Шанс на выживание

Я шел вперед, не разбирая дороги. Мне было все равно куда. Позади осталась Umschlagplatz и вагоны, увозящие моих родных. Я уже не слышал поезда — теперь он был далеко от города, но все равно где-то внутри себя я ощущал, как он отдаляется. С каждым шагом я чувствовал себя все более одиноким. Безвозвратно уходило все, чем я жил до сих пор. Я не знал, что меня ждет, вернее, понимал, что самое худшее еще впереди. В казармы, где до сегодняшнего дня обитала наша семья, возвращаться нельзя было ни в коем случае. Эсэсовская охрана расстреляла бы меня на месте или отослала бы обратно на Umschlagplatz как человека, по ошибке избежавшего отправки вместе со всеми. Я совершенно не представлял, где переночевать, но в тот момент мне все было безразлично, и только где-то в подсознании таился страх перед сгущавшимися сумерками.

Улица была пустынна, ворота закрыты наглухо или, наоборот, открыты настежь в тех домах, откуда уже вывезли всех жителей. Навстречу мне шел кто-то в форме еврейской полиции. Мне было безразлично. Я не обратил бы на него внимания, но он сам остановился и позвал:

— Владек!

Я тоже остановился, а он спросил с удивлением:

— Что ты тут делаешь в такое время?

Теперь я его узнал. То был мой кузен, которого наша семья недолюбливала. Его сторонились, как человека с сомнительными моральными принципами. Он умел выкрутиться из любого положения, всегда выходил сухим из воды, нередко прибегая к средствам, которые в глазах других людей считались неподобающими. Когда он стал полицейским, его плохая репутация только упрочилась.

Как только я узнал его в мундире, все эти мысли в одно мгновение пронеслись у меня в голове, но уже в следующую минуту я почувствовал, что все же он был кузеном, а теперь — единственным близким мне человеком. Тем, кто имел к моей семье хоть какое-то отношение.

— Ты знаешь... — Я хотел рассказать о том, что стало с родителями, братом и сестрами, но не смог произнести ни слова. Но он все понял. Подошел ближе и взял за локоть.

— Может, так и лучше, — прошептал он и безнадежно махнул рукой. — Чем скорее, тем лучше. Всех нас ждет то же самое... Помолчав, добавил: — Пойдем сейчас к нам. Ты немного успокоишься.

Я согласился, и эту первую ночь без семьи я провел у них. Рано утром я отправился к главе администрации Мечиславу Лихтенбауму, с которым был знаком еще с той поры, когда начал работать музыкантом в кафе. Он предложил мне играть в казино немецкой «Vernichtungs-kommando», где господа из гестапо и СС, устав от ежедневного уничтожения евреев, предавались вечерним развлечениям. Их обслуживали те, кого рано или поздно тоже должны были убить. Разумеется, я не захотел принять это предложения, хотя Лихтенбаум не мог понять, почему оно мне не по вкусу, и почувствовал себя задетым моим отказом. Без долгих разговоров он приказал вписать меня в список рабочих, разбиравших стены в том районе гетто, который присоединили к «арийской» части города.

На следующий день я впервые за два года вышел за территорию еврейского района. Это случилось в прекрасный жаркий день, примерно 20 августа. Такой же прекрасный, как множество предыдущих дней — как и тот, что мы провели вместе с близкими на Umschlagplatz.

Мы шли колонной по четыре, нами командовали мастера-евреи под надзором двух эсэсовцев. Нас ненадолго остановили на площади Железных Ворот. Выходит, была еще где-то другая жизнь!

Перед закрытым пассажем, который немцы, очевидно, переделали в склад, стояли мелкие торговцы с корзинами, полными товаров. Яркими красками сверкали овощи и фрукты, солнце блестело на чешуе выложенной для продажи рыбы и на металлических крышках банок с консервами. Вокруг продавцов крутились женщины, торговались, переходили от одного к другому, делали покупки и уходили куда-то в направлении центра города.

Торговцы золотом и валютой то и дело монотонно выкрикивали:

— Золото, куплю золото. Доллары, рублики...

Спустя какое-то время на одной из поперечных улиц начала сигналить машина и появился серо-зеленый полицейский грузовик. Среди торговцев началась паника, они поспешно собрали свой товар и бросились наутек На площади поднялся крик и возникло замешательство, которое трудно описать. Значит, и здесь не все было так хорошо.

Разбирая стену, мы старались работать как можно медленнее, чтобы работы хватило на подольше. Мастера-евреи нас не подгоняли, да и эсэсовцы вели себя здесь иначе, чем в гетто. Стояли в сторонке, болтали и глазели по сторонам.

Грузовик пересек площадь и пропал из виду, торговцы вернулись на свои места, и на площади все стало как прежде, будто ничего и не было. Мои товарищи по очереди отходили от группы, чтобы купить что-нибудь на лотках и сунуть покупки в сумки, штаны или карманы курток. К сожалению, у меня не было денег, и я мог только наблюдать за ними, хотя меня мутило от голода.

К нашей группе от Саксонского сада шла молодая хорошо одетая пара. Девушка была великолепна. Я не мог оторвать от нее глаз. Ее губы в яркой помаде смеялись, бедра слегка колыхались, а солнце блестело золотом в ее светлых волосах, окружая голову светящимся ореолом. Когда они приблизились, девушка замедлила шаг и воскликнула:

— Смотри, смотри!

Мужчина не понял. Вопросительно взглянул на нее. Она показала на нас пальцем:

— Евреи!

Он удивился.

— Ну и что? — И пожал плечами. — Ты что, евреев не видела?

Девушка смущенно засмеялась, ласково прильнула к своему спутнику, и они пошли дальше в сторону рынка.

После обеда мне удалось занять у товарища по работе пятьдесят злотых. Я купил картошку и хлеб и сразу съел кусочек. Остальной хлеб и картофелины я пронес с собой в гетто. В тот же вечер я совершил первую в своей жизни сделку. Хлеб, купленный за двадцать злотых, я в гетто продал по пятьдесят, а картошку, купленную по три злотых за килограмм — по восемнадцать. Первый раз за долгое время я поел досыта, плюс еще образовался маленький оборотный капитал, чтобы купить что-нибудь на следующий день.

Работа по разборке стены была монотонной. Рано утром мы выходили из гетто и до пяти вечера стояли около груды кирпичей, Делая вид, что работаем. Время для моих товарищей летело быстро; они были поглощены торговыми соображениями — что и как купить, как пронести в гетто и там с выгодой продать. Я покупал самые простые вещи, чтобы заработать на еду. Если о чем и думал, то только о своих родных: где они, в каком лагере, и каково им сейчас.

Однажды мимо нашей бригады проходил мой старый приятель — Тадеуш Блюменталь. Его внешность не выдавала в нем еврея, поэтому он мог не признаваться в своем еврейском происхождении и жить в «арийской» части города. Он обрадовался, встретив меня, и одновременно огорчился, увидев, в каких тяжелых условиях я нахожусь. Блюменталь дал мне немного денег и пообещал, что попробует мне помочь, пришлет завтра женщину, которая проводит меня в безопасное место, если мне удастся незаметно сбежать. Женщина в самом деле пришла, но, к сожалению, с известием, что люди, у которых меня хотели поместить, не согласились принять еврея.

В другой раз меня заметил, проходя через площадь, концертмейстер Варшавской филармонии Ян Двораковский. Он был искренне взволнован, увидев меня. Поцеловал и стал расспрашивать о моих близких. Когда я сказал, что их выслали из Варшавы, он посмотрел на меня, как мнепоказалось, с большим сочувствием, хотел что-то сказать, но потом передумал.

— Что вы об этом думаете?

— Пан Владислав! — Он тепло обнял меня за плечи. — Может, лучше, чтобы вы знали правду, тогда вы будете беречь себя. — Он на секунду заколебался, стиснул мою руку и понизил голос почти до шепота: — Вы никогда их больше не увидите.

Он быстро отвернулся и пошел прочь. Сделав несколько шагов, вернулся и снова подошел ко мне, чтобы поцеловать на прощание, но у меня уже не было сил, чтобы ответить на его сердечность.

Подсознательно я с самого начала не сомневался, что немецкие байки о лагерях с «хорошими условиями», куда направляли выселенцев, были ложью. От немцев мы могли ожидать только одного — смерти. И все же я питал иллюзию, как и другие обитатели гетто, что бывает по-всякому, вдруг на этот раз обещания немцев окажутся правдой. Я представлял своих близких живыми, пусть в очень тяжелых условиях, но все же живыми, надеясь, несмотря ни на что, в один прекрасный день встретиться с ними. Двораковский убил во мне эту, с трудом поддерживаемую иллюзию. Лишь какое-то время спустя мне пришлось убедиться, что он поступил правильно, — в решающую минуту сознание неминуемой гибели прибавляло мне сил в поисках спасения.

