу, и слышал, что он умер. Также мне было известно, что его жена с дочерью поселились в Оксфорде. Некоторое время я присматривался к ним через моих соглядатаев, но по большей части оставлял их в покое пока они соблюдали закон, я не видел причин притеснять их, даже если их еретичество вопияло к Небесам. Уповаю, я уже недвусмысленно дал понять, что моей заботой было водворение доброго порядка в обществе, и меня мало волновали жалкие лжеумствования сектантов, если на людях они следовали догматам. Знаю, что многие (и к некоторым из них, таким как мистер Локк, я питаю величайшее почтение в прочих вещах) придерживаются доктрины веротерпимости, но с ней я решительно не согласен, если понимается под ней почитание Господа вне рамок признанной Церкви. Государство не может выжить без единства веры, как не может оно существовать без общих целей правительства, ибо отрицать Церковь – значит, в конечном счете, отрицать и светскую власть. По этой причине поддерживаю добродетельную умеренность, какую предписывает англиканское уложение, балансируя меж показной пышностью Рима и гнусностью пуританских молелен.

Что до обеих Бланди, я с удовольствием видел, что урок, какой преподало им крушение всех их надежд, они усвоили. Хотя мне было известно, что они состоят в сношениях со многими крамольниками и смутьянами всех мастей в Оксфорде и Эбингдоне поведение их не давало повода для беспокойства. Пока раз в три месяца они посещали церковь, пусть даже сидели там с каменными лицами на задних скамьях, отказывались петь и вставали лишь с неохотой, это меня не касалось. Они выказывали послушание, и их молчаливое повиновение было уроком для всех, кто мог бы замышлять вызов Церкви. Ибо если даже женщина, которая некогда командовала солдатами, натравливая их на войска роялистов при великой осаде Глостера, не имеет более воли сопротивляться, то откуда ей взяться у людей не столь отчаянных.

Сегодня мало кому известна эта история. Я привожу ее здесь отчасти потому, что она наглядно поясняет характер этих людей, а отчасти потому, что она заслуживает внесения в анналы скорее как исторический анекдот, в каких находят удовольствие люди, подобные мистеру Вуду. В то время Нед Бланди уже состоял на службе у Парламента, и его жена следовала за ним с прочими солдатскими женщинами, дабы супруг ее был накормлен и чисто одет на марше. Он был солдатом в отряде Эдварда Масси и находился в Глостере, когда король Карл осадил город. Многие знают об этом яростном противостоянии, в котором решимость одной стороны натолкнулась на непреклонность другой, и обеим отваги хватало вдоволь. Преимущество было на стороне короля, ибо защитники города были малочисленны и плохо подготовлены, но его величество, как случается с государями более благородными, нежели мудрыми, упустил напасть с надлежащей поспешностью. Парламентаристы же уповали на то, что им надо продержаться совсем немного и на помощь придет освободительная армия.

Убедить в том горожан и простых солдат было непросто, тем более что отвага офицеров истощила их ряды, и многие взводы и роты остались обезглавлены. В том случае, о котором идет речь, рота королевских солдат попыталась штурмовать слабейший участок городских укреплений, зная, что защищающие его солдаты пали духом и пребывают в нерешительности. И действительно, поначалу все шло к тому, что этот дерзкий штурм увенчается успехом: многие роялисты уже забрались на стены, и подрастерявшие храбрость защитники начали отступать. Не пройдет нескольких минут – и стена будет взята, и осаждающая армия ворвется в город.

Тогда указанная женщина выступила вперед, подоткнула юбки, подобрала пистоль и шпагу павшего офицера. «Вперед, или я погибну одна» – говорят, крикнула она и ринулась на волну атакующих, рубя и коля без разбора. Столь пристыжены были парламентаристы тем, что женщина превзошла их храбростью, и столь властен был голос их нового командира, что они построились и атаковали. Они не отступали ни на пядь, и их яростный натиск заставил отхлынуть роялистов. А когда роялисты возвращались на свои позиции, женщина построила защитников в шеренгу и приказала стрелять отступающим в спины, пока не израсходован был последний мушкетный заряд.

Это была жена Неда Бланди, Анна, уже снискавшая себе славу кровожадной свирепостью. Не стану утверждать, будто она обнажила груди прежде, чем броситься в ряды роялистов, дабы галантность помешала им пронзить ее, но такое возможно и вполне соответствовало бы ее репутации женщины бесстыдной и склонной к насилию.

Такова была эта женщина, более буйная делами и нравом, нежели ее супруг. Она утверждала, будто знает тайны знахарства, и говорила, что таким же даром обладала ее мать и мать ее матери. Она даже приходила на солдатские сборища и произносила там речи, возбуждая в равной мере благоговение и насмешки. Это она, полагаю, побудила своего мужа к еще более опасной и преступной крамоле, ибо совершенно пренебрегала властью любой, кроме той, какую соглашалась признать по собственной воле. Муж, считала она, не должен иметь над женой власти больше, чем жена над мужем. Не сомневаюсь, что со временем она бы заявила, что между человеком и ослом должно быть такое же равноправие.

Несомненно также и то, что ни она, ни ее дочь не раскаялись в своей крамоле. Когда времена переменились и на престол вернулся король, очень многие – кто неохотно, кто радостно – оставили старые взгляды, однако немало было и тех, кто упорствовал в заблуждениях, – и это вопреки тому, что Господь со всей очевидностью лишил их Своей милости. В возвращении короля эти люди видели испытание Божье, годы в чистилище перед пришествием Царя Иисуса и Его тысячелетнего царства. Или они видели в Реставрации знак Господнего гнева и становились еще фанатичнее, дабы вернуть Его благоволение, или же они отвергали и Господа и Его творение, сетуя на оборот событий, и погружались в апатию обманутой алчности.

Я не решился бы гадать, во что именно верила Анна Бланди, и, сказать правду, меня это ничуть не интересовало. Важно было только ее молчание, и в этом она вполне готова была повиноваться. Однако я все же однажды расспросил об этом мистера Вуда, ибо знал, что его матушка взяла к себе в услужение дочь Анны.

– Полагаю, вам известно ее прошлое? – спросил я его – ее родители и ее вера?

– О да, – ответил он – Я знаю, каково ее прошлое, как дела обстоит теперь. Почему вы спрашиваете?

– Я питаю к вам расположение, молодой человек, и мне не хотелось бы, чтобы на вашу семью или вашу матушку легла тень позора.

– Благодарю вас за внимание, но вам нечего опасаться. Девушка соблюдает все законы и настолько почтительна, что я ни разу не слышал, чтобы она высказывала свое мнение о чем-либо. А вот когда вернулся его величество король, глаза ее наполнились слезами чистейшей радости. Будьте покойны, это правда, ведь моя матушка не пустила бы в свой дом пресвитерианку.

– Но ее мать?

– Я встречал эту женщину только раз или два и нашел ее ничем не примечательной. Она наскребла денег на прачечную и в поте лица зарабатывает себе пропитание. Думаю, единственная ее забота – скопить достаточно на приданое дочери. Только это на уме и у самой Сары. Кое-что о былых подвигах старой Бланди я узнал в ходе моих изысканий, но, полагаю, она исцелилась от безумия раскола так же совершенно, как и наша страна.

Я не стал полностью полагаться на слово мистера Вуда, ибо питал сомнения в его способности глубоко разбираться в людях, но его рассказ успокоил меня, и я с радостью обратился к более интересным источникам сведений. Время от времени я получал донесения о том, что дочь ходила в Эбингдон, Бэнбери или Берфорд и что их лачугу посещают сомнительные людишки вроде ирландского волхва, о котором я уже упоминал раньше. И тем не менее я не видел причин тревожиться. Мать и дочь, по-видимому, оставили прошлое свое желание переделать Англию по своему подобию и удовлетворились тем, чтобы зарабатывать столько денег, сколько им позволят их сословие и умения. Против такой похвальной цели у меня не было возражении, и я не обращал на них особого внимания до тех пор, пока Марко да Кола не отправился по приезде в их лачугу под предлогом пользовать старуху от увечья.

Разумеется, я с величайшим тщанием прочел его рассказ об этом случае, и мастерство, с каким он представляет себя человеком невинным и милосердным, чуть ли не привело меня в восхищение. Метод его, как я вижу, заключается в том, чтобы поведать толику истины, но всякий раз погрести каждую крупицу правды, под многими наслоениями лжи. Трудно предположить, будто кто-то может потратить столько трудов для создания подобной видимости, и, не знай я правды, я и сам, возможно, дал бы себя убедить в искренности его заверений и в его великодушии.

Но взгляните на этот рассказ со стороны, имея сведений больше, чем готов предоставить мистер Кола. Свой человек в кругах крамольников в Нидерландах, он приезжает в Оксфорд и уже через несколько часов сводит знакомство с семьей, которая таких семей знает больше, чем кто-либо еще в королевстве. Невзирая на то что они ему далеко не ровня, он посещает их по три-четыре раза на дню и более внимателен, чем был бы даже настоящий врач к наибогатейшему пациенту. Ни один здравомыслящий человек так не поступает, и надо отдать дань таланту мистера Кола, ибо, пока читаешь, подобное нелепое и неправдоподобное поведение представляется совершенно естественным.

Как только мистер Бойль сказал мне, что Кола также проник в кружок философов из кофейни на Главной улице, я понял, что мне наконец представилась возможность узнать больше о мыслях и передвижениях итальянца.

– Надеюсь, вы ничего не имеете против того, что я взял его под свое крыло, – сказал мне Бойль, упомянув о приезде Кола, – но ваш рассказ был весьма любопытным, и когда итальянец появился в кофейне, я не смог устоять и решил сам с ним познакомиться. И должен сказать, вы совершенно в нем ошиблись.

– Моим доводам вы не возражали.

– Но это были досужие построения, основанные на умозаключениях. Теперь, когда я познакомился с ним, я с вами не согласен. Всегда следует принимать во внимание характер, ибо это вернейший проводник к душе человека и, следовательно, к его намерениям и поступкам. В его характере я не вижу ничего, что соответствовало бы вашим домыслам о его побуждениях. Совсем наоборот.

– Но он хитер, а вы доверчивы. С тем же успехом можно сказать, что лиса безвредна для наседки, потому что подбирается к ней тихонько и мягко. Опасна она, только когда наносит удар.

– Люди – не лисы, доктор Уоллис, и я – не наседка.

– И все же вы исключаете возможность ошибки?

– Разумеется.

Тут Бойль улыбнулся тонкогубой надменной улыбкой, давая понять, что ему трудно даже помыслить о таком.

– И потому вы все же признаете, что будет благоразумным следить за ним.

Тут Бойль недовольно нахмурился.

– Ничего подобного я делать не стану. Я рад оказать вам услугу во многих делах, но доносить не стану. Об этой вашей деятельности мне известно, но я не желаю быть в нее замешан. Вы занимаетесь низким и темным ремеслом, доктор Уоллис.

– Я глубоко уважаю вашу щепетильность, – ответил я, раздосадованный его словами, ибо он редко высказывался столь резко. – Но иногда ради безопасности королевства приходится и отказываться от такой разборчивости.

– Нельзя позволить, чтобы достоинство королевства роняли подлые поступки людей чести. Берегитесь, доктор. Вы желаете сохранить чистоту добродетельного общества, а прибегаете для того к обычаям обитателей клоак.

– Я предпочел бы словами внушать людям необходимость благого поведения, – ответствовал я – Но они как будто на удивление глухи к подобным урезониваниям.

– Только остерегайтесь, как бы вы своими преследованиями не толкнули их на неразумное поведение, какого они не допустили бы при прочих обстоятельствах. Такая опасность, знаете ли, тоже существует.

– Будь обстоятельства обычными, я бы согласился с вами. Но я рассказывал вам о мистере Кола, и вы согласились, что мои опасения обоснованны. И я сам получил немало ран, доказывающих, сколь опасен этот человек.

Бойль выразил сожаление о смерти Мэтью и произнес слова утешения, он был великодушнейшим из людей и готов был стерпеть резкую отповедь, намекнув, что ему известна мера моей потери. Я был благодарен ему, но не мог допустить, чтобы его слова о христианском смирении заставили меня свернуть с моего пути.

– Вы намерены преследовать этого человека до конца, но у вас нет уверенности в том, что именно он убил вашего слугу.

– Мэтью неотступно следовал за ним, а Кола здесь для того, чтобы совершить преступление, и он известен как убийца. Вы правы, неопровержимых доказательств у меня нет, ибо я не видел своими глазами, как все свершилось, и иных свидетелей там не было. Однако я убежден, что вы не можете неопровержимо доказать, будто он не повинен в смерти Мэтью.

– Возможно, вы правы, – ответил Бойль, – но, со своей стороны, я не стану его осуждать, пока не буду уверен. Послушайтесь моего предостережения, доктор. Удостоверьтесь прежде в том, что гнев не застит вам глаза и не заставляет вас опускаться до его уровня «Око мое лежит на душе моей», – сказано в «Плаче Иеремии». Берегитесь, как бы не стало верным обратное.

Он встал, собираясь уходить.

– Если вы не хотите мне помочь, то не станете по крайней мере возражать, если я обращусь к мистеру Лоуэру? – спросил я, разгневанный высокомерием, с каким он отмахнулся от столь важного дела.

– Это между ним и вами, хотя он разборчив в друзьях и скор на обиду за них. Сомневаюсь, что он поможет вам, узнав, чего вы желаете, ведь он проникся к итальянцу большим расположением и гордится своим умением разбираться в людях.

Так, предупрежденный, я на следующий день пригласил врача к себе. Я питал некоторое расположение к Лоуэру. В то время он напускал на себя легкомысленный и беспечный вид, но даже человек менее проницательный, нежели я, заметил бы под этой маской снедающую его жажду мирской славы. Я знал, что он не сможет вечно довольствоваться тем, чтобы, оставаясь в Оксфорде, кромсать тварей и довольствоваться положением помощника при Бойле. Он жаждал признания своих трудов и места в одном ряду с величайшими эксперименталистами. И не хуже любого другого ему было известно, что ему понадобятся удача и очень хорошие друзья, ежели он хочет сделать себе имя в Лондоне. Это было его слабым местом и удобным оружием для меня.

Я вызвал его под тем предлогом, что мне нужен его совет о моем недомогании. Я был в отличном здравии тогда, как пребываю в нем и теперь, если умолчать о слабости зрения. Тем не менее я изобразил боль в руке и подвергся осмотру. Он был хорошим врачом вместо того чтобы, как многие хвастуны, пуститься в высокопарные разъяснения, выдумать сложный диагноз и прописать дорогостоящее и бессмысленное лечение, Лоуэр признал, что совершенно сбит с толку, а я вполне здоров. Он посоветовал дать руке покой – достаточно дешевое средство, надо сказать, но какое я не мог, однако, себе позволить, даже будь в нем необходимость.

– Я слышал, вы свели знакомство с итальянцем по имени Кола? – спросил я, когда мы закончили и я налил ему стакан вина за труды. – Даже взяли его под крыло?

– Действительно так, сударь Синьор Кола – истинный джентльмен и проницательный философ. Бойль счел его весьма полезным. Он – человек большого обаяния и обширных познаний и высказал немало удивительных соображений о крови.

– Вы немало утешили меня, – сказал я, – ибо я высоко ценю ваше суждение в таких делах.

– Но почему вам понадобилось утешение? Вы ведь с ним не знакомы, верно?

– Отнюдь. Не утруждайтесь этим более. Я всегда брал за принцип сомневаться в словах иностранных корреспондентов; разумеется, когда их мнение оспорено английским джентльменом, я с удовольствием отмету его. И с радостью позабуду услышанные мной наветы.

Лоуэр нахмурился.

– Что еще за наветы? Сильвий отзывался о нем весьма похвально.

– Нисколько не сомневаюсь, и слова его вполне соответствуют истине, насколько она ему известна. Людей всегда следует принимать такими, какими мы их видим, разве нет? А противоречивые рассказы о них оценивать в свете собственного опыта. «А язык укоротить никто из людей не может: это неудержимое зло; он исполнен смертоносного яда» (Послание Иакова, 3:8).

– Кто-то отзывается о нем дурно? Полноте, сударь, будьте со мной откровенны. Я знаю, что вы слишком порядочны и не допустите злословия, но если кто-то распускает об итальянце клеветнические слухи, то пусть предмет их станет известен, дабы он смог защитить себя.

– Разумеется, вы правы. И единственное мое колебание – от того, что это донесение столь легковесно, что едва заслуживает внимания. Сам я нисколько не сомневаюсь, что оно насквозь лживо. Трудно поверить, будто человек благородного звания способен на столь низкие поступки.

– Какие низкие поступки?

– Это относится к пребыванию Кола в Падуе. Математик, с которым я состою в переписке, упомянул об одном случае. Мой корреспондент известен мистеру Ольденбургу из нашего Общества, и я могу поручиться за его правдивость. Он писал лишь, будто имела место какая-то дуэль. По всей видимости, некто поставил новые опыты с кровью и рассказал о них этому Кола. Кола присвоил опыты себе. Когда же от него потребовали признать, кто был первым, он потребовал сатисфакции. К счастью, власти остановили поединок.

– Подобные недоразумения случаются, – задумчиво сказал Лоуэр.

– Разумеется, случаются, – охотно согласился я. – И вполне может статься, что право на стороне вашего друга. А раз он ваш друг, уверен, что дело обстоит именно так. Однако есть люди жадные до славы. Я рад, что философия обычно избавлена от подобного мошенничества; подозревать друга и следить за своими словами, дабы друг не украл успеха, принадлежащего тебе по праву, было бы невыносимо. Впрочем, раз уж открытие совершено, какая разница, кому его припишут? Мы трудимся не ради мирской славы. Мы трудимся ради Господа, а Ему всегда ведома истина. Какое нам дело тогда до молвы?

Лоуэр кивнул с такой решительностью, что я понял – я преуспел и заставил его насторожиться.

– К тому же, – продолжал я, – едва ли найдется человек столь безрассудный, кто вступил бы в прения с Бойлем, ибо его слово всегда перевесит утверждения его противников. Уязвим лишь тот, чья репутация еще не упрочена. Так что я не вижу тут затруднений, пусть даже Кола действительно таков, как пишет мой корреспондент.

Я действовал из благородных побуждении, хотя и прибегнул к обману. Я не мог поделиться с Лоуэром моими истинными опасениями, но крайне важно было, чтобы этот Кола не мог беспрепятственно строить коварные замыслы, злоупотребляя доверием Лоуэра. «А кто остерегся, тот спас душу свою» (Иезекииля, 35:5). Побудив Лоуэра усомниться в честности Кола, я дал ему возможность разоблачить двуличие итальянца в том, в чем оно заключалось на самом деле. Я убедил его не упоминать об этом разговоре, ведь, сказал я ему, если донесение правдиво, добра от этого не будет, если же оно ложно, то это разожжет вражду, какой быть не должно. Он ушел от меня намного более серьезным, намного менее доверчивым, чем явился, но и в этом была своя добродетель. К несчастью, однако, он не сумел совладать с собой и потому едва не отпугнул Кола. Лоуэр был человеком открытым и не умел притворяться, и из рукописи Кола слишком ясно видно, как его сомнения и тревоги прорвались на поверхность суровостью и гневом.

В той беседе Лоуэр упомянул, что Кола ходил с ним в тюрьму к Джеку Престкотту и как итальянец с готовностью пообещал юноше вино и, видимо, принес его сам и немало времени провел с арестантом. Эта новая странность также требовала тщательного рассмотрения. Кола был венецианец, а сэр Джеймс состоял на службе у Венецианской Республики, и, возможно, Кола всего лишь проявил сострадание к сыну человека, хорошо послужившего его отечеству. Другим звеном был том Ливия, ибо с его помощью сэр Джеймс зашифровал письмо в 1660 году, а Кола получил послание сходной тайнописью тремя годами позднее. Я не мог постигнуть всего и пришел к выводу, что мне следует снова расспросить молодого Престкотта – и на сей раз, подумал я, добиться от него правды, ведь в его настоящем положении он слишком от меня зависел.

Должен сказать, я начал уже сомневаться, верно ли я понимаю замыслы Кола, настолько его поступки не соответствовали тому, что он, как я предполагал, намеревался совершить. Я не столь (повторяю) самоуверен; мои умозаключения были выведена основе здравых принципов и обоснованного и беспристрастного анализа. Иными словами, меня осенило, что если он готовил покушение на короля, который в то время делил свои дни между Уайт-холлом, Танбриджем и скачками в Ньюбери, то выбрал довольно странное место жительства, но он обосновался Оксфорде и не выказывал ни малейшего намерения уехать. Вот по этой причине, когда доктор Гров сообщил мне, что итальянец будет в тот день обедать в колледже, я преодолел свое отвращение и заключил, что тоже должен присутствовать там, дабы самому поглядеть на этого человека и послушать, что он скажет.

Вероятно, мне следует уделить несколько слов характеру доктора Грова, ибо его кончина была трагичной и за исключением смотрителя Вудворда, он был единственным членом факультета Нового колледжа, к кому я питал уважение. Верно и то, что у нас не было ничего общего, кроме духовного сана; достоинства новой философии совершенно от него ускользнули, и он был даже более строг, нежели я, в своем следовании всем догматам церкви. При этом он был человеком доброжелательным, и суровость сочеталась в нем с душевной щедростью. У него не было причин любить меня, ибо я являл все, к чему он питал отвращение, и все же он искал моего общества: принципы его были общего характера и ни в коей мере не сказывались на том, как он оценивал того или иного человека.

Он был не только священнослужителем, но еще и астрономом-любителем, хотя и ничего не опубликовал ни по этому предмету, ни, скажу с прискорбием, по какому другому. Даже останься он в живых, полагаю, плоды его трудов никогда не увидели бы свет, так как доктор Гров был столь скромного мнения о своих дарованиях и столь мало ценил признание, что видел в публикациях дерзость и самомнение. Он был из тех редких избранных, кто чтит Господа и Вселенную в скромном молчании, награду видя в самой учености.

Он вернулся в университет, когда король вернулся на трон, а теперь желал оставить его и поселиться в сельском приходе, когда таковой освободится. Успех сам шел к нему в руки, ведь противостоял ему лишь ничтожный юнец Томас Кен, чьи претензии пришлись по сердцу некоторым из тех, кто желал избавиться от его безотрадного присутствия в колледже. Отчасти его близкий отъезд печалил меня, ибо общество Грова я находил странно освежающим. Я не стал бы утверждать, будто мы были друзьями – это означало бы зайти слишком далеко, и, несомненно, тон его бесед легко задевал тех, кто не видел скрывающейся под ним доброты. Слабостью Грова были острый язык и язвительное остроумие, эту слабость он так и не смог побороть. Он был полон противоречий, и никогда нельзя было знать наперед исход беседы с ним; он мог быть то добрейшим из людей, то человеком что ни на есть язвительным. На деле он довел до совершенства методу быть и тем, и другим одновременно.

Это Гров пригласил меня поселиться в Новом колледже, когда каменщики и штукатуры изгнали меня из моего дома, сделав его непригодным для жилья. После кончины члена факультета его комнаты пустовали, а колледж все откладывал избрание замены, попечительский совет, по своему обыкновению, решил сдать комнаты, пока на них не предъявит свои права новый ученый доктор. Никогда прежде, даже в бытность мою студентом, я не питал склонности к совместной жизни и, получив первое свое повышение, с радостью оставил ее позади. Как член факультета я, разумеется, имел право вступить в брак и жить в собственном доме, и потому миновало уже более двадцати лет с тех пор, как я жил бок о бок с другими членами факультета. Такое испытание поначалу развлекало меня, а уединенная комната в колледже вполне подходила для ученых занятий. Я даже пожалел об ушедшей юности и вновь возжелал той вольности, когда все еще только предстоит и ничто не решено бесповоротно. Но чувство это вскоре развеялось, и очарование Нового колледжа быстро потускнело. За исключением доктора Грова все члены факультета были подлого звания, многие продажны и безнравственны и крайне небрежны к своим обязанностям. Я все более и более отходил от их круга и возможно меньше времени проводил среди них.

По вечерами Гров нередко был моим собеседником, ибо взял в привычку стучаться ко мне, когда желал подискутировать. Поначалу я прилагал усилия к тому, чтобы расхолодить его, но отделаться от него было непросто, и под конец я нашел, что почти приветствовал это нарушение моего покоя, ведь присутствие Грова не позволяло мне излишне предаваться мрачным мыслям. И диспуты, какие мы вели, неизменно были высочайшего свойства, хоть мы и очень не подходили друг к другу. Гров изучил и усвоил приемы схоластов, я же постарался избавиться от них как стесняющих воображение. И как тщился я ему указать, новую философию просто невозможно выразить в терминах определении, аксиом и теорем, всего арсенала формальной аристотелевой логики. Для Грова же новая философия была шарлатанство и обман, ибо он полагал, держась этого мнения как догмы, будто красота и тонкости логики охватывают все возможные перспективы, и если о взятом для примера случае невозможно рассуждать доказательно на основе его форм, это свидетельствует об изъяне примера.

– Уверен, вы найдете Кола занимательным собеседником, – сказал я, когда он сообщил мне, что итальянец отобедает в колледже этим самым вечером. – Со слов мистера Лоуэра я понял, что он большой поклонник опытов. Поймет ли он ваш чувство юмора, не могу предугадать. Думаю, я сам пообедаю сегодня в колледже, погляжу, чем все закончится.

Гров просиял от удовольствия и, помнится, отер платком красные, воспаленные глаза.

– Великолепно, – сказал он – Составим троицу, а потом может, разопьем бутылочку вместе и устроим настоящую дискуссию. Я распоряжусь, чтобы ее принесли. Я надеюсь весьма с ним позабавиться, и так как лорд Мейнард обедает сегодня с ними, я покажу ему, как умею вести диспут. Тогда лорд Мейнард поймет какому человеку достанется его приход.

– Надеюсь, Кола не сочтет за оскорбление, что его используют подобным образом.

– Уверен, он ничего не заметит. А кроме того, у него прекрасные манеры, и он вполне умеет держать себя в обществе. Совсем не похож на итальянцев, как их живописует молва, ведь я всегда слышал, будто они раболепны и подобострастны.

– Насколько я понял, он венецианец, – сказал я. – Говорят, они холодны, как их каналы, и так же заперты на все засовы, как темницы дожей.

– Я не нахожу его таким. Он, конечно, большой путаник и повторяет все ошибки юности, но вовсе не холоден и не скрытен. Впрочем, вскоре вы сами увидите. – Тут он помедлил и нахмурился. – Совсем забыл! Только я успел предложить вам распить бутылочку, как должен взять назад свое приглашение.

– Почему?

– Из-за мистера Престкотта. Вы про него знаете?

– Слышал кое-что.

– Он послал мне записку. Просит прийти к нему. Вы знали, что я когда-то был его воспитателем? Скверный мальчишка, не слишком умный и никакой склонности к наукам. То само обаяние, а то вдруг дуется и буянит. Да еще и подвержен припадкам ярости и склонен к суевериям. Как бы то ни было, он желает повидаться со мной по всей видимости, угроза петли заставила его задуматься о своей жизни и своих грехах. Идти мне не хочется, но, думаю, придется.

И тут я принял внезапное решение, сознавая, что раз уж я намерен заключить сделку с Престкоттом, так лучше сдетать это как можно скорее. Может статься, это была минутная прихоть, или, быть может, ангел-хранитель отверз мне уста. Возможно, я просто не доверял внезапному благочестию Престкотта, который, как мне сказали всего лишь днем раньше, не выражал ни малейшего раскаяния.

– Разумеется, вам не следует идти, – твердо сказал я. – Ваши глаза крайне воспалились, и уверен, прогулка под ночным ветром еще больше им повредит. Я пойду вместо вас. Если ему нужен священник, думаю, я справлюсь не хуже вас. А если он желает видеть именно вас и никого другого, вы сможете пойти к нему позднее. Спешки нет. Суд начнется не ранее, чем через две недели, а ожидание сделает мальчишку сговорчивее.

Не потребовалось особого искусства убеждения, чтобы склонить его принять мой совет. Успокоенный тем, что мятущаяся душа не останется без утешения, он от чистого сердца поблагодарил меня за доброту и признался, что вечер, посвященный тому, чтобы дразнить эксперименталиста, много больше ему по душе. Я даже заказал за него бутылку, так как глаза его сделались совсем плохи. Ее доставили от моего виноторговца и оставили у подножия лестницы, прикрепив к ней записку с моим именем. Именно эту бутылку отравил Кола, вот почему я знаю, что предназначалась она мне.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: