Зима тревоги

Не провели они и двух месяцев в маленькой квартирке на Пятьдесят седьмой улице, как для каждого из них жизнь в ней приобрела тот самый трудноуловимый, но почти ощутимый физически оттенок, которым было пропитано все их существование в сером доме. Оба беспрестанно курили, поэтому все кругом пропиталось запахом табака; он был повсюду — в их одежде, одеялах, шторах, в засыпанных пеплом коврах на полу. Вдобавок к этому — тошнотворная аура застоялых винных паров, наводившая на неизбежные предположения о превратившейся в тлен красоте и омерзительные воспоминания о былых попойках. Вокруг набора стеклянных бокалов на буфете этот запах был особенно силен. А стол красного дерева в гостиной был окольцован желтоватыми кругами, отмечавшими места, куда ставились стаканы. Попоек было множество — и люди, естественно, ломали мебель, людей тошнило в ванной комнате Глории, люди проливали вино и, наконец, устраивали невероятный бардак в крохотной кухоньке.

Все это стало неотъемлемой частью их существования. Несмотря на многочисленные резолюции, принимаемые по понедельникам, с приближением уик-энда молчаливо устраивалось так, что и он будет отмечен каким-либо богопротивным мероприятием. Когда приближалась суббота, они без особого обсуждения знали, что позвонят тому или иному члену устоявшегося круга своих безалаберных друзей и предложат встретиться. И только после того, как друзья собирались, и Энтони выставлял на стол графины, он мог как бы вскользь заметить: «Ну, и я с вами, пожалуй, немного выпью…»

А дальше они выпадали из жизни на два дня — только на мрачном похмельном рассвете понимая, что опять были самыми шумными и обращали на себя больше всего внимания среди самой шумной и привлекающей к себе внимание компании в «Буль-Миш» или в клубе «Рамей», или в ином, гораздо меньше следящем за поведением своих клиентов, месте отдыха. Они привычно обнаруживали, что опять каким-то непостижимым образом промотали восемьдесят или девяносто долларов и привычно приписывали это обстоятельство всегдашней стесненности в средствах, которую испытывали сопровождавшие их «друзья».

Вполне обычным стало для самых искренних из их друзей даже на самой вечеринке начать увещевать их, предсказывая обоим мрачный конец, вследствие утраты Глорией «красоты», а Энтони «здоровья». Подробности памятнопрерванной попойки в Мариэтте тоже, естественно, просочились наружу — «Мюриэл вовсе не собиралась рассказывать этого всем подряд, — убеждала Глория Энтони, — но она уверена, что каждый, кому она рассказывает, именно тот, единственный, которому она собиралась рассказать», — и окутанная весьма прозрачной вуалью, эта история заняла подобающее ей место в пантеоне Городских Сплетен. Когда же публике стали известны условия завещания Адама Пэтча и газеты начали публиковать материалы, касающиеся судебного процесса, затеянного Энтони, история обросла весьма унизительными для него домыслами. Слухи об их жизни стали доноситься отовсюду, слухи обычно не совсем лишенные оснований, но явно перегруженные нелепыми и злонамеренными подробностями.

Внешне они не выказывали никаких признаков износа. Глория в двадцать шесть все еще выглядела на двадцать; свежий, юный цвет ее лица все еще был достойным обрамлением для ее ясных глаз, все еще по-ребячьи прелестные волосы с годами медленно темнели — от блеска пшеницы до мерцания тусклого золота, а стройное тело неизменно напоминало о нимфах, резвящихся среди орфических рощ. Когда она шла через вестибюль отеля или по проходу в театре, мужские взгляды, десятки мужских взглядов зачарованно следовали за ней. Мужчины просили представить себя ей, впадали в длительные состояния искреннего восхищения, непременно начинали за ней ухаживать — ибо до сих пор она была существом исключительной, невероятной красоты. А Энтони, со своей стороны, скорее даже выиграл, чем потерял во внешности; в выражении лица его появился некий неуловимый, но вполне отчетливый оттенок трагизма, романтически контрастировавший с опрятностью и безупречностью его внешнего вида.

В начале зимы, когда все разговоры вращались вокруг возможности вступления Америки в войну, когда Энтони делал искренние и отчаянные попытки писать, в Нью-Йорк явилась Мюриэл Кэйн и тот же час пришла повидаться с ними. Было похоже, что она, как и Глория, не собиралась меняться. Она знала все самые свежие словечки, танцевала самые свежие танцы и рассказывала о самых свежих песнях и спектаклях с таким же жаром, как и в первый свой сезон нью-йоркского гуляки. Ее застенчивость была вечно новой и вечно бесплодной; одевалась она по самой последней моде, а черные волосы были теперь коротко острижены, как у Глории.

— Я приехала на зимний бал в Нью-Хэйвене, — объявила она, словно открывая невероятный секрет.

И хотя была старше любого студента в колледже, она всегда ухитрялась заполучить для себя то или иное приглашение, грезя, что на следующем балу обязательно случится та интрижка, которая должна завершиться на алтаре любви.

— А где ты была? — поинтересовался Энтони, не упуская случая доставить себе удовольствие.

— Проводила время в Хот-Спрингс. Этой осенью там было просто шикарно — и столько мужчин!

— Так ты влюблена, Мюриэл?

— А что ты называешь «любовью? — Это был риторический вопрос года. — Кстати, хочу вам кое-что сказать, — начала она, внезапно меняя тему. — Я понимаю, что это не мое дело, но, думаю, настало время вам угомониться.

— Да мы уж давно угомонились.

— Рассказывай, — лукаво усмехнулась она. — Куда ни придешь, всюду только и слышишь о ваших выходках. Позвольте сообщить, что имела немало неприятных минут, отстаивая вашу честь.

— Не стоило беспокоиться, — холодно отозвалась Глория.

— Ну как же, — запротестовала та, — ведь ты знаешь, что я — одна из твоих лучших подруг.

Глория молчала. Мюриэл продолжила:

— То, что женщина пьет — еще полбеды, но ведь Глория — такая красавица, многие обращают на нее внимание, узнают, и это, естественно, бросается в глаза…

— Ладно, рассказывай, что ты слышала, — потребовала Глория, склоняя свою гордыню перед любопытством.

— Ну, например, что эта гулянка в Мариэтте убила деда Энтони.

Муж и жена мгновенно напряглись от досады.

— Это уж совсем нахальство.

— Так говорят, — настаивала Мюриэл.

Энтони принялся ходить по комнате.

— Глупость какая-то, — наконец заявил он. — Те самые люди, которых мы приглашаем к себе, кричат об этом на всех углах и рассказывают как анекдот — и вот, в конце концов, это все возвращается к нам в форме таких страшилищ.

Глория стала поправлять пальцами выбившийся рыжеватый локон. Мюриэл облизнула губы, коснувшись языком вуалетки и, решившись, сказала главное из того, что хотела:

— Вам нужно завести ребенка.

Глория утомленно посмотрела на нее.

— Мы не можем себе этого позволить.

— Даже в трущобах у всех есть дети, — торжествующе объявила Мюриэл.

Энтони и Глория обменялись улыбками. Они уже достигли стадии злобных ссор, после которых никогда не мирились до конца, которые тлели под пеплом, готовые разразиться в любой момент или угаснуть в силу полнейшего равнодушия сторон — но этот визит Мюриэл на какое-то время сблизил их. Когда о том дискомфорте, в состоянии которого они существовали, высказывалась третья сторона, это давало им дополнительный импульс предстать перед этим безжалостным миром сплотившись. Теперь очень редко случалось, чтоб этот импульс к единению исходил изнутри их союза.

Энтони обнаружил, что чувствует какое-то родство собственного существования с образом жизни ночного лифтера в их доме, бледного человека лет шестидесяти с жидкой порослью вместо бороды, весь вид которого говорил о том, сколь долго ему пришлось падать до своего нынешнего состояния. Может быть, благодаря этому свойству он и сохранял свое место; это делало его запоминающейся и жалкой фигуркой неудачника. Энтони без улыбки вспоминал бородатую шутку о том, что вся жизнь лифтера — сплошные взлеты и паденья — и уж, во всяком случае, это была в буквальном смысле замкнутая жизнь, наполненная скукой. Каждый раз, входя в кабину лифта, он, затаив дыхание, ждал обычного стариковского: «Ну вот, сегодня, я думаю, нам и солнышко немного посветит». А Энтони гадал, в какой же это мере можно наслаждаться легким дождиком или солнечным светом, будучи запертым в эту тесную клетку, не видя ничего, кроме лишенного окон, насквозь прокуренного вестибюля.

Загадочная фигура, он сумел-таки сделать трагедию даже из того пошлого материала, который предоставила ему жизнь. Однажды в дом проникли трое громил, они связали лифтера и бросили на кучу угля в подвале, пока сами орудовали в кладовой. Когда швейцар нашел его на следующее утро, он уже окоченел от холода. Четыре дня спустя он умер от пневмонии.

Его место занял говорливый негр с Мартиники, с нелепым британским акцентом и явной тенденцией к грубости, который вызывал у Энтони отвращение, смешанное с ненавистью. Смерть старика оказала на Энтони примерно такое же действие, как в свое время история с котенком — на Глорию. Она напомнила ему о жестокости жизни вообще и, как следствие — о множащихся горестях его собственной.

Он занялся писательством — и наконец-то серьезно. Отправился к Дику и битый час выслушивал наставления о тонкостях процесса, на который до сих пор посматривал свысока и довольно презрительно. Деньги ему нужны были немедленно — каждый месяц приходилось продавать облигации, чтобы заплатить по счетам. Дик был откровенен и высказывался определенно:

— Если заняться статьями по литературным проблемам, которые идут в этих малотиражных журналах, то ими ты и на оплату квартиры не заработаешь. Конечно, если у человека есть дар юмориста, неплохая биография или какие-нибудь специальные знания, он может сделать из этого деньги. Но тебе остается только беллетристика. Ты говоришь, тебе нужны деньги прямо сейчас?

— Именно так.

— Ну, роман тебе раньше чем через полтора года никаких денег не принесет. Попробуй рассказы в каком-нибудь популярном жанре. Между прочим, если уж они окажутся не особо талантливы, пусть будут хоть веселы и занимательны — это самые пробивные их качества и самое верное средство заработать.

Энтони вспомнил о последних творениях самого Дика, которые недавно появились в популярном ежемесячнике. Они касались, главным образом, нелепых похождений группы набитых опилками персонажей, которые, как уверяли читателя, были представителями нью-йоркского света; вертелось в них все, как правило, вокруг чисто технических вопросов девственности героини, уснащаясь насмешливо-социологическими обертонами типа: «сумасшедшие из этих четырех сотен».

— Но ведь твои рассказы… — утратив над собой контроль, громко воскликнул Энтони.

— О, это совсем другое дело, — к изумлению друга заверил его Дик. — Понимаешь, у меня есть определенная репутация, поэтому от меня ждут проблемных вещей.

Энтони внутренне содрогнулся, поняв по тону замечания, сколь низко пал Ричард Кэрэмел. Неужели он на самом деле думает, что эти его последние поделки так же хороши, как и первый роман?

Вернувшись домой, Энтони сел за работу. Вскоре он понял, что не последним делом при этом было сохранять оптимизм. После полудюжины тщетных попыток он отправился в публичную библиотеку и целую неделю исследовал подшивки популярных журналов. Потом, уже во всеоружии, довел до конца свой первый рассказ «Диктофон судьбы». В основу его легло одно из тех немногих впечатлений, которые он вынес из шести недель пребывания на Уолл-стрит год назад. Все замышлялось как веселая сказочка о молодом служащем, который совершенно случайно напел па диктофон чудесную мелодию. Цилиндр был обнаружен братом босса, известным продюсером мюзиклов — и потом немедленно потерян. Дальше, в основном, описывались поиски пропавшего цилиндра и последующая женитьба благородного юноши (теперь процветающею композитора) на мисс Руни, добродетельной стенографистке, составленной примерно в равных пропорциях из черт Жанны д’Арк и Флоренс Найтингейл.

Он был уверен, что именно этого хотели все журналы. Он предложил в качестве главных героев привычных обитателей розово-голубого литературного мира, настолько обваляв их в сахарине сюжета, что они не оскорбили бы ни единого желудка даже в Мариэтте. Он напечатал рукопись через два интервала — последнее очень рекомендовалось в брошюре «Легкий путь к писательскому успеху» Р. Меггса Видлстайна, который уверял воспылавших амбициями водопроводчиков в глупости потения на собственной работе, в то время как после изучения данного, состоящего из шести уроков, курса, можно было зарабатывать, по крайней мере, тысячу долларов в месяц.

После прочтения рассказа скучающей Глории — заручившись ее древним как мир резюме, что «это лучше многого из того, что печатают в журналах», он насмешливо пометил свое творение псевдонимом Жиль де Сад, присовокупил подходящий конверт для ответа и отослал пакет.

Оценив гигантский труд, потребовавшийся для этого зачатия, он решил не начинать другого рассказа, пока не получит известий о первом. Дик сказал, что он может заработать и двести долларов. А если по какой-либо причине случится так, что рассказ не подойдет, ответ редактора, без сомнения, подскажет, какие изменения нужно внести.

— Я уверен, что это самое отвратительное литературное творение, когда-либо существовавшее, — повторял Энтони.

Редактор, как выяснилось, оказался вполне с ним согласен. Он вернул рукопись с запиской об отказе. Энтони отослал рассказ куда-то в другое место и принялся за следующий. Он назывался «Маленькая открытая дверь» и был написан за три дня. Он касался вопросов оккультизма: отдаляющуюся друг от друга пару свело вместе на эстрадном представлении выступление медиума.

Всего их было шесть. Шесть убогих, вызывающих жалость попыток «написать что-нибудь», сделанных человеком, который никогда прежде не пробовал по-настоящему что-нибудь написать. Ни в одном из них не проблескивало даже искры жизненности, а изящества и веселости во всех вместе взятых было меньше, чем в обычной газетной полосе. Циркулируя по редакциям, они собрали в общем тридцать одну отказную записку — надгробные плиты на бандеролях, которые он находил лежащими у себя под дверью, подобно мертвым телам.

В середине января умер отец Глории и им снова пришлось отправиться в Канзас-Сити — печальное путешествие, ибо Глория почти все время была мрачно-сосредоточенна, но не на смерти отца, а на смерти матери. После выяснения финальных обстоятельств Рассела Гилберта они стали обладателями примерно трех тысяч долларов и огромного количества мебели. Вся она хранилась на складе, ибо последние дни свои он провел в небольшом отеле. Благодаря этой смерти Энтони сделал еще одно открытие, касавшееся Глории. На обратном пути она, к его немалому изумлению, всерьез проявила свои билфистские наклонности.

— Но, Глория! — восклицал он, — не хочешь же ты сказать, что веришь во все это?

— А что такого, — с вызовом отвечала она, — почему бы и нет?

— Потому… потому что все это — фантастика. Ты же сама понимаешь, что, в любом смысле этого слова, ты — агностик. Ты насмехаешься над любой ортодоксальной формой христианства — и вдруг заявляешь, что веришь в какие-то глупые россказни о переселении душ.

— А что, если на самом деле верю? Я ведь слушала тебя и Мори, и любого другого, чей интеллект вызывает у меня хоть какое-то уважение, и согласно всему этому — жизнь, в том виде как она предстает перед нами, в высшей степени бессмысленна. Но мне всегда казалось, что если б я узнала что-то, пусть бессознательно, еще здесь, это значило бы. что жизнь не бессмысленна.

— На самом деле ничего ты не узнаешь — только мучаешь себя. Но если ты не можешь без веры во все эти примиряющие с правдой жизни штуки, выбери из них такую, которая может взволновать воображение не только склонных к истерии дамочек. Человек вроде тебя не должен ничего принимать на веру без достаточных обоснований.

— Да плевать мне на правду. Я счастья хочу.

— Но если у тебя достаточно развитый ум, то содержание твоего счастья определяется именно этой правдой. А во всякую чушь могут верить только простаки.

— Мне все равно, — упрямо повторяла она, — кроме того, я ведь ничего не проповедую.

На этом их разговор и закончился, но потом, в мыслях, Энтони несколько раз возвращался к нему. Было не очень приятно обнаружить в ней это застарелое заблуждение, очевидно перешедшее от матери и еще раз воплотившееся в бессмертном обличье врожденной идеи.

После расточительной и безрассудной недели, проведенной в Хот-Спрингс, в марте они добрались до Нью-Йорка, и Энтони возобновил свои бесплодные попытки на поприще беллетристики. Чем яснее становилось им обоим, что путь к избавлению лежит не в области популярной литературы, тем стремительнее исчезали их вера друг в друга и мужество. Между ними непрерывно происходила принимающая самые различные формы и подчиненная каким-то запутанным правилам схватка. Все усилия снизить расходы ни к чему не приводили из-за их крайней инертности, и к марту они вновь начали использовать любой предлог, чтоб устроить «вечеринку». Глория с безрассудным упорством выдвигала предложение взять все деньги и кутить до тех пор, пока они не кончатся — что угодно казалось лучше, чем просто наблюдать, как они все равно растекаются по пустякам.

— Глория, тебе ведь не меньше моего нужны эти вечеринки.

— Не обо мне речь. Все, что я делаю, находится в полном соответствии с моими идеалами: хоть в эти годы, пока я молода, повеселиться как следует, не теряя ни одной минуты.

— А что потом?

— Да наплевать мне на то, что потом.

— Это сейчас тебе так кажется.

— Может быть, но тогда уж с этим все равно ничего нельзя будет поделать. Буду утешаться тем, что хоть повеселилась вволю.

— Да брось, ничего и тогда не изменится. В конце концов, мы действительно неплохо проводили время, вдоволь похулиганили, а сейчас просто расплачиваемся за это.

Деньги, тем не менее, продолжали таять. Как-то сам собой установился бесконечный, почти неизменный цикл — два дня веселья, два дня мрачного похмелья. Крутые подъемы, когда они случались, выражались для Энтони во всплесках трудовой активности, в то время как Глория, нервная и угрюмая, просто валялась в постели или сопровождала это же отрешенным покусыванием пальцев. После дня или двух такого времяпрепровождения они обычно кого-нибудь приглашали — и какое значение имело все остальное! Эта ночь, полная сияния, конец всем тревогам, и ощущение, что если жизнь и не имеет смысла, все равно она полна очарования! Вино придавало их скольжению вниз видимость блеска и некой бесшабашности.

Процесс тем временем продвигался медленно, с бесконечными допросами свидетелей и выстраиванием показаний в надлежащем порядке. Наконец предварительные процедуры, относящиеся к разделу имущества, были закончены. Мистер Хейт не видел никаких причин, почему дело не могло бы поступить в суд уже к лету.

В конце марта в Нью-Йорке появился Бликман; он около года был в Англии по делам «Филмз пар Экселенс». Процесс его всесторонней респектабилизации шел полным ходом — одевался он все лучше, интонации его голоса становились все приятнее, а в манерах теперь была заметна определенная уверенность, что все прекрасное в этом мире принадлежит ему по естественному и неотъемлемому праву. Он посетил их жилище, посидел около часа, в течение которого говорил главным образом о войне, и удалился, пообещав, что зайдет еще. В его следующий визит Энтони не было дома, и вернувшегося под вечер мужа встретила взволнованная и чем-то явно увлеченная Глория.

— Энтони, — начала она, — ты все еще будешь возражать, если я попробую сниматься?

Сердце его словно окаменело при этих словах. Как только она, пусть лишь в его воображении, пыталась отдалиться, ее присутствие делалось не просто драгоценным, а отчаянно необходимым для него.

— Но, Глория!..

— Бликман сказал, что мог бы взять меня — но только если я вообще собираюсь чего-то добиться, начинать нужно прямо сейчас. Им нужны только молодые женщины. Подумай о деньгах, Энтони!

— Для тебя — конечно. А как насчет меня?

— Неужели ты не понимаешь, что все, чем владею я, принадлежит и тебе?

— Да что это за карьера такая! — взорвался наконец высокоморальный, бесконечно осмотрительный Энтони, — да и публика там такая, что хуже поискать. Кроме того, мне чертовски надоело, что этот славный малый Бликман является сюда и сует во все нос. Ненавижу эти театральные штучки.

— Это вовсе не театр! Это совсем другое.

— А мне что прикажешь делать? Гоняться за тобой по всей стране? Жить на твои деньги?

— Тогда заработай сам.

Дискуссия переросла в одну из самых диких ссор, которые у них когда-либо случались. Вслед за последовавшим примирением и неизбежным периодом морального транса, она поняла, что он лишил ее планы заняться кино всякого очарования, отнял у них жизнь. Никто из них даже не упомянул, что Бликман действует небескорыстно, но оба знали, что именно этого и боялся Энтони.

В апреле была объявлена война Германии. Вильсон и его кабинет — своим единообразием чем-то странно напоминавший двенадцать апостолов — спустили долго содержавшихся на голодном пайке псов войны, и пресса начала истерично вопить об опасности зловещей морали, зловещей философии, зловещей музыки, созданных тевтонским духом. Те, кто воображал себя особенно терпимыми, все-таки тонко замечали, что до истерии их довело исключительно германское правительство; остальные довели себя до состояния тошнотворной непристойности сами. Любая песня, содержавшая в себе слово «мать» или слово «кайзер», была обречена на устрашающий успех. И наконец-то у всех было о чем поговорить — и почти все на полную катушку наслаждались этим, словно их отобрали на роли в мрачной фантасмагорической пьесе.

Энтони, Мори и Дик подали прошения о зачислении на офицерские курсы и теперь двое последних ходили всюду, чувствуя себя непривычно восторженными и безупречными; они совсем как первокурсники болтали между собой о том, что лишь война может являться единственным извинением и оправданием жизни аристократа, воображали себе невероятное офицерское сословие, которое будет состоять главным образом из наиболее достойных выпускников трех или четырех университетов восточного побережья. Глории казалось, что в этом бескрайнем потоке кровавого света, затопившего всю страну, даже у Энтони прибавилось обаяния.

Солдат Десятого пехотного полка, прибывших в Нью-Йорк из Панамы, к их немалому недоумению, сопровождала из одного кабака в другой толпа патриотичных граждан. Впервые за многие годы на улицах стали замечать вестпойнтовцев, и всем казалось, что все великолепно, но даже не вполовину так великолепно, как очень скоро будет, что все вокруг прекрасные ребята, и каждая нация — великая нация (исключая, разумеется, немцев), и в любом слое общества все парии и козлы отпущения должны были только явиться в военной форме, чтобы быть прощены, поощрены и облиты слезами родственников, экс-друзей и просто незнакомцев.

К несчастью, некий маленький и дотошный доктор решил, что у Энтони не все в порядке с кровяным давлением. Он не мог допустить его на офицерские курсы, не погрешив против собственной совести.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: