Японская аристократия впервые познакомилась с учением дзэн в период Камакура. Строгая дисциплина, отвага и безразличие к смерти — то есть то, что отличало практику дзэн, — соответствовало понятиям класса воинов-самураев. Однако изначально дзэн был открыт и для простых людей. Это подтверждают слова Эйсая: «Иметь в сердце сострадание бодхисаттвы и стать заботливым отцом для всех живых существ». Он набирал себе учеников из даймьё (феодалов) и аристократов, но при этом не отказывал ни одному бедняку, обратившемуся к нему за помощью и наставлением. Его сострадание к простому люду обусловливалось двумя предпосылками: религиозным идеалом бодхисаттвы и государственными соображениями. Религиозный гений Догэна был по своей природе универсален и поэтому взывал к сердцам как богатых, так и бедных. Основная часть его литературных трудов написана по-японски. Среди его последователей было немало мирян, и даже женщин. Китайский наставник школы Риндзай — Лань-цзи Дао-лунь из Кэнсёд-зи — также допускал женщин до религиозной практики и, так как не говорил по-японски, общался с ними через переводчиков.
С началом эпохи Муромачи связи с населением стали более тесными. Провинциальные храмы стали своего рода проводниками учения по всей стране. Наиболее известные дзэнские наставники проповедовали японский стиль (кана-хёго), доступный для понимания неграмотных слоев населения. Благодаря этому аутентичное дзэнское учение без ущерба для основных положений доктрины распространилось повсюду. Метафизическая сущность доктрины по-прежнему оставалась все той же — достижение природы Будды и обретение разума Будды.
Не отличаясь большой оригинальностью, наставники того времени повторяли старые тезисы, давали прежние психологические советы и использовали былую терминологию. В поэзии того времени практически не появляется новых мотивов и не используются новые художественные приемы. Тем более поражают воображение энтузиазм и рвение наставников, которые воспламеняли сердца своих учеников. Однако в процессе исторического развития никогда не удавалось избежать досадных ошибок. Путь популяризации, который становится путем посредственности и упрощения, нередко становится коротким. В конце этого периода многие дзэн-ские наставники стали сочувственно относиться к людским слабостям и перешли ту грань, что отделяет Закон Будды от мирских способов решения человеческих проблем.
В методиках того времени китайские элементы практики отходят на второй план. Отказываясь от привычных парадоксальных утверждений, наставники начинают рассуждать о дзэн как о некой понятийной категории. Они говорят об интеллектуальной ценности учения и дают методические рекомендации. Вольно толкуя доктрину о прямой трансформации сознания, они оставляли место для интерпретации сутр. Мусе, наиболее выдающийся деятель раннего периода Муромачи, искусно облек свое учение в японские одежды и сделал его доступным для всеобщего понимания. В его главной работе — «Мусю-мондё» — сущность дзэн объясняется в форме вопросов и ответов. Так же как и в случае с Догэном, его вера развивалась на основе осознания преходящей сущности всего мирского, что впоследствии дало импульс к духовному озарению.
Сердце верующего впервые пробуждается, когда он «…приходит к осознанию непостоянства вещей и отказывается от честолюбивых и корыстных устремлений. Вчерашние мысли улетучиваются, а сегодняшняя жизнь становится несущественной. Дыхание жизни нарушается, стар и млад, и все живое должно погибнуть. Число мертвых возрастает, расцветающие бутоны увядают, и листья падают с деревьев. Все вещи, подобно морской пене, являются лишь сновидением. Подобно тому как рыба начинает трепыхаться на мелководье с отливом, так и жизнь угасает на исходе дня. Родители и дети, мужья и жены, которые любят друг друга, не могут продолжать земной путь вместе. Какова же цена высокой должности и богатства? Утром щеки покрывает румянец, но в ночи остаются лишь кожа да кости. Не доверять преходящей природе вещей, но следовать Пути Будды — значит пробудить сознание, страждущее Пути и веры в благородный Закон».
Очевидно, в этих строках нет ничего оригинального. Тем не менее можно предположить, что Мусе пережил и понял то, о чем он пишет. Вдохновляемый искренней верой в Будду и придерживаясь синкретических тенденций своего времени по отношению к японским ками (богам) как воплощениям (аватарам) первичного Хото-кэ или Будды, он пытается привести в соответствие родной синтоистский культ с буддийским учением. Поэтому неизбежный кармический закон распространяется как на ками, так и на Хотокэ. Далее он пишет: «Можно быть уверенным в том, что даже ками и Хотокэ не избегут возмездия в мире грядущем ‹…›. Если сердце человека благородно и честно, оно соответствует благородному сердцу ками и даже без молитвы станет символом признания. Ками и Хотокэ нераздельны так же, как вода и волна. Один ками подобен десяти тысячам, а все ками подобны одному ‹…›. Следует поклоняться ками, ибо они повсеместно присутствуют во вселенной. Сердца живых существ, сердца ками и Хотокэ неизменны. Невидимые, они появляются на небесах и на земле; они молчаливо присутствуют в траве и деревьях, в облаках и ветре. Вне сердец живых существ ками не существуют. Почитать ками — значит почитать сердце. Послушное сердце подобно бесконечному космосу».
В то время как Мусе стал центральной фигурой в Киото, более популярные наставники, Бассуй (1327–1387) и Гэттан (1326–1389), трудились в провинции. Они пользовались простым идеографически-силлабическим письмом (так называемым кана) и не проводили различий между собой и паствой. Невзирая на строгую приверженность законам Будды, они не отвергали мирских потребностей. Но просветление почиталось превыше всего остального, ибо «все вещи, отраженные в сознании, должны иссекаться на части алмазным мечом. Когда мирские вещи заявляют о себе, их следует отринуть. Когда о себе заявляют вещи из мира Будды, их также следует отринуть». Просветление подобно пробуждению от сна: «В этот момент [просветления] на засохшем дереве расцветают цветы и загорается лед. В этот момент вещи мира Будды и мира земного, все добро и все зло подобны вчерашнему сну. Появляется лишь Будда первозданной природы».
Бассуй изложил сложную доктрину вселенского Будды доступным и выразительным языком. Однажды он привнес умиротворение в душу умирающего человека, указав ему на пустотность всего сущего, нереальность самой болезни и возвышенность природы Будды над болью и страданием:
«Природа Будды, свойственная твоему сознанию, ни рождается, ни умирает, ни существует, ни не существует; она ни пустотна, ни облечена в какую-либо форму. Она не испытывает ни удовольствия, ни боли. Если ты хочешь знать, но не знаешь, что это такое, то в своей немощи испытаешь боль, и если ты сосредоточишься на том, что есть твое сознание, которое испытывает страдание, то эта мысль не оставит места для других мыслей, желаний и вопросов; если же твое сознание растворится в эфире подобно облаку и станет пустотным, то ты порвешь цепь перерождений и достигнешь внезапного освобождения».
Гэттан же и пальцем не пошевелил для того, чтобы объяснить сущность основной доктрины дзэн своей прихожанке. Этот убежденный буддист потворствовал экзотерической форме ее религиозного служения, подразумевавшей веру в Чистую землю Будды, в рай и ад. В одном из своих писем Гэттан подчеркивает пустотность подобных понятий и ссылается на высокоценимую им «Лотосовую сутру». Своему ученику-мирянину он объясняет сущность самоотверженного пути к просветлению:
«Во время дзадзэн с самого начала следует сосредоточиваться лишь на одном — на озарении Закона Будды; при этом сознание должно быть свободным от всех мыслей. Если разум использует всю энергию для очищения Закона Будды, он забудет о себе. Когда исчезает все, за исключением позы и движения тела в дзадзэн, внезапно возникает мгновение, подобное пробуждению ото сна. В этот момент исчезает привязанность к любым понятиям, будь то концепция бытия или небытия, становления или угасания, и открывается путь обретения истинной свободы».
Просветление остается в повседневной жизни, возвышаясь как над Законом Будды, так и над мирскими законами. Гэттан стремится направить даже учеников-мирян к высшему уровню просветления.
Наиболее заметной фигурой второй половины периода Муромачи был дзэнский наставник Иккью (1394–1481), который, подобно своему предшественнику Мусе, сочетал в себе глубокую религиозность с тонким художественным вкусом. Сравнение этих двух персонажей позволяет сделать вывод об отчетливой тенденции к отделению церкви от государства. В то время как художественные вкусы Мусе в значительной степени были продиктованы религиозным вдохновением, Иккью следовал веяниям своего времени. Это был период заката японского Средневековья. Феодальный порядок нарушен, нравы двора падают, и в целом власть сёгуната пошатнулась. Социальная и политическая нестабильность приводит к быстрому завершению этой исторической эпохи.
Мы не располагаем точными сведениями относительно родословной Иккью. Тем не менее принято считать, что он был императорских кровей. Его мать, принадлежавшая к благородному семейству Фудзивара, была фавориткой императора Го-Комацу. Забеременев, она покинула двор и родила ребенка в бедной крестьянской хижине. В нежном возрасте мальчика отдают на воспитание монахам, которые знакомят его с основными положениями буддизма. В том же монастыре он изучает литературу и общеобразовательные дисциплины. Он становится поклонником поэзии, и тома его избранных стихотворений свидетельствуют о том, что он преуспел и на этом поприще.
Иккью пришел к дзэн, исходя из личного религиозного опыта. Когда ему было двадцать четыре года, он услышал балладу слепого музыканта, посвященную обесчещенной царской дочери, которая отказалась от мира. Три года спустя крик ночной птицы пробудил в нем желание достичь великого озарения. После долгой и полной невзгод жизни он умер в храме Дайтокудзи в Киото, настоятелем которого являлся последние восемь лет.
Иккью был очень близок, возможно, слишком близок к народу. Среди его знакомых и учеников были представители всех слоев общества. Он ел мясо и рыбу, любил саке и женщин и был отцом многих детей. Человек широких взглядов и враг всякой фальши, он исповедовал естественность религиозного служения, и это качество было весьма привлекательным для его прихожан. Обличая лицемерие монахов, он возвышался в глазах простых людей:
«В былое время те, чьи сердца пробуждались к вере, шли в монастыри, но сейчас все они покинули храмы. Наблюдательный человек без труда заметит невежество обитающих там бонз. Они полагают, что сидеть в медитации обременительно, и отрицают практику коанов. Они позволяют себе излишества и большую часть времени проводят вышивая свои подушки. С пущей важностью они носят монашеские одеяния, но, несмотря на внешние манеры праведников, по сути они являются мирянами. Монашеская роба становится для них тенетами, а пояс — веревкой, связывающей тело и усиливающей муки».
Последние слова перекликаются с современными представлениями об аде, к концепции которого Иккью относился весьма скептически.
В учении Иккью отчетливо прослеживается мысль о преходящей природе всех вещей и о внушении безразличия к жизни и смерти. В первый день нового года он шествовал по улицам столицы с бамбуковым шестом, к которому был прикреплен его трактат «Скелет». На вопросы изумленных зевак он отвечал, что лишь скелет может считаться достойным знамением: «Если вы не будете, подобно этому скелету, на «ты» со смертью, то не познаете счастья». Он резко критиковал идеи о загробном мире, которые исповедовали приверженцы культа Амиды. Рай для верующего еще более неуловим, чем стремительный поток воды: «Если человек очистит свой разум и постигнет собственную природу, то не останется ни Чистой Земли для надежд, ни адовых мук для опасений, ни страстей для борьбы с ними, ни различия между добром и злом. Он освободится от круга перерождений. Он будет возрождаться в любом проявлении жизни по собственному усмотрению».
Таким образом, Иккью проповедовал просветление в повседневной жизни. Он ниспровергал старые законы и высмеивал суеверную практику возжигания огней на похоронах, равно как и подношение еды умершему или погребальную декламацию сутр. Священные дары вселенной: дождь и роса, лунный свет, дуновение ветерка, тревожащего верхушки сосен, журчание воды в фонтане — вот те категории, которые постигаются при правильном чтении сутр. В одной из японских песен он поет: «Несите в дар арбузы и баклажаны или воду реки Камо».
Иккью называл себя «сыном странствующего облака». Несмотря на некоторую эксцентричность, его отличал острый ум и искрометный юмор. В равной мере он негодовал по поводу спеси аристократов и убожества бедняков. Как первое, так и второе становилось объектом его колких насмешек. Сохранилось множество анекдотов и забавных историй, связанных с именем этого наставника. Однажды он, одетый в тряпье, просил милостыню у дома богатого землевладельца и в качестве подаяния получил лишь мелкую монету. В следующий раз, облаченный в богатый наряд, он навестил тот же дом. Его приняли во внутренних покоях и угостили изысканным блюдом. Вместо того чтобы отведать угощения, он встал, снял свой наряд, положил его напротив блюда и заявил, что угощение предназначается не ему, но его одежде. Оригинальность и независимость суждений Иккью вызывали восхищение окружающих. Его по праву можно считать одним из самых выдающихся бонз японского Средневековья. Его каламбуры и гаты звучат и по сей день. Ниже приводятся стихи, которые можно считать характерными для его стиля:
Хэцурайтэ Хоть тонкая лесть
таносики йори мо Порой ласкает душу,
хэцуравадэ Я не поддамся сладостному обману,
мацусики ми косо Но предпочту ему откровенную нищету
кокоро ясукерэ И сохраню свое сердце в чистоте и безмятежности.