Последующие дни я провел как во сне: утром машинально вставал, машинально двигался, вечером машинально валился на нары — община выделила мне место для ночлега на складе мебели, ранее принадлежавшем выселенным из гетто еврейским семьям.

Мне предстояло научиться жить с сознанием гибели матери, отца, Галины, Регины и Генрика.

Русские совершили воздушный налет на Варшаву. Все прятались в убежища. Немцы были обозлены, а евреи радовались, хотя не могли этого показать. От каждого разрыва упавшей бомбы наши лица прояснялись; для нас это был знак, что помощь близка и поражение Германии — наше единственное спасение — не за горами. Я не спускался в убежище — было безразлично, останусь в живых или нет.

За это время условия работы по разборке стены постоянно ухудшались. Литовцы, которые теперь надзирали за нами, следили, чтобы мы ничего не покупали у торговцев, а перед возвращением в гетто нас на главной вахте, перед сторожевой вышкой, обыскивали все более тщательно. Как-то, ближе к вечеру, нашу группу неожиданно подвергли селекции. Перед сторожевой вышкой встал молодой жандарм, и заложив руки за спину, начал нас сортировать по собственному усмотрению: налево — смерть, направо — жизнь. Это была лотерей. Мне выпало идти направо. А тем, кто встал налево, он приказал лечь на землю лицом вниз и застрелил из револьвера.

Прошла почти неделя, и на стенах гетто вновь появились объявления о поголовной селекции евреев, еще оставшихся в живых. Из ста тысяч (триста тысяч уже вывезли) должно было остаться двадцать пять — только нужные немцам специалисты и рабочие.

Сотрудникам еврейской администрации в определенный день предписывалось собраться во дворе своего учреждения, а остальным — в районе между улицами Новолипки и Гусиной.

В целях безопасности, перед этим зданием встал один из еврейских полицаев, офицер Блаупапер с плеткой. Он собственноручно сек всех, кто пытался войти внутрь.

Тем, кому разрешили остаться в гетто, раздали номерки на карточках с печатями. Община имела право оставить пять тысяч человек из числа своих работников. В первый день мне номерок не достался. Несмотря на это, я, находясь в состоянии апатии, крепко проспал всю ночь, в то время как мои сотоварищи сходили с ума от тревоги. На следующий день с самого утра я получил номерок. Нас построили по четыре, и так мы стояли и ждали, пока немецкая контрольная комиссия во главе с унтерштурмфюрером Брандтом соизволит приехать и пересчитать нас, чтобы убедиться, не слишком ли многих оставили в живых.

По четверо, мерным шагом, мы в окружении полиции выходили из ворот здания администрации, направляясь на Гусиную улицу, где нас должны были расквартировать. За нами осталась толпа приговоренных к смерти, бросающихся то туда, то сюда, кричащих, плачущих и проклинающих нас за то, что нам каким-то чудом удалось сделать, а литовцы, стерегущие эту границу между жизнью и смертью, стреляли в них, чтобы таким, обычным тогда методом, их успокоить.

И на этот раз мне удалось избежать гибели. Но надолго ли?

«ЭЙ, СТРЕЛКИ, ВПЕРЕД!..»

И опять я сменил место ночлега. В который уже раз — с тех пор, как мы жили на Слизкой и началась война. На этот раз меня поселили в помещении, которое скорее напоминало камеру: в нем были нары и только самые необходимые предметы обихода. Здесь же обитала семья Пружанских из трех человек и молчаливая госпожа А., которая, живя вместе с нами, вела совершенно обособленную жизнь.

В первую же ночь приснился сон, который навсегда лишил меня всяких иллюзий. Я воспринял его как окончательное подтверждение своих подозрений относительно судьбы родных. Приснился мне брат Генрик. Он подошел и, склонившись над моими нарами, сказал:

— Нас уже нет в живых.

В шесть утра нас разбудили громкие голоса и поспешные шаги в коридоре. Группа «привилегированных» рабочих, занятых на реконструкции особняка шефа варшавского СС, отправлялась в Уяздовские Аллеи. Их привилегии состояли в том, что перед выходом они получали миску мясного супа, который давал ощущение сытости на несколько часов. Вскоре после них отправлялись и мы, всегда на голодный желудок — похлебка, которую нам давали, была такой же пустой, как и наша работа. Мы должны были убирать мусор на дворе перед зданием еврейской администрации.

На другой день меня и Пружанского вместе с его несовершеннолетним сыном послали на работу в дом, где размещались склады, принадлежавшие администрации общины, а также квартиры ее сотрудников. Было два часа дня, когда раздался знакомый звук свистка и характерные крики немцев, сгонявших всех вниз, во двор. Мы замерли в тревоге. Ведь не прошло и двух дней, как нам выдали номерки на жизнь. Их получили все в этом доме, значит, это не могло быть облавой. Так что же?

Мы поспешили вниз: и все же это была селекция! И снова нас охватило отчаяние, снова орали эти из СС, бесновались, сортируя — кого налево, кого направо, разделяя семьи, лая и убивая людей. Нашу бригаду за немногими исключениями оставили в живых. Среди этих исключений оказался сын Пружанского, хороший мальчик, с которым я подружился и уже успел к нему сердечно привязаться, хотя мы жили вместе всего два дня. Не буду описывать отчаяние его отца — в таком же отчаянии в эти месяцы находились тысячи отцов и матерей в гетто. Характерно другое: семьи важных лиц из еврейской администрации с ходу выкупали себя у «неподкупных» гестаповцев. Вместо них, так, чтобы общее количество сохранялось, гнали на Umschlagplatz и везли оттуда на смерть столяров, официантов, кельнеров, парикмахеров и иных специалистов, в ком немцы действительно нуждались. Позже юному Пружанскому удалось бежать с Umschlagplatz и продлить свою жизнь еще на какое-то время.

Однажды меня вызвал бригадир и сказал, что сумел включить меня в группу, которую переводят в отдаленный район — Мокотов — на стройку казарм СС. Там больше паек, и вообще там будет лучше. В действительности все оказалось иначе. Нашей новой бригаде приходилось вставать на два часа раньше, чтобы пройдя через весь город пешком больше десяти километров, явиться на стройку вовремя. После такого перехода, усталые, мы должны были немедленно приступать к работе, которая была мне не по силам. Мне приказали носить наверх кирпичи, уложенные на доску, которую я клал на спину. В перерывах я таскал ведра с известью и железные балки. Может быть, я и смог бы справиться с этой работой, если бы не надзиратели из СС — будущие жители этих казарм, которым казалось, что мы работаем слишком медленно. Они приказали нам носить сложенные в штабеля кирпичи и железные балки бегом, а если кто-то от слабости останавливался, его били нагайками с оловянными шариками на концах.

Не знаю, на сколько бы меня хватило при такой тяжелой физической нагрузке, если бы я не сумел умолить бригадира перевести меня на строительство особняка гауптфюрера СС на Уяздовских Аллеях. Там, действительно, условия были более сносными, и можно было как-то продержаться. Это объяснялось главным образом тем, что мы работали вместе с немецкими мастерами и польскими специалистами, среди которых были даже вольнонаемные. Евреи не были выделены в отдельную бригаду, поэтому не так бросались в глаза и могли как-то проволынить с работой. В этом нам помогали поляки, которые были настроены против немецких надсмотрщиков. Фактически стройкой руководил еврей — инженер Блюм, и это было нам на руку. У него был свой коллектив, состоявший из инженеров высочайшего класса, тоже евреев. Официально немцы их не признавали и, числившийся начальником строительства мастер Шультке, типичный немец-садист, мог преспокойно избивать инженеров, как только вздумается. Но без специалистов-евреев дело не двигалось. Поэтому к нам относились сравнительно терпимо, если не считать битья, что было в то время в порядке вещей.

Я работал подсобникбм у каменщика Бартчака, поляка, человека по сути своей порядочного. Понятно, между нами не могли не возникать ссоры. Бывали моменты, когда немцы стояли у нас над душой и нужно было работать добросовестно. Тогда я старался изо всех сил, но что могло из этого получиться? Я переворачивал лестницы, разливал известь или ронял со строительных лесов кирпичи, за что на нас с Бартчаком сыпалась брань, и он страшно злился на меня. Наливаясь краской, он что-то бормотал себе под нос, ожидая момента, когда немцы отойдут. Тогда, сбив шапку на затылок и уперев руки в боки, он начинал свою речь, качая при этом головой от презрения к моей неспособности постичь ремесло каменщика.

— И как же ты играл там в этом радио, Шпильман? — дивился он. — На концерте музыканта, который даже известь не может собрать лопатой с доски, все небось засыпали.

Пожав плечами, он бросал в мою сторону подозрительный взгляд, сплевывал и рявкал на меня напоследок, чтобы еще раз разрядить свое бешенство:

— Растяпа!

Но когда я, забыв, где нахожусь, погружался в свои мысли и переставал работать, он всегда успевал вовремя предупредить, что приближается кто-то из немецких надсмотрщиков.

— Раствор! — кричал он так, что было слышно на всю площадь, а я бросался к первому попавшемуся ведру или мастерку, изображая трудовое рвение.

Больше всего меня тогда волновала перспектива приближающейся зимы. У меня не было теплой одежды и, конечно, перчаток. Я всегда плохо переносил холод; стоило мне отморозить руки, да еще на такой тяжелой физической работе, и на профессии пианиста можно ставить крест. С растущим беспокойством я наблюдал, как желтеют листья на Уяздовских Аллеях, а порывы ветра день ото дня становятся холоднее.

Тогда же наши временные «номерки на жизнь» поменяли на постоянные. Кроме того, меня переселили в другое место гетто — на улицу Пыльную. И со стройки, что велась на Аллеях в «арийской» части города, нас перевели на другой объект. Там дело подходило к концу и уже не требовалось столько рабочих рук. С каждым днем температура опускалась ниже, и все чаще во время работы у меня немели пальцы от холода. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы не случай — не было бы счастья, да несчастье помогло. Однажды, неся известь, я споткнулся и вывихнул себе лодыжку. Для работы на стройке я стал непригоден. Тогда инженер Блюм отправил меня работать на склад. Был конец ноября — последний срок, чтобы спасти руки. В помещениях склада наверняка было теплее, чем под открытым небом.

Теперь все больше рабочих с Уяздовских Аллей направляли к нам. И все больше эсэсовцев– надзирателей, переходили на стройплощадку на улицу Нарбута. Однажды утром здесь появился садист, вызывавший у рабочих ужас; его настоящего имени никто не знал, мы звали его Зигзаг. Его издевательства над людьми носили специфический характер, принося ему своего рода сексуальное удовлетворение: он приказывал своей жертве наклониться, зажимал его голову между своих ляжек и, побледнев от злобы, цедил сквозь зубы: «Зиг-заг, зиг-заг!», затем изо всех сил хлестал несчастного нагайкой по ягодицам. Всегда до тех пор, пока тот не терял сознание от боли.

И снова по гетто ходили слухи об очередном «выселении». Если они соответствуют действительности, значит, немцы собираются полностью нас истребить. В конце концов, нас оставалось лишь около шестидесяти тысяч, и чем еще могли руководствоваться немцы, желая убрать столь малую группу населения из города? Все чаще возникала мысль о необходимости активного сопротивления. Особенно решительно была настроена еврейская молодежь, и уже кое-где в гетто начинали укреплять дома на случай, если придется в них обороняться. Должно быть, немцы это почувствовали, потому что на стенах гетто появились объявления, где в самых теплых выражениях нас заверяли, что новых депортаций не планируется. Надзиратели, приставленные к нашей бригаде, все время, уже от своего имени, заверяли нас в том же, и в доказательство своих слов позволили нам, теперь уже официально, каждый день покупать по пять килограммов картофеля и буханке хлеба и уносить с собой в гетто. В своем «великодушии» немцы зашли так далеко, что даже разрешили одному из нашей группы делать закупки на всех, а для этого каждый день свободно перемещаться по городу. Мы нашли молодого смелого парня по прозвищу Майорек. Немцы не предусмотрели только одного: что Майорек станет связным между движением Сопротивления в гетто и за его пределами и будет выполнять наши поручения.

Официальное разрешение ввозить в гетто определенное количество продуктов вызвало настоящий торговый ажиотаж вокруг нашей группы. Каждый день, когда мы выходили из ворот гетто, нас у другой стороны стены ожидали толпы торговцев, которые выменивали у моих товарищей «тряпки», то есть старые, изношенные вещи, на съестное.

Меня интересовали не столько эти сделки, сколько новости, которые при случае можно было узнать у торговцев. Союзники высадились в Африке, уже три месяца шла оборона Сталинграда, а в Варшаве совершено новое покушение — в немецкий «Cafe-Club» бросили гранату. Каждая такая новость прибавляла нам мужество и стойкость, укрепляла веру в скорое падение Германии.

К тому времени относятся первые акции возмездия в гетто, на первых порах в основном против продажных тварей. Был убит Лейкин, один из величайших подлецов, служивших в еврейской полиции, прославившийся во время облав и вывоза людей на Umschlagplatz. Вскоре после этого наши еврейские мстители привели в исполнение смертный приговор некоему Фирсту — связному между еврейской администрацией и гестапо. Шпиков в геттовпервые охватил страх.

Постепенно ко мне возвращались бодрость духа и желание жить. Поэтому наступил момент, когда я решил обратиться к Майореку с просьбой позвонить из города моим знакомым: пусть они меня как-нибудь отсюда вытащат и спрячут. С бьющимся сердцем я ожидал его возвращения. Наконец, во второй половине дня он вернулся, но с плохими новостями: знакомые ответили ему, что не могут рисковать, пряча у себя еврея. Ведь в конце концов, за это грозит смерть! — объяснили они с негодованием, не понимая, как им вообще посмели предложить что-либо подобное. Да. Здесь ничего не поделаешь. Эти сказали «нет», но, может, другие будут более благосклонны. Главное — не терять надежды.

Приближался Новый год.

31 декабря 1942 года неожиданно пришел большой состав с углем. Нам приказали в тот же день полностью его разгрузить и перенести уголь в подвал дома на улице Нарбута. То была тяжелая работа, которая затянулась надолго. Вместо того чтобы отправиться в гетто в шесть вечера, мы вышли, когда уже наступила ночь.

Мы шли колонной по трое по нашему обычному маршруту: по Польной, через улицу Халубинского и дальше вдоль Желязной до самых ворот гетто. Мы уже были на улице Халубинского, когда от головы колонны донеслись дикие крики. Мы замедлили шаг. Через минуту стало ясно, что происходит: на нашем пути случайно оказалось двое эсэсовцев. Один из них был Зигзаг. Они набросились на нас и принялись хлестать нагайками, с которыми не расставались даже во время своих пьяных разгулов. Дело свое они знали: педантично полосовали тройку за тройкой, начав с головы колонны. Закончив, отступили на несколько шагов, достали пистолеты, и Зигзаг гаркнул:

— Интеллигенция, шаг вперед!

Сомневаться не приходилось — они намеревались расстрелять нас на месте. Яне мог решиться. Неподчинение могло взбесить их еще больше. Но, с другой стороны, ведь они могли сами выдернуть нас из колонны, чтобы прежде чем убить, еще и изувечить за то, что мы не вышли добровольно. Стоящий около меня доктор Зайчик — историк, доцент университета — трясся всем телом, в точности как и я, и так же, как я, не мог ни на что решиться. Но когда эсэсовец рявкнул во второй раз, мы вышли из колонны. Нас было семеро. Я оказался прямо напротив Зигзага, который заорал, обращаясь ко мне:

— Я научу вас порядку! Что вы делали столько времени?! — Он размахивал пистолетом у меня перед носом. — Вы должны были возвращаться в шесть, а уже десять!

Я не отвечал, зная, что через секунду меня застрелят. Он посмотрел мне в глаза мутным взором и, вдруг зашатавшись, отлетел к фонарному столбу, а потом неожиданно сказал совершенно спокойным тоном:

— Ваша семерка персонально отвечает за то, чтобы колонна дошла до гетто. Можете идти.

Мы уже повернулись, когда он заорал:

— Назад!

Теперь перед ним оказался доктор Зайчик. Он схватил его за воротник, потряс и прохрипел:

— Знаете, почему мы вас били? Доктор молчал. — Знаете, почему?

Кто-то из колонны, наверное перепугавшись насмерть, отозвался робко:

— Почему?

— Чтобы вы знали, что сегодня Новый год!

Мы уже вернулись в строй, когда раздался следующий приказ:

— Запевай!

Мы удивленно посмотрели на Зигзага. Он зашатался, рыгнул и докончил:

—...веселее!

Едва держась на ногах, он громко рассмеялся своей шутке, повернулся и пошел. Потом снова остановился и гаркнул:

— Громче!!!

Я уже не помню, кто первый запел эту военную песню, и не знаю, почему он выбрал именно ее. Мы подхватили. В конце концов, нам было все равно, что петь.

Только сейчас, воскрешая в памяти ту минуту, я понимаю, насколько в ней трагическое перемешалось с комическим. В новогоднюю ночь мы шли — кучка измученных евреев — по улицам города, где любое проявление польского патриотизма уже не первый год каралось смертью, — и безнаказанно распевали во всю глотку:

— «Эй, стрелки, вперед!..»


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: