Негоден!
Пожалуй, за всю свою жизнь я не испытал такого полного счастья и длительного чувства тихой радости, какие переживались мной всю осень 1912 года и зиму 1913-го. По конкурсному экзамену я был принят в сотрудники Московского Художественного театра. Иными словами, я кандидат в актеры этого прославленного театра. Провинциальный юноша, никогда не бывавший в Москве, мечтавший зацепиться за какой-нибудь театр в качестве начинающего актера, вдруг оказывается в белокаменной... и принят в Художественный.
Я попал в театр, руководят которым великие режиссеры К. С. Станиславский и Вл. И. Немирович-Данченко. Мне можно будет ежедневно видеть и учиться у таких актеров, как Москвин, Качалов, Леонидов... Было от чего обалдеть на целую зиму. И я действительно ходил, как пьяный, от обилия и силы неожиданных впечатлений.
Правда, было одно обстоятельство, тревожившее меня, но мысль об этом призраке я гнал. Когда человек счастлив, он бежит того, что может омрачить его бескрайние горизонты. А призрак был самый реальный и неотвратимый. Он мог порушить все мое настоящее и будущее. Мне шел двадцать первый год, и осенью угрожала царская солдатчина на целых три года. Пробыть в Художественном театре несколько месяцев и потом оторваться от него на столь длительный срок — это равносильно полной потере театра. В таких случаях человек всегда склонен надеяться на авось или, если хотите, на чудо. Так или иначе, я гнал от себя эти мрачнейшие перспективы.
Весной Художественный театр, по традиции, выезжал в Петербург на гастроли. А в этом году предполагалась более длительная поездка: Петербург — Одесса. Значит, мне в довершение ко всему предстояло удовольствие увидеть столицу Санкт-Петербург, а потом спуститься на юг, в легендарную Одессу.
Незаметно пролетела первая московская зима. Все деятельно готовились к предстоящим гастролям — их любили. Они были связаны с весной, с относительным отдыхом актеров, так как в Петербурге репетиций новых пьес не бывало, и, наконец, с красавцем городом, его белыми ночами, спектаклями Федора Ивановича Шаляпина. Наслышавшись рассказов о предстоящих удовольствиях, я и думать не хотел о том, что меня ожидает в октябре.
И вдруг в атмосфере этого благоденствия совершенно неожиданно для себя я получил официальное письмо с «чайкой»
на почтовом конверте. Содержание его врезалось в память на всю жизнь:
Уважаемый Алексей Дмитриевич! Дирекция Художественного театра настоящим извещает Вас о том, что Ваша артистическая индивидуальность не отвечает направлению Художественного театра. В связи с этим с будущего сезона Вы не числитесь в списках театра. С уважением к Вам директор-распорядитель Вл. Немирович-Данченко.
Письмо было лаконично, исчерпывающе ясно и тем не менее не вмещалось в моей голове. Я его читал, перечитывал, но, понимая слова, никак не мог осознать мысль, которая их связывала.
Я знал и раньше, что первый год работы для всех сотрудников является испытательным. Но я ни разу за всю зиму не чувствовал себя испытуемым и рта не успел раскрыть, участвуя только в массовых сценах.
«Как же так, — мучительно думал я, — с таким трудом попасть в Художественный театр и вдруг оказаться не отвечающим его направлению? Какие причины могли лечь в основу такого решения? Ведь не так давно, на приемном экзамене, мне удалось угадать требования именно этого театра, об этом мне говорили неоднократно».
Вопросы громоздились один на другой, как льдины в половодье. В чем причина такого удара?
«Буду говорить с Немировичем, — решил я, — должен же он объяснить мне, какая у меня индивидуальность и почему она не отвечает Художественному театру!» У меня даже не возникало мысли обратиться с этими вопросами к К. С. Станиславскому. Ведь он меня знает еще меньше. Несколько опоздав к открытию сезона, Константин Сергеевич не присутствовал на приемных испытаниях и, следовательно, не слушал меня осенью. Нет, только Владимир Иванович может разъяснить, в чем моя неполноценность.
Весь месяц в Петербурге я готовился к этому разговору и сочинял вопросы к Владимиру Ивановичу. Но не так-то легко было в моем положении подойти к руководителю всемирно известного театра и пытать его по такому мучительному для моего самолюбия делу.
Только в Одессе, и лишь в последний день гастролей, на Малом Фонтане, где был дан Художественному театру банкет, я подошел к Владимиру Ивановичу и за ресторанным столиком, на ходу, состоялся наш разговор. Он был короток. Волнуясь, я спросил:
— По каким данным, Владимир Иванович, вы сделали вывод обо мне как об актере? Ведь я еще ничего не сыграл!
Он не сразу ответил:
— Вы не играли ролей, но участвовали в массовых сценах, а для меня этого достаточно. В свое время я увидел в массовой
сцене Москвина и сказал: это будет актер; в «Юлии Цезаре» увидел танцующую Германову и тоже сказал: это будет актриса, и они действительно стали лучшими актерами нашего театра. А вас я посмотрел в массовых сценах и говорю: нет, он не актер. Эта убийственная логика схватила меня за горло и душила...
— А я уверен, что я актер! — вырвалось у меня. Владимир Иванович как-то даже удивился, пристально посмотрел на меня и рассмеялся:
— Это ваше право — верить в себя. Этого лишить вас я не могу.
Наступила тягостная пауза — все было ясно. Я встал, поблагодарил его за те несколько минут, которые он уделил мне, и отошел.
Так я расстался с одним из руководителей Художественного театра.
Прелести юга, красоты Одессы — все это доходило до моего сознания, но уже не могло волновать меня. Все куда-то отодвинулось и поблекло. Призыв и казарма вдруг стали главными, первостепенными.
По окончании гастролей я вернулся в свой родной Саратов. Плохо помню, как прошло это злополучное для меня лето. Знаю
только, что никому из близких я не сказал о моем увольнении из Художественного театра. Было нестерпимо стыдно. Свое плохое настроение, которое был не в силах скрывать, я свалил на призыв.
Наконец наступила осень. В августе начинал свой обычный сезон Художественный театр. Если бы все было благополучно, то к 15 августа я должен был поехать в Москву, а вместо этого мне пришлось сидеть в Саратове и ждать октября, чтобы отправиться к месту своего рождения, где по закону должен был призываться.
Родился я в городе Николаевске Самарской губернии (ныне город Пугачевск Саратовской области), но вывезли меня из Николаевска еще ребенком и города я не помнил.
Наступил октябрь. С утра до вечера, не переставая, лили дожди. Поезд, состоявший из шести-семи вагонов, доставил меня до места.
Как сейчас помню жалкий грязный вокзалишко; к поезду выехали две-три заморенные извозчичьи клячи, утопавшие по брюхо в привокзальной грязи. Один из извозчиков доставил меня в местную гостиницу. Поднявшись по лестнице на второй этаж, я оказался в коридоре, вонючем и темном, несмотря на то, что был день. В конце его горела какая-то керосиновая коптилка. Спросив себе номер и поставив у ног чемодан, я с опаской присел на железную кровать.
Как разительно отличалась эта осень от осени прошлого года, когда, полный радужных надежд и мечтаний, я приехал в Москву, тоже остановился в гостинице на Солянке и тотчас побежал записываться на экзамен в Художественный театр! А теперь сижу в такой дыре, какая под стать Ивану Александровичу Хлестакову. Клопов здесь, наверное, тьма-тьмущая, и «кусаются, как собаки». Здоровенный крюк в потолке, видимо, для керосиновой лампы, наводил на грустные мысли.
Я встал, выше из номера посмотреть коридорного, чтобы заказать чаю. Шагах в пяти от меня в полумраке я разглядел фигуру, которая тоже, по-видимому, жаждала найти администрацию.
Незнакомец подошел ко мне. Это был молодой человек крепкого телосложения, с румянцем во всю щеку, напоминавший купчика из комедии Островского.
— Вы тоже приезжий? — спросил он меня.
— Да.
— Вы не на призыв ли? — допытывался он.
— Да, на призыв.
— Ну вот и я на призыв. Может быть, вместе чай будем пить?
— Пожалуй.
— Будем знакомы, — протянув мне руку, сказал он, — Суворов.
— Попов, — ответил я.
— Алеша?
— Да...
— Так ты же мой брат?
— Коля?! — в свою очередь воскликнул я.
— Он самый!
Мы обнялись и расцеловались. Действительно, на призыв приехали двоюродные братья. Мы никогда не виделись, но каждый друг о друге знал из рассказов родителей. Отец Суворова, мелкий торговец скобяным товаром (значит, я не ошибся, что он похож на купчика), часто приезжал в Саратов по делам и всегда останавливался у нас. Это был очень добрый уютный старик, много рассказывавший о своем сыне, моем брательнике и одногодке.
Немедля я перенес к Николаю мой чемодан, и вместе с самоваром был заказан графин водки. Призыва мы ждали три дня, и это были, пожалуй, единственные три дня в моей жизни, которых я совсем не помню. Проще говоря, мы зверски пили, не приходя в сознание.
Когда через три дня я явился в воинское присутствие, врачи осмотрели меня, смерили рост, объем груди, и председатель приемной комиссии, презрительно посмотрев на меня, процедил: «Негоден». (Оказывается, существовало положение, по которому объем груди у солдата должен был соответствовать росту.) Более музыкального и приятного слова, чем это «негоден», мне не приходилось слышать.
Вечером мы с Николаем Суворовым в последний раз крепко выпили, но уже без того внутреннего единства, какое было накануне: он пил с горя, я — с радости.
Утренний поезд мчал меня в Саратов. Только став свободным от царской службы, я почувствовал полную меру горечи от потери театра. Прошел год с небольшим, как я уехал в Москву, в Художественный театр, и вот я опять у той же черты... В том же городе, и опять не знаю, какими силами проникнуть на сцену.
Сырая холодная осень с моросящим туманом вместо дождя не могла удержать меня дома. Полный тяжелых раздумий, я шел на Лысую гору. Саратов раскинулся лицом к Волге, окруженный подковой невысоких гор. Там, на ветру, в полном безлюдье, я часами бродил в неизбывной тоске, смотрел на реку, уходившую в дымку осеннего дождя, на родной город, ставший мне почти ненавистным, и думал, думал вслух, по привычке, оставшейся на всю жизнь.
Как же это могло случиться? Я так мечтал о театре, столько лет вот в этом городе пытался попасть в него, но безуспешно.
Наконец я прорвался в театр, да еще в какой — один из лучших в мире. Только во сне может присниться такое... И вот через год я действительно проснулся... опять в Саратове. Как будто никуда и не уезжал. Может быть, действительно, не моя это дорога, не мой путь? Надо было иметь великую самонадеянность, чтобы осмелиться сказать Немировичу-Данченко: «А все-таки я думаю, что я актер». Как это докажешь? Где? Здесь, в Саратове? Но это для него не будет убедительно. Мало ли какие здесь бывали актеры.
Выходит, спор мой затеян по большому счету. Доказать свое право быть в театре можно только в Москве или Петербурге. Пойди, попробуй... Что ты успел сделать? Что ты умеешь?
Ничего... И я, взрослый парень, ревел, как ребенок, и ревел не один день. Как на работу, каждое утро уходил я в горы и там без конца перелистывал, день за днем, свою двадцатилетнюю жизнь.
Удивительное дело, я и раньше замечал, что осенью вместе с грустью приходит желание оглянуться назад и поразмыслить о прошедшем. Почему-то весной на это не хватает времени.
Но в ту осень, в пору моей первой жизненной неудачи, я почувствовал, что не могу мечтать, заглядывать вперед,— воображению прегражден путь в будущее. И мои мысли, естественно, летели в прошлое, ворошили пережитые годы, там искали опоры, какого-то ответа...