Umschlagplatz

Перевалочный пункт находился на площади на окраине гетто. До войны это место, окруженное сетью грязных улиц, улочек и переулков, несмотря на свой неприглядный вид, хранило много сокровищ. По боковой ветке подходили сюда составы с товарами со всего света. За них вели торг евреи-коммерсанты, а потом — со складов, расположенных в Пассаже Шимона и на улице Налевки, эти товары попадали в варшавские магазины. Сама площадь имела округлую форму и по краям была окаймлена где домами, а где забором. Сюда вели несколько боковых улочек, служивших удобным сообщением с городом. Теперь все выходы с площади, на которой могло поместиться до восьми тысяч человек, были перекрыты.

Когда мы оказались на Umschlagplatz, здесь еще почти никого не было. Был прекрасный жаркий день на исходе лета. Серо-голубое небо словно превратилось в пепел от жара, который шел от утрамбованной земли и отражался от стен домов. А палящее солнце выжимало из измученных тел последние капли влаги. Люди метались в безуспешных поисках воды.

Одна из улиц, выходящих на площадь, была пустынна. Все, с ужасом глядя на это место, обходили его стороной.

Там лежали тела тех, кого вчера убили за какое-то нарушение, может быть, даже за попытку бегства. Среди трупов мужчин лежали останки молодой женщины и двух девочек с размозженными черепами. Все показывали друг другу на стену, у которой лежали тела, — она носила явные следы крови и мозгового вещества. Детей прикончили излюбленным немецким методом: схватили за ноги и разбили им головы о стену. По сгусткам крови и трупам, которые на глазах пухли и разлагались от жары, ползали большие черные мухи.

Вполне сносно разместившись, мы ждали поезда. Мать устроилась на узле с вещами, Регина сидела на корточках рядом с ней, я стоял, а отец нервно прохаживался взад и вперед, заложив руки за спину, — четыре шага в одну сторону и четыре шага в другую. Только теперь, в ослепительном свете солнца, когда уже не было никакого смысла морочить себе голову какими-то химерическими планами спасения, я смог повнимательнее присмотреться к матери. Несмотря на кажущееся спокойствие, выглядела она нехорошо. Ее некогда прекрасные, всегда ухоженные волосы, в которых еще недавно не было ни одного седого волоса, теперь серыми космами падали на измученное, покрытое морщинами лицо. Черные, блестящие глаза как бы погасли изнутри, от правого виска к уголку рта шел нервный тик, которого я никогда раньше у нее не замечал. Этот тик свидетельствовал о том, как глубоко она переживала все, что творилось вокруг. Регина плакала, накрыв лицо руками, и слезы текли у нее между пальцами.

У въезда на площадь время от времени скапливались повозки, сюда пригоняли толпы людей, предназначенных для выселения. Вновь прибывшие не скрывали своего отчаяния: мужчины говорили на повышенных тонах, а женщины, у которых отобрали детей, рыдали и истерически всхлипывали. Но скоро и на них стал действовать царящий на Umschlagplatz настрой — апатия и отупение. Они затихали, и только иногда кое-где вспыхивала паника, если какому-нибудь проходящему эсэсовцу захотелось пальнуть в кого-то, кто не слишком проворно посторонился или чье лицо не выражало полной покорности. Недалеко от нас сидела на земле молодая женщина. В разорванном платье, растрепанная, будто минуту назад с кем-то подралась. Сейчас она сидела спокойно, уставившись в одну точку с каменным лицом. Вцепившись в свое горло растопыренными пальцами, она время от времени выкрикивала монотонным голосом:

— Зачем я его задушила?

Стоящий рядом с ней молодой мужчина, наверное муж, тихонько ее уговаривал, пытаясь успокоить, но, по всей видимости, его слова не доходили до ее сознания.

Среди людей, согнанных на площадь, появлялось все больше знакомых. Подойдя, они здоровались и по привычке заговаривали с нами, но уже через минуту разговор иссякал. Знакомые отходили в сторону, чтобы оставшись наедине попытаться взять себя в руки.

Солнце поднималось все выше и припекало все сильнее, и нас все острее мучили голод и жажда. Последний раз мы ели вечером предыдущего дня — суп с хлебом. Я не мог усидеть на месте и решил пройтись. Может, так будет лучше?

Народ все прибывал, становилось очень тесно и приходилось все время обходить группы сидящих и лежащих людей. Все говорили об одном и том же: куда нас повезут, действительно ли на работу, как пыталась внушить нам еврейская полиция.

В одном месте прямо на земле лежали старики — мужчины и женщины, очевидно, из какого-то дома престарелых. Чудовищно худые, обессилевшие от голода и жары — на грани жизни и смерти. Некоторые лежали, прикрыв глаза, и невозможно было понять, они уже умерли или умирают сейчас. Если нас высылают на работы, то что здесь делают эти старцы?

Женщины с детьми на руках переходили от одной группы к другой, умоляя дать хоть каплю воды, которую немцы умышленно перекрыли на Umschlagplatz. У детей были мертвые глаза с приспущенными веками, головы качались на худеньких шейках, а высохшие губы хватали воздух — совсем как у рыбок, выброшенных рыбаками на берег.

Когда я вернулся к своим, они были уже не одни. К матери подсела наша добрая знакомая, а ее муж, бывший владелец большого магазина, присоединился к отцу. Вместе с ним стоял и другой наш общий знакомый — врач-дантист, практиковавший недалеко от нашего дома, на Слизкой. Торговец, в общем, не терял бодрости духа, а дантист все видел в черном свете. Он нервничал и с горечью говорил, почти кричал:

— Это позор для всех! Мы позволяем вести себя на смерть, как стадо овец! Если бы мы все — полмиллиона человек — бросились на немцев, гетто бы рухнуло. Пусть бы мы в крайнем случае погибли, но не остались в истории позорным пятном!

Отец слушал его, с добродушной улыбкой пожал плечами и нерешительно сказал:

— А откуда вы знаете, что нас посылают на смерть? —Дантист хлопнул в ладоши.

— Разумеется, я не знаю. Откуда мне это знать? Не от них же! Но я на девяносто процентов уверен, что они всех нас прикончат.

Отец снова улыбнулся, будто этот ответ еще больше утвердил его в своей правоте.

— Взгляните, — сказал он и обвел рукой толпу на Umschlagplatz, — мы никакие не герои. Мы обычные люди и поэтому, в надежде выжить, выбираем оставшиеся десять процентов.

Торговец поддерживал отца. Он совершенно не разделял точку зрения дантиста: немцы не так глупы, чтобы пренебречь таким количеством рабочих рук Он предполагал, что нас ждут трудовые лагеря, возможно, самая тяжелая работа, но никто никого убивать, конечно, не собирается.

В это время его жена рассказывала Регине и матери про серебро, замурованное ею в подвале. Там были прекрасные и очень ценные вещи, и она надеялась их найти, вернувшись из ссылки.

Уже наступил полдень, и на площадь пригнали очередную группу выселенцев. Среди них мы с ужасом увидели Галину и Генрика. Значит, и им суждено разделить нашу участь. А ведь каким утешением была для нас мысль, что, по крайней мере, они останутся в живых.

Я бросился к Генрику — наверняка это из-за его идиотской прямолинейности они с Галиной попали сюда. Я засыпал его вопросами и упреками, но разве я заслуживал какого-нибудь ответа? Он пожал плечами, достал из кармана маленькое оксфордское издание Шекспира, пристроился сбоку и погрузился в чтение.

Только от Галины мы узнали, как они тут оказались: услышав, что нас увезли на Umschlagplatz, они добровольно пришли сюда, потому что хотели быть с нами.

Какой идиотский всплеск чувств с их стороны! Я решил спровадить их отсюда во что бы то ни стало, ведь они не были включены в списки депортированных и могли бы остаться в Варшаве.

Их привел сюда еврейский полицейский, с которым я был знаком по работе в «Искусстве», и поэтому рассчитывал на то, что легко смогу воззвать к его совести, приняв во внимание, что формально никакой необходимости их вывозить не было. Но я просчитался. Он и слышать ни о чем не хотел. Каждый полицейский лично должен был привести на Umschlagplatz пять человек, иначе сам рисковал оказаться на нашем месте. Галина и Генрик входили в его сегодняшнюю пятерку. Он устал и освобождать никого не собирался, иначе ему снова пришлось бы идти ловить других. Да к тому же куда, к чертям, идти? Поймать кого-нибудь совсем не просто, говорил он, потому что люди не хотят содействовать полиции и прячутся. А кроме того, он сыт уже всем по горло.

Я вернулся к своим ни с чем. И эта последняя попытка спасти хотя бы часть нашей семьи не удалась, как, впрочем, и все предыдущие. В отчаянии я уселся рядом с матерью.

Было уже пять часов вечера, жара не спадала, а толпа все прибывала. Люди теряли друг друга в толчее и звали, но тщетно. С соседних улиц долетали звуки выстрелов и характерные крики облавы. По мере приближения минуты, когда должен был подойти поезд, напряжение росло.

Особенно невыносимо было слушать сидящую поблизости женщину, которая без устали повторяла: «Зачем я его задушила?» Мы уже знали, в чем было дело. Коммерсант сумел это разузнать. Когда всем приказали выходить, женщина вместе с мужем и ребенком спряталась в заранее подготовленном тайнике. Когда мимо проходила полиция, ребенок заплакал, и мать от страха удушила его своими руками. Плач и последовавший за ним хрип задохнувшегося ребенка услышали, и тайник обнаружили.

В какой-то момент к нам сквозь толпу протиснулся мальчик, продавец конфет, с ящиком на тесемках, перекинутых через шею. Продавал он конфеты по несусветным ценам, хотя один Бог знает, что он собирался делать потом с заработанными деньгами... Собрав последнюю мелочь, мы купили у него одну-единственную ириску, которую отец поделил перочинным ножом на шесть равных частей. Это был наш последний совместный ужин.

Ближе к шести часам на площади началось волнение. Подъехало несколько машин, и жандармы стали выбирать среди выселенцев молодых и сильных. Этих счастливчиков, по всей видимости, собирались использовать в иных целях. Многотысячная толпа стала напирать в том направлении, люди кричали, расхваливая свои физические достоинства, и пробовали пробиться вперед. Немцы отвечали выстрелами. Дантист, который так и остался возле нас, не мог сдержать возмущения. Он со злостью атаковал моего отца, будто тот был виноват во всем.

— Теперь-то вы мне поверите, что всех нас прикончат. Трудоспособные остаются здесь, а там нас ждет смерть!

Он пытался перекричать шум и стрельбу, его голос сорвался. Рукой он показывал в ту сторону, куда нас собирались увезти. Отец, расстроенный и взволнованный, не отвечал. Бывший владелец магазина пожал плечами и иронически улыбнулся: он не падал духом. Отбор пары сотен людей, с его точки зрения, ничего не доказывал.

Немцы наконец забрали тех, кто им был нужен для работы, и уехали, но волнение толпы не улеглось. Вскоре раздался свисток локомотива и стук колес приближавшегося поезда. Прошло еще несколько минут, и мы увидели состав. Наверное, больше десятка вагонов для скота медленно двигалось в нашу сторону, и порывы вечернего ветра оттуда доносили до нас резкий тошнотворный запах хлорки.

Одновременно цепь эсэсовцев и еврейских полицаев, окруживших площадь, сомкнулась и начала сжимать кольцо; раздались предупредительные выстрелы. Над тесной толпой разнесся плач женщин и детей.

Мы двинулись вперед. Чего ждать? Чем скорее мы окажемся в вагоне, тем лучше. Около поезда полицейские выстроились в ряд, создавая для толпы широкий коридор, имевший только один выход — открытые двери вагонов, засыпанных хлоркой.

Прежде чем мы успели подойти к поезду, ближайшие вагоны были уже битком набиты, а эсэсовцы еще утрамбовывали их прикладами винтовок, не обращая внимания на крики задыхающихся внутри людей. И в самом деле, вонь от хлорки не давала дышать даже на порядочном расстоянии от поезда, каково же было в вагоне, где хлорка лежала на полу толстым слоем?

Мы прошли уже почти полпоезда, как вдруг я услышал чей-то возглас:

— Смотри! Смотри! Шпильман!

Чья-то рука схватила меня за воротник и вышвырнула за кордон полиции.

Кто посмел так со мной обращаться? Я не хотел отставать от своих. Я хотел быть вместе с ними!

Передо мной были только спины полицейских, стоявших сомкнутой цепью. Я бросился на них, но они не двинулись с места. Через их головы я увидел, как мать с Региной, поддерживаемые Генриком и Галиной, садились в вагон, а отец озирался, ища меня.

— Папочка! — закричал я.

Увидев меня, он сделал несколько шагов в мою сторону, но тут же заколебался и остановился. Он был бледен, губы нервно дрожали. Отец попытался улыбнуться, улыбка вышла беспомощная и горькая, он поднял руку и помахал мне на прощание, словно я возвращался в жизнь, а он, уже по ту ее сторону, прощался со мной. Потом он отвернулся и пошел к вагону.

Я снова попытался прорвать цепь полицейских.

— Папочка! Генрик! Галина!..

Я кричал как помешанный, боясь, что именно теперь, в этот решающий момент, я не доберусь до них и мы навсегда потеряем друг друга.

Один из полицейских обернулся и посмотрел на меня со злостью:

— Что вы вытворяете? Лучше спасайтесь!

Спасайтесь? От чего? В одну секунду я понял, что ждало людей, затолканных в вагоны. Волосы у меня на голове встали дыбом. Я оглянулся вокруг: площадь была пуста, за железнодорожными путями и подъездными площадками зияли пролеты улиц.

Охваченный внезапным, совершенно животным ужасом, я бросился бежать. Мне удалось смешаться с колонной рабочих из гетто, которые как раз уходили с площади, и вместе с ними миновал шлагбаум.

Придя в себя, я заметил, что стою на узкой дорожке между какими-то домами. Из дома вышел эсэсовец в сопровождении кого-то из еврейской полиции. У эсэсовца было тупое наглое лицо, а полицейский просто лез из кожи вон, пресмыкаясь перед ним, лебезя и расплываясь в улыбках. Сделав жест в сторону поезда на Umschlagplatz, полицай сказал с товарищеской фамильярностью:

— Все это идет на слом! — в его тоне звучали презрение и издевка.

Я посмотрел туда: двери вагонов были уже закрыты, и поезд медленно, с трудом набирал ход.

Я отвернулся и, плача в голос, бросился бежать вдоль опустевшей улицы, преследуемый затихающим вдали криком запертых в вагонах людей, похожим на крик сбитых в кучу в тесных клетках птиц и чувствующих смертельную беду.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: