Когда весною 431 г. Пернкл отверг последние мирные предложения пелопоннесцев и война сделалась неизбежной, лакедемонянин Мелесипп, привезший эти предложения, прощаясь с сопровождавшими его афинянами, по преданию, воскликнул: „Этот день будет для Эллады началом великих бедствий". Он не мог предвидеть, в какой страшной мере оправдается его предсказание. Из 85 лет, отделяющих этот день от дня вступления Филиппа II в Дельфы, не менее 55 были заняты великой эллинской войною, не считая бесчисленных мелких войн, касавшихся только отдельных частей греческого мира[5].
Количество человеческих жертв, какого требовали эти войны, было, правда, в большинстве случаев не очень велико. При приближении врага население скрывалось за стены укрепленных мест; большие открытые сражения были сравнительно редки, и так как армии никогда не заключали в себе более 20—30 тыс. человек и неприятель после победы редко преследовал побежденных с настойчивостью, то потери не могли быть значительны. Так, если взять лишь некоторые из главных сражений, — при Делионе (424 г.) пало с обеих сторон вместе около тысячи пятисот человек, при Мантинее (418 г.) 1400, при Коринфе (394 г.) 3900, при Левктрах (371 г.) 1300. Морские битвы сопровождались более крупными потерями, ввиду многолюдности экипажей на военных судах. Так, сражение при Аргинусах, в котором погибло около ста триер с большею частью экипажа, стоило жизни приблизительно 15 тыс. человек; правда, ни одно другое морское сражение этого времени не потребовало даже приблизительно такого огромного количества жертв. Вообще, Сицилийско-Декелейская война, которая велась преимущественно на море, причем в течение десяти лет противостояли друг другу флоты в 100—200 триер, была наиболее кровопролитною из всех войн, какие отмечены греческой историей до Александра; только перед Сиракузами афиняне в битвах и от болезней потеряли около 20 тыс. человек. С тех пор и до начала войн диадохов на греческих морях произошло немного крупных морских сражений.
|
|
При низком уровне осадного искусства в период до Филиппа укрепленные города очень редко брались приступом, по крайней мере на греческом Востоке; поэтому печальная участь быть разграбленными и разрушенными постигла лишь немногие второстепенные города, пока Филипп разрушением Олинфа и Александр разрушением Фив снова показали грекам весь ужас настоящей войны. Иначе обстояло дело на западе; почти все греческие города в Сицилии, кроме Сиракуз, были в конце V и начале IV века разрушены либо карфагенянами, либо Дионисием; однако жители обыкновенно успевали спасаться и тотчас снова возвращались на родные пепелища.
|
|
Гораздо более серьезные последствия имело истребление собственности, которое обусловливалось способом ведения войн, господствовавшим в Греции. Когда войско вторгалось в неприятельскую страну, оно уничтожало жатву, истребляло виноградники, срубало плодовые деревья, сжигало деревни; проходили десятки лет, прежде чем исчезали следы подобного нашествия. Не было почти ни одной местности в Греции, которая в период времени от Пелопоннесской войны до Филиппа II не была бы по крайней мере один раз опустошена таким образом. Сюда надо прибавить экономические кризисы — неизбежные спутники продолжительных войн, и страшный гнет налогов, необходимых для покрытия издержек по содержанию войск и — еще более — флотов.
Однако жизненная сила нации была достаточно велика, чтобы в короткое время с избытком возмещать эти потери. Даже Афины, как тяжело ни пострадали они от Пелопоннесской войны и революции, уже через восемь лет оказались в силах снова начать большую войну и, по крайней мере отчасти, вернуть себе владычество на море; и теперь, как в V веке, они оставались величайшим торгово-промышленным городом на Эгейском море, с которым в смысле богатства никакой другой город Греции даже отдаленно не мог выдержать сравнения. Именно благодаря этому экономическому превосходству Афины могли оставаться вплоть до македонских времен первою морскою державою Греции. Правда, потери, которые понесло гражданское население Аттики вследствие чумы 430—426 гг. и вследствие Пелопоннесской войны, по-видимому, никогда уже не были вполне возмещены. Тогда как в эпоху Перикла количество взрослых граждан мужского пола достигало 30 тыс. и более (выше, т.1, с.329), — в конце IV века оно не превышало 21 тыс.; одной из главных причин этой убыли был тот эгоизм, с которым восстановленная демократия преграждала чуждым элементам доступ в гражданскую среду. Наоборот, число союзников около 310 г. простиралось приблизительно до 10 тыс. взрослых мужчин, т.е. было почти так же велико, как и до Пелопоннесской войны; то же самое можно сказать и о числе рабов, и даже вполне возможно, что последних около 340 г. было больше, чем за столетие перед тем. Итак, Афины и во время Александра заключали в себе круглым счетом 100 000 жителей; только теперь наибольшая часть городского населения жила в Пирее, который с точки зрения торговли и промышленности занимал несравненно более удобное положение, чем Верхний город. Вследствие этого последний начал все более и более пустеть; около середины IV века здесь было множество пустырей и необитаемых домов, и собственники начали даже сносить свои дома, чтобы на их месте разводить сады.
Но если Афины и оставались самым большим городом на греческом Востоке, то в эту эпоху их опередила столица того государства, которое основал Дионисий на Западе. Сицилия сильно пострадала в тяжкую годину карфагенских войн, но затем, в течение долгого периода мира под властью Дионисия, раны быстро зажили, разрушенные города снова были отстроены и большею частью снова вскоре достигли прежнего благосостояния. В это время в Сицилии был основан и ряд новых городов, как Тиндарис и Галэса, на малонаселенном до тех пор северном побережье, и Гадранон у западного склона Этны. Но наибольшего расцвета достигли сами Сиракузы. Предместья, образовавшиеся вокруг стен еще со времени Гелона, были введены Дионисием в кольцо укреплений и скоро приобрели большое значение; к двум старым частям города, Ортигии и Ахрадине, присоединились теперь квартал Тиха, у тракта в Катану, до Гексапилона, больших северных ворот новой линии укреплений, и с юга Неаполь, расположенный на низкой террасе, которая господствует над гаванью и долиной Анапа. Благодаря этому Сиракузы сделались самым большим из всех греческих городов, и они сохранили это положение до тех пор, пока явились колоссальные города, основанные на Востоке Александром и его преемниками. Правда, разрушение Сиракузской державы Дионом и последовавшая затем эпоха гражданских войн на мгновение задержали развитие Сицилии; рассказывают, что на сиракузском рынке трава достигала такой вышины, что на нем пасли лошадей, а в остальных городах можно было перед самыми стенами охотиться на оленей и кабанов. Но лишь только Тимолеон снова водворил в стране мир и порядок, Сиракузы и вся греческая Сицилия за немного лет достигли прежнего расцвета, и лишь римское завоевание повлекло за собою упадок острова.
|
|
Напротив, греческие города Италии со времени Пелопоннесской войны неудержимо клонились к упадку. Междоусобные войны конца VI века, когда разрушены были Сирис и Сибарис, положили начало этому упадку; позднее, около середины следующего столетия, основание Фурий и Гераклеи вызвало новый расцвет, но против свежей силы воинственных племен, обитавших внутри страны, италийские греки не могли держаться. Города один за другим переходили в руки италиков: сначала Кума (Кима), затем Посейдония, Пике и Лаос, наконец, и более мелкие города на так называемом с тех пор Бреттийском полуострове, Сибарис на Треисе, Терина, Гиппонион. Таким образом, в руках греков оставались здесь только немногие пункты, да и те лишь с трудом защищали свою независимость против натиска варваров. Один только Тарент не был захвачен всеобщим упадком. Благодаря превосходным качествам своей гавани, которые делали его естественным складочным пунктом для торговли между Грецией и Западом, он как раз в это время достиг большого расцвета; но и Тарент принужден был беспрестанно бороться с италиками за свое существование, и долго вести эту борьбу с успехом он оказался не в силах. Поэтому он примкнул сначала к Сиракузской державе Дионисия, а после ее крушения искал поддержки у Спарты и эпирских царей, пока, наконец, не был настигнут своей судьбой и принужден признать верховную власть Рима.
|
|
Несравненно большего блеска достигли в своем развитии греческие города Малой Азии, несмотря на опустошения, которым они подверглись во время Пелопоннесской и Коринфской войн, и на смуту, вызванную восстаниями сатрапов. Ибо как ни было тягостно персидское владычество, которому вследствие Анталкидова мира подпали греки, обитавшие на материке, — оно снова обеспечило береговым городам беспрепятственное сообщение с лежавшей позади них страною, от которой они в эпоху афинской и спартанской гегемонии были почти отрезаны, и тем вернуло им естественную основу их благосостояния. Таким образом, Эфес, который в V веке был городом средней величины, пользовался довольно скромным значением и ни в каком отношении не превосходил соседние города Милет, Теос и Эрифры, — с конца Пелопоннесской войны, благодаря своему удобному сообщению с Сардами и долиной Меандра, сделался громадным складочным пунктом, где сосредоточивалась торговля с внутренними областями Малой Азии; с тех пор он занимал такое же положение, как теперь Смирна. Галикарнас, сделавшийся благодаря Гекатомну и Мавсолу столицей карийской монархии, вследствие этого своего положения обратился в крупный центр (выше, с.209). Новооснованный Родос, благодаря своему удобному положению на великом торговом пути из Эгейского моря в Сирию и Египет, вскоре сделался одним из первых торговых пунктов греческого мира. Примеру, поданному Родосом, последовал и соседний Кос, население которого до сих пор было разбито на восемь небольших местечек. В 366/365 г. здесь, также на северной оконечности острова, напротив Галикарнаса, был заложен город Кос, который в течение немногих лет обратился в довольно значительный средней величины город. Из старых городов малоазиатского архипелага Хиос и Митилена и в IV веке сохраняли свое прежнее значение, тогда как Самос под влиянием политических условий лишился былого могущества.
На греческом полуострове городская форма общежития также сделала в это время большие успехи. В юго-западной части Пелопоннеса, где до сих пор не было крупных центров, были основаны Мегалополь и Мессена, которые вскоре сделались самыми значительными городами полуострова. Коринф, хотя и медленно, оправлялся от ударов, нанесенных ему Пелопоннесской и Коринфской войнами; соседняя Мегара заняла одно из первых мест в ряду промышленных городов Греции. В Беотии Фивы, благодаря успехам своей политики, достигли пышного расцвета; при разрушении их Александром они имели около сорока тыс. жителей. О важности Пагас, служивших естественным посредником сообщения между богатой Фессалийской равниной и морем, еще и теперь красноречиво свидетельствует широко раскинувшееся кольцо их стен. Вообще в экономическом отношении Фессалия принадлежала к числу наиболее цветущих областей Греции, пока междоусобия, вспыхнувшие здесь после убийства Ясона, не нанесли ее благосостоянию глубоких ран, от которых ей уже никогда не удалось вполне оправиться.
Но ни одна область Греции не достигла в течение IV века более замечательных экономических успехов, чем Македония и лежащий впереди нее халкидский полуостров. Олинф, бывший еще в 435 г. совершенно незначительным поселком, со времени Пелопоннесской войны приобрел значение одного из самых видных средних городов Греции; уже в 383 г. число его граждан достигало пяти тыс., а спустя тридцать лет оно равнялось десяти тыс., что соответствует гражданскому населению приблизительно в 35 тыс. человек, включая, впрочем, и городской округ. Как собственно Македония была открыта культуре царем Архелаем, мы уже видели (выше, е.94); его преемники продолжали идти по этому пути, и уже спустя полвека Македония могла занять в кругу греческих государств то место, какое подобало ей по ее громадному протяжению и великим естественным ресурсам.
В этом экономическом расцвете греческого мира сельское хозяйство играло сравнительно второстепенную роль. На греческом полуострове и на островах Эгейского моря все земельные участки, пригодные для обработки, были обращены в пашню уже столетия назад; поэтому теперь можно было стремиться только к тому, чтобы посредством более интенсивной обработки извлекать из земли более крупный доход. Действительно, в эту эпоху начинают теоретически разрабатывать сельское хозяйство; Хармантид с Пароса, Аполлодор с Лемноса и Андротион писали трактаты о земледелии, и еще до нас дошло небольшое исследование об этом предмете в одном из сочинений Ксенофонта. Правда, и теперь еще держались в общем старой двухпольной системы, причем поле через год оставлялось на год под паром; но рядом с нею начало развиваться и трехпольное хозяйство, в котором друг за другом следовали озимое, яровое и пар. На паровом поле иногда разводили огород. Значительно распространилось также разведение кормовых трав, особенно люцерны, „мидийской травы", как называли ее греки, которая была занесена в Грецию после Персидских войн, а в эпоху Пелопоннесской войны в Аттике уже повсеместно употреблялась как корм для лошадей. Но главным образом землевладельцы старались увеличить доход с земли посредством превращения нив в виноградные и оливковые сады; в арендных контрактах этого времени такие насаждения очень часто ставятся в условие арендатору, и мы узнаем, что стоимость участка благодаря такой замене могла в немногие годы удвоиться. Но раз участок был засажен деревьями, вернуться к хлебопашеству было уже, разумеется, невозможно; и действительно, все без исключения арендные договоры содержат пункт об обязательной замене каждого погибшего дерева новым. Правда, сельское хозяйство сильно страдало от заморской конкуренции, тем более что государство не только ничего не делало для его защиты, но обыкновенно еще старалось понизить цены на хлеб. Неизбежным последствием этих условий было то, что многие землевладельцы реализовывали свой капитал, лежавший в земле, и обращались к торговле или банкирскому делу. Поэтому земельные участки продавались во множестве; особенно в эпохи кризисов, как в Аттике после Пелопоннесской войны, поместья тысячами поступали в продажу. Были опытные и богатые землевладельцы, которые занимались тем, что скупали разоренные поместья, водворяли в них благоустроенное хозяйство и затем с прибылью перепродавали; некий Исхомах этим способом нажил в Афинах большое состояние. В покупателях не было недостатка, так как, несмотря на сравнительно малый размер ренты, землевладение являлось единственным вполне надежным помещением капитала.
Таким образом, Греция со времени Пелопоннесской войны все более и более превращалась в промышленную страну. Притом, мелкий ремесленник, работавший один или с немногими подмастерьями, все более вытеснялся основанным на эксплуатации рабского труда крупным производством. В Афинах к концу Пелопоннесской войны существовали фабрики, где работало до ста двадцати человек, хотя и мастерские с 20—30 рабочими считались уже значительными. Рабское хозяйство захватило теперь и те страны, которые до сих пор чуждались его, как Фокида и Локрида. Правда, общественное мнение решительно высказывалось против замены свободного труда рабским, благодаря которой множество граждан лишались средств к существованию; но перед могучей силой экономической эволюции, требовавшей перехода к крупному производству, эта оппозиция оказывалась, конечно, так же мало действительной, как некогда законодательные меры Периандра.
Во главе промышленных предприятий всегда стояли единичные лица, за исключением редких случаев, когда, например, два брата продолжали совместно вести отцовское дело, как Лисий и Полемарх — большую оружейную фабрику в Пирее. Даже в горнозаводском деле, несмотря на величину риска и крупные размеры предварительных затрат, вполне преобладали единоличные предприятия, хотя и встречались товарищества из нескольких лиц. Напротив, в морской торговле величина риска рано привела к образованию торговых компаний. Простейший вид такого товарищества представлял бодмерейный договор (ναυτιχόν δανεισμό), когда капиталист давал ссуду под залог судна и груза и по возвращении судна получал свои деньги обратно, причем судохозяин и заимодавец совместно несли риск; этому соответствовала, конечно, и величина процента. Чтобы уменьшить риск, иногда для такого предприятия соединялось несколько капиталистов, так что каждый вкладывал в дело менее значительную сумму, 2—3 тыс. драхм. Подобные товарищества распадались, как только судно возвращалось домой, и каждый получал свой капитал и проценты; но обыкновенно те же капиталисты затем опять соединялись для нового предприятия.
Но особенно образование товариществ обусловливалось потребностями государственного управления. Греческие государства не сами взыскивали свои косвенные налоги, а отдавали их с торгов на откуп тому предпринимателю, который предлагал больше других; точно так же постройка общественных зданий, поставка припасов и проч. обыкновенно сдавались в подряд тому, кто требовал меньше других. Эти откупа простирались иногда на очень крупные суммы; так, например, аренда пирейской пошлины — без сомнения, впрочем, самый крупный откуп во всей Греции — в ближайшие годы по окончании Пелопоннесской войны составляла 30 — 36 талантов, в обеспечение каковой суммы предприниматели обязаны были представлять залог государству. Далее, необходим был большой штат сборщиков, которых надо было навербовать и обучить для службы. Отдельное лицо не могло бы нести того риска, который был связан с такими громадными предприятиями. Поэтому для взятия откупов должны были составляться товарищества; и еще существование подобной компании продолжалось лишь до тех пор, пока цель, для которой она составлялась, была достигнута, т.е. при аренде налогов — один год, то по истечении срока эти товарищества, естественно, должны были стремиться возобновить аренду и на следующий год, уже для того, чтобы долее использовать созданную для сбора податей организацию. Именно поэтому они могли предлагать более выгодные условия, чем большинство новых предпринимателей; в противном случае они старались тайно войти в соглашение с конкурентами, предлагая им отступное, а в крайности прибегали даже к судебным придиркам. Таким образом, постепенно образовалась монополия больших откупных товариществ на сбор государственных доходов, сделавшаяся настоящей язвой греческих финансов. По преданию, афинский государственный деятель Каллистрат, поступивший после своего изгнания на службу к македонскому царю (ср. выше, с.203—204), исключительно путем реформы откупного дела повысил таможенные доходы государства с двадцати до сорока талантов.
Рука об руку с развитием откупов шло развитие банковского дела. Его колыбелью были святилища, где частью из доходов с храмовой земли, частью из пожертвований образовались значительные капиталы. Государства и частные лица также отдавали свои деньги на сохранение храмам, где святость места ручалась за полную безопасность, какой в другом месте нельзя было найти. Так, военная казна Афинского морского союза хранилась сначала в храме Аполлона на острове Делос, позднее в храме Афины в афинском Акрополе. В храм Артемиды в Эфесе стекались вклады из всей западной половины Малой Азии; такое же значение имел Дельфийский храм Аполлона для греческой метрополии. Храмовые правления уже рано пришли к мысли отдавать подобные деньги в рост, и с течением времени эти сделки достигли обширных размеров. Так, Делосский храм в 377 г. имел в ссудах под проценты за государствами и частными людьми 47 талантов.
Затем возрастающие потребности торговли начали привлекать к банковскому делу и частных лиц; они принимали вклады, производили платежи за счет своих клиентов или давали им деньги взаймы, служили посредниками в денежных сделках с другими местами. Разумеется, этим делом занимались преимущественно менялы. Они сидели у своих столов на рынке, как еще и теперь их можно видеть на Эоловой улице в Афинах; отсюда название „стол" {τράπεζα), которым греки обозначали банк. Так как для подобного дела необходимы были крупные капиталы и большой кредит, то часто соединялись несколько лиц, которые и вели банк на общий счет; в других случаях банкир вел дело с негласными товарищами, которые представляли поручительство за него и за то получали часть прибыли. Кроме того, банкиры занимались и промышленными предприятиями, а также, вероятно, вкладывали часть своих капиталов в ипотеки или землевладение.
Центральным денежным рынком Греции были с V века, разумеется, Афины. Главным банкиром здесь во время после окончания Пелопоннесской войны был Пасион, который сначала в качестве раба служил в банкирской конторе Архестрата и Антисфена, затем был отпущен своими хозяевами на волю и в конце концов сам перенял их банк. Около 394 г. его фирма была уже одной из первых в Греции; когда он около 371 г. удалился от дел, его банк являлся уже мировой фирмой, оперировавшей капиталом в 50 талантов, почти исключительно депозитных денег, и пользовавшейся неограниченным кредитом во всех торговых пунктах Эллады. Кроме того, Пасион имел большую фабрику щитов; из доходов с банка и фабрики он, начав с пустыми руками, скопил состояние в 30 талантов, и его рассчитанная щедрость на общественные нужды доставила ему звание афинского гражданина. После удаления Пасиона его дело продолжал под старой фирмой его вольноотпущенник Формион, платя аренды за банк 100 мин, за фабрику 60; он также достиг большого благосостояния и приобрел афинское право гражданства. Таким же образом и многие другие путем банкирских предприятий возвысились от невольничества до видного общественного положения; но, вероятно, ни один из них не достиг таких блестящих успехов, как Пасион, Ротшильд того времени.
Развитие банковского дела привело к тому, что коммерсанты и многие частные лица, вместо того чтобы держать крупные денежные суммы у себя дома, стали вносить свои деньги в банк под проценты, что в свою очередь имело последствием все более частую замену наличных платежей ассигновками (< διαγράφειν). Таким образом, крупные суммы, до сих пор хранившиеся под спудом, поступали в оборот. И вообще количество драгоценных металлов, находившихся в обращении в Греции, значительно увеличилось в эту эпоху. Правда, доход с Лаврийских серебряных рудников близ Афин вследствие Пелопоннесской войны сильно уменьшился и снова начал возрастать лишь с середины IV века. Но эти рудники далеко уступали по количеству добываемых металлов Пангейским рудникам во Фракии, с тех пор как последние перешли во власть Македонии; по преданию, Филипп получал с них ежегодно тысячу талантов. Но главное — те массы драгоценных металлов, которые в течение целого ряда поколений накопились в государственных и храмовых кассах, были теперь истрачены в непрерывных войнах и снова поступили в оборот; такая участь постигла во время Пелопоннесской войны афинскую государственную казну, а позднее дельфийскую храмовую сокровищницу. Торговля с Востоком также привлекала постоянно большие суммы денег в Грецию, и такую же роль играло жалованье тех десятков тысяч греческих воинов, которые с конца IV века из года в год состояли на персидской и египетской службе.
Этими путями в Грецию вливалось преимущественно золото, вследствие чего ценность этого металла в сравнении с древним национальным орудием обмена — серебром — постепенно падала. В то время как в V столетии золото стояло к серебру в отношении 1:13 или даже 1:14, в течение следующего века это отношение упало до 1:12 или 1:1 lV2. Это обстоятельство побудило около времени Пелопоннесской войны некоторые более крупные государства европейской Греции, как Афины и Сиракузы, перейти к чеканке золотой монеты. Однако последняя чеканилась в очень ограниченном количестве; господствующей золотой монетой в Греции и теперь оставались персидские дарейки и отчасти кизикские статеры из электрона. Лишь Филипп Македонский начал чеканить золото в обширных размерах, к чему давали ему средства Пангейские рудники. За образец он принял афинские статеры, которые чеканились по несколько более высокой пробе, чем персидские дарейки (8,6 против 8,4 гр.). Серебряную монету Филипп чеканил по родосской валюте, тетрадрахм в 14,5 гр, так что золотой статер равнялся 30 серебряным драхмам, соответственно отношению в цене обоих металлов 1:12,6. Но дальнейшее падение стоимости золота, вызванное завоеванием Азии, вскоре заставило отказаться от этой биметаллической системы, и уже Александр был вынужден перейти к чистой серебряной валюте, причем он, естественно, взял за образец монетную систему Аттики, чьи тетрадрахмы все еще являлись господствующей серебряной монетой в бассейне Эгейского моря.
Вообще греческие монетные дворы, сообразно распространению денежного хозяйства, развивали в IV веке оживленную деятельность. Целый ряд государств, которые до тех пор пробавлялись чужой монетой, перешли в это время к самостоятельной чеканке; многие острова Эгейского моря, утратившие право чеканки во время афинского владычества, возобновили чеканку монеты. Правда, объединение Сицилии Дионисием привело к тому, что средние и мелкие города острова, не состоявшие под властью Карфагена, прекратили чеканку своей золотой и серебряной монеты, и сиракузские декадрахмы и тетрадрахмы сделались орудием обмена на всем протяжении государства. Точно так же со времени объединения Беотии Фивами союзная монета заменила монеты отдельных городов; такие же последствия имело объединительное движение и в других греческих странах, как в Аркадии, Халкидике и на Родосе.
Громадное увеличение меновых знаков не могло не повлиять на покупную силу драгоценных металлов. Повышение цен, столь характерное для экономического развития VI и V столетий, продолжалось и после Пелопоннесской войны; затем, в эпоху Филиппа и Александра, произошла революция в области цен, подобная той, которую пережила Европа в середине нашего столетия. В эпоху Коринфской войны четверик пшеницы можно было купить в Афинах за три драхмы, а 60 лет спустя 5—6 драхм считались умеренной ценой. Во времена дороговизны платили, конечно, еще более высокие цены. Особенно тяжелый кризис этого рода наступил в Греции во время похода Александра в Азию (около 330 г.). Цена четверика пшеницы достигла тогда в Афинах десяти драхм, и даже четверик ячменя стоил по временам 12 драхм; когда двое купцов из Гераклеи пустили в продажу несколько тысяч четвериков пшеницы по девять драхм и судовой груз ячменя по пять драхм за четверик, то это было признано большой щедростью с их стороны и они были награждены общественными почестями.
Цены на скот должны были, конечно, возрасти по меньшей мере в той же пропорции. Гекатомба, которая приносилась в жертву на Больших Панафинеях, главном празднестве Афин, в 410 г. обходилась в 5114 драхм; те 109 быков, которые были куплены для делосского празднества в 374 г., обошлись в 8419 драхм, т.е. в среднем по 77 драхм каждый, а во времена Александра расход на покупку жертвенных быков даже для Малых Панафиней составлял 4100 драхм, т.е. немногим менее того, во что обходилась некогда гекатомба для Больших Панафиней. За отборных быков платили в это время до четырехсот драхм.
Соответственно с этим возросла и заработная плата. Тогда как в конце V века в Афинах необученный рабочий зарабатывал ежедневно три обола, а обученный мастеровой одну драхму, — во времена Александра (329—328 гг.) чернорабочему платили lV2 драхмы, каменщику 2—21/2 драхмы. Даже рабы получали теперь кормовых денег по три обола, сколько веком раньше составляла полная заработная плата свободного рабочего. Ввиду этих условий оказалось необходимым увеличить вспомоществование в один обол ежедневно, которое Афинское государство выдавало неспособным к труду гражданам, до двойного размера. Точно так же пришлось в течение IV века повысить вознаграждение граждан за посещение Народного собрания с 3 оболов до одной драхмы, а за регулярные собрания, менее привлекавшие граждан, даже до lV2 драхм. Только для судейского жалованья удержалась старая норма в три обола, так как бедные граждане по-прежнему наперерыв добивались этого легкого заработка и со времени утраты верховной юрисдикции над союзниками нужное количество присяжных значительно уменьшилось. С повышением заработной платы должны были, разумеется, возрасти и цены на рабов. Так, во время осады Родоса Деметрием в 304 г. воюющие стороны заключили договор, в силу которого за каждого лучшего раба должен был быть уплачен выкуп в 500 драхм, — огромная сумма в сравнении с теми ценами, какие платились в V и еще в начале IV века.
Однако в экономическом положении греческого рабочего класса повышение заработной платы не произвело существенной перемены к лучшему, так как цены на хлеб возросли почти в той же пропорции. Тем более усилилась роскошь в высших слоях общества. Если частные дома в Афинах еще в V столетии отличались большой простотой, то со времени Пелопоннесской войны богатые граждане, как Тимофей и Хабрий, начали воздвигать себе дворцы, которые великолепием превосходили общественные здания. Правда, это были исключения; в общем частные дома и теперь были невзрачны, с бревенчатыми стенами, так что иностранцы с удивлением спрашивали себя, неужели это — знаменитые Афины. Зато со времени Пелопоннесской войны во всех зажиточных домах вошло в моду украшать стены жилых комнат фресками и убирать занавесями и коврами. Также возросли и расходы на пищу; комедия IV века полна изображений блестящих пиршеств, меню которых перечисляются с утомительной обстоятельностью.
Пример, который подавали высшие сословия, влиял, разумеется, и на низшие классы; и так как дневная плата чернорабочего и даже заработок мастерового давал возможность только в обрез удовлетворять важнейшие жизненные потребности, то народ в демократических государствах пользовался своей силою, чтобы пировать и развлекаться на общественный счет. Простонародье уже более не довольствовалось участием в жертвенных пирах и представлениях, которые устраивались во время празднеств, — хотя и здесь оно становилось все более требовательным; о Таренте, например, рассказывали, что там справлялось больше празднеств, чем в году есть дней. Теперь перешли уже к раздаче гражданам денег во время празднеств. Прежде всего начали возвращать бедным гражданам из казны входную плату в театр; эти „зрелищные деньги" были впервые введены в Афинах Агиррием, когда после битвы при Книде государство начало несколько оправляться в финансовом отношении. С течением времени начали раздавать народу деньги и при других празднествах, и все более повышать первоначальную норму, равную одной драхме на человека. Таким образом, во времена Филиппа и Александра теорикон сделалось главной язвой афинских финансов; оно поглощало все остатки и делало государство неспособным к энергичному ведению войны. Все попытки искоренить это зло долго оставались бесплодными; лишь когда Филипп после занятия Элатеи стал грозить Афинам из непосредственной близи, Демосфену удалось добиться приостановления раздачи теорикон на время войны. Но едва был заключен мир, старая система была восстановлена, потому что, как однажды метко выразился Демад, теорикон было цементом, благодаря которому держалась демократия. И, может быть, ущерб, наносимый финансам, был еще менее опасен, чем то развращающее влияние, которое должна была производить на массу подобная раздача государственных денег; таким образом, теорикон занимало не последнее место в ряду тех факторов, которые лишили Афины их гегемонии над Элладой.
Политические и экономические перевороты, происшедшие со времени Пелопоннесской войны, повлекли за собою в значительной части Греции перетасовку имущественных отношений. Особенно в Афинах большинство старых землевладельческих фамилий обеднело, тогда как всевозрастающее развитие крупной промышленности, крупной торговли и банковского дела привело к сосредоточению больших состояний в руках удачливых предпринимателей. Так, банкир Пасион оставил 30 талантов (выше, с.236), а состояние горнозаводчика Дифила, жившего во времена Александра, равнялось, по преданию, даже ста шестидесяти талантам. Но и теперь еще оставался многочисленный средний класс. Когда после Ламийской войны политическая полноправность была ограничена гражданами, состояние которых превышало 2000 драхм, то нашлось 9000 афинян, удовлетворявших этому цензу, при общем числе граждан в 21000. Эта пропорция была почти равна той, какая в эпоху Пелопоннесской войны существовала между фетами и гражданами трех высших классов, потому что при понижении ценности денег 2000 драхм во время Ангипатра значили то же, что 1000 драхм, ценз фета, в эпоху Перикла. Таким образом, в течение IV века количество пролетариев в Афинах, по-видимому, не увеличилось. Но Афины были экономически наиболее цветущим городом Греции, где каждый, кто желал трудиться, легко находил хорошо оплачиваемую работу и где в то же время правительство старалось уменьшать количество граждан-пролетариев путем создания клерухий в заморских владениях.
Напротив, в местностях, где население занималось преимущественно земледелием, господствовали отчасти совершенно иные условия; и нигде социальная неурядица не выступала так резко, как в Спарте. Здесь ясно обнаруживалось, как бессильны законодательные постановления перед силою экономических отношений. Запрещение отчуждать наследственный надел должно было защитить массу крестьянства; но оно оказало как раз противоположное влияние, потому что в силу этого закона безземельному или малоземельному и потому необеспеченному хлебопашцу было крайне трудно приобрести кусок земли, разве только ему посчастливилось жениться на дочери-наследнице. И вот сыновья сидели все вместе на отцовском участке, доходов с которого им, разумеется, не хватало на покрытие установленных законом издержек по участию в сисситиях; между тем участие в последних было обязательно для каждого, кто хотел считаться полноправным гражданином. С другой стороны, беспрестанные войны и усиленные военные требования, которые государство вынуждено было предъявлять к своим гражданам, привели к тому, что многие семьи вымерли и их земельные владения путем наследования сосредоточились в немногих руках, отчасти в руках женщин, которым во времена Александра принадлежало, по преданию, 2/5 всей земли в Лаконии. В конце концов и это консервативное государство принуждено было сделать уступку потребностям нового времени. Закон эфора Эпитадея предоставил каждому право — хотя и не продавать надел, но дарить его при жизни или по завещанию распорядиться им, как пожелает, что практически было, разумеется, равносильно разрешению продажи наделов. Но при громадном приливе иностранных ценностей в Спарту, особенно со времени Пелопоннесской войны, этот закон должен был только ускорить поглощение мелкого землевладения крупным. Действительно, уже ко времени сражения при Левктрах число полноправных спартанских граждан упало приблизительно до тысячи пятисот. Но наибольший ущерб нанесла Спарте потеря Мессении, лишившая почти половину всех граждан Спарты их земельных владений. Жизнеспособность спартанского строя и личная доблесть воспитанных им полноправных граждан блистательно доказываются тем, что государство оказалось в силах перенести и этот удар и что понадобилось еще более столетия, прежде чем пришлось произвести реформу имущественных отношений. Да и тогда революция была произведена сверху, а не бесправной и неимущей массой.
В остальных земледельческих областях дело обстояло, вероятно, не так плохо, но и здесь рост народонаселения обусловливал все большее вздорожание жизненных припасов, тогда как, с другой стороны, все более распространявшееся применение рабского труда все более ограничивало область заработка свободного населения. Что приходилось делать сыновьям мелкого землевладельца, которым отцовский участок не давал достаточных средств к жизни, если крупный помещик использовал невольников, а не свободных поденщиков, или если он вообще не нуждался в новой рабочей силе? Идти в город? Но и здесь они сталкивались с конкуренцией дешевого рабского труда. А эмиграция, которая в прежние времена служила истоком для избытка населения, со времени Пелопоннесской войны ввиду политических условий почти совершенно прекратилась; до эпохи Александра почти совсем уже не основывалось колоний, а в Италии довольно значительная часть греческой территории перешла даже в руки варваров.
Эти обстоятельства обусловили рост наемничества. В то время, как варвары массами ввозились в Грецию для работы на фабриках, в рудниках и поместьях — десятки тысяч сынов Эллады уходили служить на чужбину. Количество людей, готовых идти в наемники, было в эту эпоху в Греции, казалось, почти неисчерпаемо. Претендент на персидский престол, Кир, в короткое время набрал для войны со своим братом Артаксерксом II более 12 тыс. греческих наемников, из которых добрая половина была родом из Ахеи и Аркадии. Около этого же времени сицилийский тиран Дионисий набрал огромное наемное войско, также преимущественно на Пелопоннесе. У Ясона Ферского было наемное войско в 6000 человек, а во время Священной войны фокейцы держали на службе 10—20 тыс. наемников. С тех пор как поход Кира доказал военное превосходство греков над азиатами, персидский царь нанимал для своих походов тысячи греческих наемников; множество их состояло на службе и у сатрапов Передней Азии, а Египет и Кипр защищали против персов почти исключительно греческие наемники. Разумеется, многие из этих солдат могли бы найти заработок и на родине, и на чужбину их влекла лишь жажда приключений и быстрого обогащения; но большинство все-таки гнала с родины нужда. А кто раз вкусил наемнической жизни, тот обыкновенно был потерян для мирного труда. Тысячи погибали на чужбине, а кто возвращался на родину, тот большею частью снова принимался за ремесло искателя приключений, лишь только заработок, принесенный им со службы, истощался. Греция была полна шайками таких бродячих наемников, готовых продать себя всякому, кто хорошо заплатит, и постоянно грозивших общественной безопасности; и из года в год это зло обострялось.
Еще большая опасность заключалась в многочисленности изгнанников. За исключением Спарты, не было почти ни одного греческого государства, которое в период от начала Пелопоннесской войны до Александра не было бы потрясено внутренними переворотами; между тем почти каждая такая революция завершалась изгнанием побежденной партии, и часто в изгнание уходили целые сотни людей. При этом имущество изгнанных постоянно конфисковалось и продавалось в пользу государственной казны или делилось между победителями. А где не доходило до политического переворота, там политические процессы давали господствующей партии средство изгонять из отечества ее противников, причем суд неизменно постановлял конфисковать их имущество; большею частью целью служила именно конфискация имущества, а обвинение в государственной измене или утайке общественных денег являлось лишь поводом к ней. Таким образом, Греция наполнилась бездомными беглецами, — большею частью образованными людьми, которые некогда жили в богатстве или по крайней мере в довольстве, а теперь терпели крайнюю нужду или ели хлеб гостеприимцев. Все они жили надеждою на возвращение в отечество и на восстановление своих имущественных прав; но осуществление этих надежд законным путем было почти невозможно, потому что если бы даже отечественное правительство охотно согласилось даровать им амнистию, то возвращение конфискованного имущества прежним собственникам представляло неодолимые трудности. Поэтому изгнанники постоянно и всеми средствами старались вызвать насильственный переворот, хотя бы для этого пришлось выдать отечество врагу. Если им удавалось вернуться, они, конечно, расплачивались со своими противниками тою же монетою; теперь последние уходили в изгнание, и хотя роли переменились, но суть дела оставалась та же. Когда Александр на Олимпийских играх 324 г. обнародовал указ, предоставлявший всем политическим беглецам во всей Греции право вернуться на родину, то на это празднество собралось, по преданию, 20 ООО изгнанников; пусть это показание преувеличено, но их могло бы собраться еще большее число, если бы все они съехались в Олимпию.
Одно было ясно: при господствовавших в данную минуту условиях Греция должна была неудержимо стремиться к социальной революции, которая отчасти уже и началась. И каков бы ни был исход борьбы, — остались ли бы победителями состоятельные классы, или имущественные отношения были бы преобразованы насильственным путем, — в обоих случаях будущность нации подвергалась величайшей опасности; ибо не путем революции, а путем эволюции могут разрешаться социально-политические задачи. Существовало только два средства, чтобы предотвратить грядущую опасность: надо было пробить те перегородки, которыми окружили эллинов с востока персидская монархия, с запада Карфаген, с севера варвары Италии и Балканского полуострова, и тем снова открыть нации исток наружу; и столь же необходимо было отнять у мелких государств право по собственному усмотрению подвергать своих граждан уголовным наказаниям. И та, и другая цель могли быть достигнуты лишь в том случае, если бы удалось устранить политическую раздробленность, водворившуюся в Элладе вследствие Коринфской войны и с тех пор возраставшую из года в год. Сознание этой необходимости проникало все в более широкие круги, и многие из лучших людей нации выразили его. Итак, почва была подготовлена; спасение явилось как раз в ту минуту, когда опасность достигла наибольшей силы.
(обратно)
ГЛАВА IX. Литература и искусство
Обыкновенно говорят, что Пелопоннесская война подкосила расцвет Эллады, и плачевное социальное и политическое состояние Греции в те пятьдесят лет, которые следовали за крушением Афинской державы, по-видимому, оправдывает этот взгляд. Но так может думать лишь тот, чей взор не проникает дальше поверхности вещей или кто смешивает Афины с Элладою. Для более вдумчивого зрителя IV столетие представляет совершенно иную картину. Он видит бодрую жизнь во всех областях; и если нация была больна, то болезнь ее заключалась именно в избытке силы, который, не находя исхода наружу, разряжался во внутренних столкновениях. Никогда, ни ранее, ни позднее, Греция не произвела такого большого количества политических и военных талантов; точно так же и в областях литературы, искусства и науки обнаруживалась чрезвычайно оживленная и плодотворная деятельность.
Разумеется, новое время принесло с собою отчасти и новые идеалы. Главный интерес образованных людей в духовной области был обращен уже не на поэзию, а на риторику. Без нее не мог обойтись ни один гражданин, желавший выступить на поприще общественной жизни, да и частному человеку ежеминутно могло понадобиться это новое искусство, чтобы на суде защитить себя против обвинений доносчиков. Таким образом, всякий, кто претендовал на звание человека с высшим образованием, неизбежно должен был пройти риторическую школу, а это в свою очередь вело к постоянному повышению требований, которые предъявлялись к хорошему оратору.
Против напыщенного красноречия Горгия с его поэтическим языком, смелыми метафорами, натянутыми антитезами, стремлением к строгой соответственности частей предложения и бесконечными периодами, восстал уже в эпоху Пелопоннесской войны Фрасимах из Калхедона, требовавший, чтобы слог речи был не чем иным, как идеализирован
ным повседневным языком; правда, на нем самом еще слишком тяготело влияние Горгия или, вернее, влияние духа времени, чтобы он оказался в силах вполне осуществить это требование. Это удалось уже только Лисию (ок. 440— 380 гг.), афинскому метеку сиракузского происхождения, отец которого Кефал во время Перикла переселился в Пирей и основал там большую оружейную фабрику. Беспритязательная простота его языка, чуждая, однако, всякой тривиальности, делает его в наших глазах первым стилистом древности, и из-за этого достоинства мы слишком часто забываем, что он был адвокат-крючкотворец, не брезгающий никаким средством, лишь бы защищаемая им сторона восторжествовала; потому что именно судебное красноречие было главным поприщем его деятельности, тем более что, как чужестранцу, доступ на политическую арену был ему закрыт в Афинах.
Аналогичную цель ставил себе современник Лисия, афинянин Поликрат, с той разницею, что он занимался не столько практическим красноречием, сколько риторическим преподаванием. Большая часть его речей были предназначены служить образцами для учеников, и автор особенно охотно выбирал парадоксальные темы, чтобы показать, как можно защитить на вид безнадежное дело. Так, он написал хвалебную речь в честь мышей, которые-де спасли уже не один город, разгрызая кожаные части вооружения осаждающих и которым даже обязаны своим названием мистерии; в другой речи он доказывал, что Клитемнестра была гораздо лучше Пенелопы. Но самыми знаменитыми его произведениями были защитительная речь в пользу царя Бузеириса, пожиравшего людей чудовища, которое, по преданию, некогда жило в Египте, и обвинительная речь против Сократа. Разумеется, у Поликрата не было недостатка в учениках; самым выдающимся из них был Зоил из Амфиполя (ок. 400—330). Он пошел дальше по пути учителя и выбрал мишенью для своих нападок Гомера, что, впрочем, казалось его современникам, для которых Гомер был еще живой силою, гораздо менее парадоксальным, чем позднейшим поколениям или нам. Учеником Зоила был Анаксимен из Лампсака, один из самых видных софистов и ораторов своего времени, автор знаменитого исторического сочинения и не менее знаменитого учебника риторики. Царь Филипп поручил ему воспитание своего сына Александра, и, по преданию, он сопровождал последнего во время его похода в Азию; сограждане Анаксимена почтили его постановкой статуи в Олимпии.
Однако большинству современников стиль Фрасимаха и его последователей казался слишком простым и бесцветным; им нужен был пафос и те звучные фразы, которые так ласкают слух южанина. Поэтому Горгий, пока он был жив, оставался, по общему признанию, первым мастером ораторского искусства, и его школа имела глубокое влияние на дальнейшее развитие риторики. Из его многочисленных учеников наиболее смелыми новаторами явились Алкидам из Элей в Эолии и Исократ из Афин. В употреблении поэтических слов, в смелости метафор, в полноте выражения Алкидам следовал примеру своего учителя; но он научился у Фрасимаха избегать напыщенности Горгия, и как ни изыскан его язык, он никогда не становится неестественным. Его сферою было не столько практическое красноречие, сколько торжественная речь и образец для школы; в выборе тем и он не совсем умел устоять против соблазна парадоксальности, и одним из самых знаменитых его произведений была похвала смерти, где изображались горести человеческой жизни. Он занимался и политической публицистикой и, между прочим, написал брошюру в защиту прав мессенцев против Спарты.
Но Алкидама далеко превзошел его товарищ по школе Исократ. Родившись в 436 г. в Афинах и будучи сыном состоятельного фабриканта, он получил очень тщательное воспитание; в числе его учителей называют великого софиста Продика; кроме того, Исократ находился в сношениях и с Сократом. Для завершения своего образования он отправился в Фессалию, где слушал Горгия. Когда затем его семья вследствие катастрофы, постигшей Афины в конце Пелопоннесской войны, потеряла свое состояние, Исократ, как и многие другие, был вынужден приняться за эксплуатацию своих знаний с целью добыть средства для существования.
Он начал писать судебные речи, но вскоре убедился, что деятельность адвоката не по нему; его голос был слишком слаб, и он никогда не сумел освободиться от той робости, которая всегда овладевает тонко организованными натурами при выступлении перед многолюдной толпой. Поэтому он, следуя примеру своего учителя, обратился к торжественной речи; только он не сам произносил свои речи, как делал Горгий, а распространял их книгопродавческим путем. При этом он, как и Горгий, старался проводить в общество свои политические идеалы и таким образом вознаграждал себя за невозможность практической общественной деятельности, обусловленную его природными свойствами. Самым совершенным его произведением в этой области является Панегирик, изданный к Олимпийским празднествам 380 г., хвалебная речь в честь Афин, имеющая, однако, главной целью призвать эллинов к единению и побудить их к войне против исконного врага Эллады — персидского царя. Если эта речь, разумеется, и не могла непосредственно повлиять на ход политических событий, то как ораторское произведение она имела громадный успех и сразу доставила своему автору славу первого оратора своего времени. С тех пор Исократ до глубокой старости неутомимо работал на этом поприще; уже почти столетним стариком он написал свое второе главное произведение — Панафинейскую речь (окончена в 339 г.), как и Панегирик — речь во славу Афин, где, однако, уже очень ясно обнаруживается старческая слабость автора.
Не меньшим успехом, чем писательская деятельность Исократа, сопровождалась его деятельность в качестве учителя красноречия. Со всех концов Греции стекались ученики к нему в Афины и — что редко удается учителям — он сумел на всех своих учеников наложить печать своего духа, не подавив в них, однако, самостоятельного творчества. Поэтому он мог гордиться тем, что множество лучших людей его времени обязаны ему своим образованием: историки Феопомп из Хиоса и Эфор из Кимы (Кумы) в Эолии, Феодект из Фаселиды, равно замечательный как трагик и как оратор, риторы Навкрат из Эрифр, Филиск из Милета и Исократ из Аполлонии, афинские государственные деятели Андротион из Гаргетта и Леодамант из Ахарн. Сын Конона Тимофей также был учеником Исократа и до его смерти был связан с ним тесными дружескими узами. Притом влияние Исократа отнюдь не ограничивалось его школою; повсюду в эллинском мире читались его речи, и он с полным правом мог сказать о себе, что его враги и соперники втайне еще более удивляются и еще усерднее подражают ему, чем его собственные ученики. Тот почет, которым он пользовался в Элладе, доставил ему знакомство с целым рядом государей и политических деятелей, как, например, с владыкой Фессалии Ясоном Ферским, с Никоклом, царем Саламина на Кипре, с Дионисием Сиракузским, с Архидамом Спартанским, с министром и полководцем Филиппа Македонского Антипатром и с самим царем Филиппом.
В стиле Исократ держится середины между аффектированной манерой Горгия и беспритязательной простотой Фрасимаха и Лисия. Как последние, и он говорит языком повседневной жизни, избегая всяких поэтических оборотов, хотя и тщательно подбирая выражения; он умеренно пользуется риторическими фигурами и особенно заботится о благозвучности ритма и приятной округленности периодов. С большей последовательностью, чем кто-либо до него, Исократ избегал разрывов, к чему стремился уже Алкидам. С неутомимым усердием он шлифовал свои произведения; по преданию, он работал над Панегириком десять лет. Но именно эта тщательная отделка всех деталей вредит впечатлению, производимому его речами; это плоды кабинетного труда, затейливости которых мы удивляемся, но которые в настоящее время уже не находят отзвука в нашем сердце. Правда, современники в большинстве были другого мнения; для них Исократ был недосягаемым мастером слога, хотя уже и тогда существовала сильная оппозиция против него. Так, Исократ коренным образом повлиял на развитие греческой прозы, а, следовательно, и прозы всех культурных народов.
Теми природными свойствами, которых недоставало Исократу, в незаурядной мере владел его младший современник и соотечественник Демосфен из аттического дема
Пеании (род. около 384 г.). Он также был сыном богатого фабриканта, и когда после ранней смерти отца его дело под руководством неспособных опекунов пришло в упадок, Демосфен, подобно Исократу, принужден был взяться за ремесло адвоката. Его учителем был Исей из Халкиды, один из самых отъявленных плутов, какой когда-либо существовал между адвокатами; и Демосфен, едва достигнув совершеннолетия, совершенно в духе наставника начал свою карьеру обвинением против своих опекунов, полным сознательных искажений истины. Он вскоре приобрел известность в качестве защитника, а также выдвинулся и в политических процессах; затем, лет 30 от роду, он начал свою деятельность в качестве народного оратора, и благодаря ей в короткое время достиг руководящего положения в Афинах, которое с небольшими перерывами и занимал до своей смерти.
В области риторической техники Демосфен, конечно, многому научился от Исократа; как и последний, он неутомимо отделывал свои речи и также не умел говорить без подготовки. В остальном же трудно представить себе больший контраст, чем тот, который обнаруживается между речами этих двух ораторов. Он обусловлен отчасти различием характеров, отчасти различием сфер, в которых они действовали, и публики, к которой они обращались. Исократ писал для образованных людей Эллады; афинские же суды присяжных и собрание самодержавного народа на Пниксе состояли преимущественно из пролетариев и мещан, и оратору, который хотел влиять на эти слои общества, не оставалось ничего другого, как спускаться до духовного уровня толпы. Отсюда то безграничное оплевывание противников, то бесстыдное искажение истины, то поверхностное отношение даже к важнейшим вопросам, которые характеризуют большинство речей, произносившихся в Афинском народном собрании и в афинских судах и от которых несвободны и речи Демосфена; отсюда и та театральная декламация, которую, по преданию, сам Демосфен признавал главнейшим ресурсом ораторского искусства. Но в этой области достигали совершенства и другие; что возвышает Демосфена над всеми ораторами его времени и делает его одним из величайших ораторов всех времен, — это сила его страсти, его возвышенный пафос, могучий поток его слов, которые, по гомеровскому сравнению, как град из грозовой тучи, осыпают противника, неодолимо увлекают слушателя за собою и не дают ему заметить скудости доказательств. Притом Демосфен, как далеко ни шел он в уступках вкусам своей публики, никогда не впадал в низменный тон демагогов и сикофантов, полновластно господствовавший в его время на афинской трибуне; и если он часто говорил в угоду толпе, то все-таки, когда нужно было, у него всегда хватало мужества открыто и смело отстаивать свои убеждения. Тем не менее лишь потомство вполне оценило Демосфена как оратора и даже, как обыкновенно случается, поставило его выше, чем он при всей своей величине заслуживает. Для современников же Исократ оставался неподражаемым, классическим образцом. Такой великий теоретик, как Аристотель, в своей риторике лишь мимоходом упоминает Демосфена и свои примеры заимствует предпочтительно из речей Исократа; Теофраст закончил свой очерк развития ораторского искусства также Исократом.
Не менее замечательным оратором, хотя и в другом роде, был сверстник Демосфена Эсхин, родом из аттического округа Кофокид. Он родился около 390 г. и происходил из хорошей фамилии, которая, однако, как и многие другие, потеряла свое состояние во время Пелопоннесской войны. После этого его отец Атромет поступил на военную службу в Азии, а затем, по возвращении домой, перебивался обучением детей, тогда как жена его Главкофея посвящала верующих во фригийские таинства, которые в то время, как мы знаем, имели много последователей в Афинах. Таким образом, Эсхин вырос в нужде; первоначально он попытал счастья в качестве трагического актера, затем вступил мелким чиновником на государственную службу и благодаря своим способностям постепенно возвысился до видного положения, как и его братья, из которых один, Афобет, занимал важный пост в финансовом ведомстве, а другой, Филохарис, достиг даже высшей должности в государстве — стратега. Несмотря на свой выдающийся ораторский талант, Эсхин никогда не унижался до занятия адвокатурою, равно как — или только в старости — до преподавания риторики; даже из речей, произнесенных им в защиту собственного дела, он издал только три — с политической целью и для оправдания против клевет своих противников. Эти речи принадлежат к самым совершенным образцам красноречия всех времен и вполне выдерживают сравнение с речами, которые произнес при тех же процессах его противник Демосфен; по силе выражения они почти не уступают последним и превосходят их истинно аттической грацией и изяществом.
Третьим из великих афинских ораторов этого времени был Гиперид из дема Коллита, приблизительно ровесник Демосфена и Эсхина. Получив образование в школе Исократа, он занялся адвокатской деятельностью и благодаря ей вскоре приобрел влияние и богатство. На политическое поприще он выступил впервые при разбирательстве той серии политических процессов, которая около времени сражения при Мантинее привела к падению Каллистрата и его партии (выше, с.203—204); но руководящего влияния он достиг лишь в позднейшие годы. Это был жуир, знаток в гастрономии и интимный друг красивых гетер; одной из знаменитейших его речей была защита Фрины от обвинения ее в кощунстве (выше, с.7). Как оратора, иные в древности ставили его еще выше Демосфена: по простоте, естественности и прозрачной ясности своего стиля он более всего напоминает Лисия, хотя, соответственно вкусу времени, его периоды построены несравненно искуснее. Зато он был лишен потрясающей силы демосфеновского красноречия и далеко уступает в грациозности Эсхину и в полнозвучности торжественным речам Исократа.
Век Исократа и Демосфена породил еще и множество других отличных ораторов, из которых, впрочем, большинство вскоре были забыты; только афинский государственный деятель Ликург и адвокат Динарх из Коринфа были восприняты в сонм классических ораторов. Некоторые из наиболее замечательных ораторов вообще пренебрегали опубликованием своих речей — например, Каллистрат из Афидны, защитительная речь которого в его процессе по поводу потери Оропа (выше, с. 187) осталась незабвенной для всех, кто ее слышал, и Демад из Пеании, может быть, величайший ораторский гений, какого произвела Эллада. Он природным талантом возмещал недостаток школьного образования и часто достигал одним метким словом большего эффекта, чем другие — кропотливо отделанными речами. Такой знаток, как Теофраст, сказал, что в то время как Демосфен — оратор, лишь „достойный Афин", Демад — „выше Афин".
Одновременно с художественной речью развивалась художественная форма диалога. Ее колыбелью была драма; сиракузец Софрон в эпоху Пелопоннесской войны проложил для нее путь своими „мимами", сценами из народной жизни в разговорной форме и в прозе. Приблизительно в это же время жил Алексамен из Теоса, который первый начал облекать в форму диалога научные исследования. Для нас древнейшим образцом этого вида литературы является знаменитый диалог между афинянами и мелосцами о значении права сильного в международных отношениях, который мы находим в фукидидовой „Истории". Но усовершенствован был диалог лишь в сократовской школе, которая нашла в нем средство облечь в литературную форму своеобразную педагогическую методу своего основателя. Особенно славились „Сократовские разговоры" Антисфена, который, прежде чем обратиться к философии, был ритором, и Эсхина из Сфетта, который наряду с философскими исследованиями занимался также составлением судебных речей и, значит, должен был обладать серьезным риторическим образованием. Настоящим же классиком сократовского диалога стал Платон. Поэт от природы, он остался им и после того, как бросил в огонь свои юношеские поэтические произведения и всецело посвятил себя философии. Его сочинения — в значительной степени поэмы в прозе, подобно мимам Софрона, которые Платон ставил чрезвычайно высоко и которые, по преданию, служили ему образцом со стороны стиля; он стремился вызывать в читателях иллюзию, будто они присутствуют при действительном собеседовании. Однако с течением времени Платон пришел к сознанию, что форма диалога малопригодна для систематического изложения философских учений, и потому его позднейшие произведения, как „Тимей" и „Законы", по форме более приближаются к искусственной речи, хотя внешняя оболочка диалога еще сохраняется. При этом и он не сумел избегнуть влияния Исократа; впрочем, его попытка помериться с профессиональными риторами в области хвалебного красноречия не прибавила ему лавров; эта деятельность шла вразрез с основными свойствами его натуры. — Величайший ученик Платона, Аристотель, также начал свою литературную деятельность философскими диалогами, сладостная плавность которых восхвалялась древними; но и он вскоре понял, что эта художественная форма непригодна для научного исследования. Вследствие этого он в своих систематических сочинениях впал в противоположную крайность, именно рассматривал форму как вещь второстепенной важности, причем риторические украшения, привычка к которым вошла уже в его плоть и кровь, составляют странный контраст с безыскусственностью целого.
Ввиду блестящего развития риторики поэзия должна была отступить на второй план. Где раньше сочиняли гимн, теперь писали торжественную речь, и даже на пиршествах элегия и сколион все более вытеснялись произнесением речей или собеседованиями на философские темы. На великих национальных празднествах со времени выступления Горгия в Олимпии, наряду с поэтическими и музыкальными произведениями, неизменно произносились речи. Мало того, философия дошла до того, что стала отвергать почти всю прежнюю поэзию, как безнравственную; на этом основании Платон, как ни тяжело это было ему, изгонял из своего идеального государства даже Гомера и драму, и из всей поэзии оставлял лишь гимны во славу бессмертных богов и песни в честь заслуженных мужей.
Однако вначале это движение захватило лишь те круги общества, которые занимали руководящее положение в области духовной жизни. Масса и теперь, как раньше, требовала привычных поэтических развлечений, так что во внешних побуждениях к поэтическому творчеству и в этот период не было недостатка. Как и до сих пор, аттический театр ежегодно требовал целого ряда новых драматических произведений, и если Афины после крушения их державы уже не были в состоянии тратить на искусство такие суммы, как раньше, то поэзия щедро вознаграждалась за этот ущерб в других частях Греции. Драматические представления, которые до сих пор ставились только в Афинах и некоторых других больших городах, начали теперь все более распространяться в греческом мире. Повсюду возникали театры; особенно княжеские дворы Пеллы и Фер, Галикарнаса и Сиракуз старались стяжать славу поощрением искусства и наперерыв привлекали к себе первые силы. Нарождающаяся монархия давала знать о себе и в этой области; но пока афинский театр все еще оставался художественным центром Эллады.
Согласно с этим IV столетие обнаруживает в области драмы такую производительность, которая в смысле объема по меньшей мере может сравниться с производительностью V века, а вероятно, и превосходит ее. Не без основания комедия осмеивает
Глупцов, что драмы пишут
На сотни миль длинней, чем Еврипид.
Без сомнения, среди этой массы произведений было немало превосходных пьес. Прежде всего следует назвать здесь Агафона из Афин, одержавшего первую свою победу еще совсем молодым человеком в 416 г. и позднее переселившегося в Македонию; затем Каркина из Акраганта, который подвизался преимущественно на своей родине, в Сицилии, при дворе сиракузских тиранов; далее, приемного сына Исократа, Афарея, и его ученика Феодекта из Фаселиды; наконец, и впереди всех, афинянина Астидама, первого трагика, на долю которого выпала честь увидеть свою статую в афинском театре (340 г.). Но все они несли тяжелую участь эпигонов. „Луг муз был стравлен", — жалуется один поэт этого времени. Еврипид остался непонятым большею частью своих современников, — а следующее поколение нашло у него выражение своих высших эстетических и этических идеалов. Поэтому вся драматическая литература IV столетия носит на себе печать Еврипида и представляет собою дальнейшее развитие тех художественных принципов, которые выработал великий трагик. Сюжеты по-прежнему заимствуются из области мифа, содержание которого, разумеется, все более исчерпывалось, что побуждало поэтов снова и снова возвращаться к одним и тем же сюжетам; естественным последствием такого положения вещей было то, что поэты стремились проявить оригинальность каким бы то ни было способом. Никому не приходило в голову обратиться к истории VI или V столетий, столь богатой трагическими мотивами, а сделанная Агафоном в его „Анфосе" попытка вывести на трагическую сцену свободно выдуманную фабулу не нашла последователей. Еще менее осмеливались нарушать тр