Комментарии 15 страница

Он стал заходить к Рорку на исходе дня, не извещая заранее о своем появлении. У Рорка была квартира в доме Энрайта, помещение в форме кристалла и такое же светлое, с видом на Ист-Ривер. Квартира состояла из кабинета, библиотеки и спальни. Мебель Рорк заказал по своим эскизам. Винанд долго не мог взять в толк, почему помещение кажется роскошным, пока не обнаружил, что мебель совсем не бросается в глаза, создавалось впечатление простора, торжественной строгости, которого нелегко добиться. В денежном выражении это была самая скромная квартира, какую Винанду доводилось видеть за последние четверть века.

– Мы начинали одинаково, Говард, – сказал он, оглядев квартиру. – Мой опыт подсказывает мне, что такие люди не поднимаются из нищеты. Но ты поднялся. Мне нравится эта квартира, мне приятно бывать здесь.

– А мне приятно видеть тебя здесь.

– Говард, ты когда-нибудь властвовал хотя бы над одним человеком?

– Мет. И не стал бы, если бы представилась возможность.

– Не могу поверить.

– Однажды мне предлагали, Гейл. Я отказался.

Винанд с любопытством посмотрел на него. Он впервые услышал замешательство в голосе Рорка.

– Почему?

– Пришлось.

– Из уважения к тому парню?

– Это была женщина.

– Ну и глупо. Из уважения к женщине?

– Из уважения к себе.

– Не думаю, что я что-нибудь понимаю. Мы диаметрально противоположные натуры.

– Мне это тоже приходило в голову. Тогда я не имел ничего против.

– А теперь ты против? – Да.

– Разве ты не презираешь все мои поступки?

– Презираю почти все, о которых мне известно.

– И тем не менее тебе приятно видеть меня?

– Да. Знаешь, Гейл, был один человек, он считал тебя олицетворением зла, которое уничтожило его и должно было уничтожить меня. Он завещал мне свою ненависть. Но была и еще причина. Думаю, я ненавидел тебя до того, как увидел.

– Я знал, что ты должен ненавидеть меня. Что же заставило тебя изменить отношение ко мне?

– Этого я тебе не могу объяснить.

Они поехали в Коннектикут, где из промерзшей земли вставали стены дома. Винанд шел следом за Рорком по будущим комнатам, слушал, как Рорк отдает распоряжения. Иногда Винанд приезжал один. Рабочие видели черный автомобиль, поднимающийся по извилистой дороге на вершину горы, видели, как Винанд издалека смотрел на стройку. Внешность однозначно говорила о его положении: излом шляпы, строгая элегантность плаша, уверенность манер, небрежно энергичных, – все заставляло вспомнить об империи Винанда. Во всем угадывались грохот печатных станков, покрывших пространство от океана до океана, множество газет, блестящие обложки журналов, лучи кинопроектора на экране, провода, опутавшие весь мир, – мощь и власть, вторгавшиеся во дворцы и столицы. Человек, застывший в напряженном внимании на вершине горы, был источником этой мощи и власти; они изливались из него каждый день и каждую ночь, каждую дорогостоящую минуту его жизни. Он одиноко стоял на фоне серого, как мыльная вода, неба, и снежинки, кружась, лениво опускались на поля его шляпы.

Однажды, уже в апреле, он поехал в Коннектикут один после долгого перерыва. Машина летела стрелой, превратившись из точки в размытую линию. Внутри этой коробки из стекла и кожи не ощущалось никакого движения; ему казалось, что машина неподвижно висит над землей, а он, схватившись за руль, заставляет равнину под ним лететь навстречу, надо просто ждать, и нужное место само подкатится к нему. Руль был так же мил его сердцу, как рабочий стол в редакции «Знамени»: и здесь, и там у него было одинаковое ощущение – опасное чудовище, отпущенное на свободу, покоряется властным движениям его рук.

Что-то стремительно вторглось в поле его зрения и исчезло, он успел подумать: как странно, что я заметил, ведь это всего лишь пучок травы у дороги. Проехав милю, он осознал, что стебельки были зеленые. Как же, ведь середина зимы, подумал он и понял, изумившись: зимы не было и в помине. Последние недели он был страшно занят. Теперь он увидел, что творится вокруг: обещание зелени – словно шепот разнесся над полями. В голове у него в строгой последовательности зажглись три вспышки: пришла весна; интересно, сколько их еще мне дано увидеть; мне уже пятьдесят пять.

Это была простая констатация, он не надеялся и не боялся. Но он понимал: странно, что он ощутил бег времени. Раньше он никогда не соотносил свой возраст с какой-то мерой, никогда не фиксировал свое место на ограниченной шкале, просто не думал ни о времени, ни о его границах. Он был Гейлом Винандом, и он был недвижим, а годы мчались мимо, как эта равнина, и мотор внутри него властвовал над полетом времени.

«Нет, – думал он, – я ни о чем не жалею. Что-то я несомненно упустил, но я люблю то, что было, таким, каким оно было, даже моменты полной опустошенности, даже то, на что не нашел ответа.

И это я любил. Это и есть то, что в моей жизни осталось без ответа.

Но я люблю все это.

Если верна старая легенда о том, что люди предстают перед верховным судией и дают отчет в своих делах, я предъявлю как дело своей особой гордости не то, что совершил, а то, чего никогда не делал в этой жизни: я никогда не просил, чтобы решали за меня. Я предстану перед Ним и скажу: я Гейл Винанд, человек, совершивший все мыслимые преступления, кроме главного, – я никогда не пренебрегал удивительным даром жизни и никогда не искал оправдания вовне. В этом моя гордость, потому что теперь, размышляя о кончине, я не плачусь, как люди моего возраста, – в чем же были смысл и цель моей жизни? Я сам, я, Гейл Винанд, был смыслом и целью. То, что я жил и действовал».

Он подъехал к подножью холма и нажал на тормоз. Он смотрел и с изумлением видел. Дом обрел форму, стал узнаваемым – он выглядел как на рисунке. Винанд по-мальчишески изумился, что дом получился как на эскизе, будто никогда не верил в это до конца. Поднявшись к бледно-голубому небу, еще не законченный, дом уже вознес стены, как на акварели, а строительные леса в точности повторяли карандашные штрихи. Он был громадным эскизом на бледно-голубом небесном полотне.

Винанд оставил машину и поднялся на вершину горы. Среди строителей он увидел Рорка. Он видел, как Рорк ходил по зданию, поворачивал голову или, указывая, поднимал руку. Он отметил особую манеру Рорка, останавливаясь, широко расставлять ноги, держа руки по швам, подняв голову, – непроизвольная поза уверенности, энергии, контролируемой без всякого усилия. В эти моменты линии его тела были безупречно правильны, как и линии его строений. Архитектурное сооружение, подумал Винанд, – это решение взаимосвязанных проблем напряжения, равновесия и надежного сцепления противодействующих сил.

Он думал: сооружение здания – задача механическая, как прокладка канализации и сборка автомобиля. И с удивлением спрашивал себя, почему, наблюдая за Рорком, испытывает то же, что в своей галерее. Его подлинное место, думал Винанд, на строительной площадке, здесь его личность проявляется полнее, чем за чертежной доской; вот настоящий фон для него. Оно соответствует ему, как, по словам Доминик, мне соответствует яхта.

Потом Рорк присоединился к нему, и они прогулялись по вершине холма среди деревьев. Они присели на поваленный ствол дерева и смотрели на каркас здания, видневшийся сквозь кустарник. Кусты стояли сухие и голые, но весна давала себя знать в их жизнерадостном, настойчивом стремлении вверх, к небу. В них оживал целеустремленный порыв к самоутверждению.

Винанд спросил:

– Говард, ты когда-нибудь любил?

Рорк повернулся и, прямо глядя на него, спокойно ответил:

– Я и сейчас люблю.

– Но на стройплощадке ты чувствуешь нечто большее?

– Намного большее, Гейл.

– Я думал о людях, которые говорят, что счастье невозможно. И посмотри, как отчаянно они ищут какую-нибудь радость в жизни, как борются за нее. Почему все живое обречено на страдания? По какому праву от человека требуют, чтобы он жил для какой-то цели, кроме собственной радости? Ее жаждет каждый – всем своим существом. И никто не находит. Странно, почему? Люди хнычут, что не видят смысла в жизни. Некоторых я особенно презираю. Тех, кто ищет какую-то высшую цель, или, иначе, всеобщее благо, и не знает, для чего жить. Они непрестанно ноют, что должны обрести себя. Об этом только и говорят. Кажется, это болезнь века. Открой любую книгу. Всюду слезливые исповеди. Исповедоваться стало достойным занятием. А по моему мнению, это самое постыдное дело.

– Послушай, Гейл. – Рорк встал, потянулся и сорвал с дерева толстый сук. Напружинив мышцы, он медленно, преодолевая сопротивление, согнул ветку в дугу. – Теперь я могу сделать из этого все что хочу: лук, копье, трость, поручень. В этом и есть смысл жизни.

– В силе?

– В труде. – Он отшвырнул сук. – Природа дает материал, и ты используешь его… О чем ты задумался, Гейл?

– О фотографии в моем кабинете.

Владеть собой, терпеливо ждать, видеть в терпении деятельный долг, сознательно исполняемую каждый день обязанность, своим безмятежным видом говорить Рорку: «Ты не мог потребовать от меня ничего труднее, но я рада, что ты этоо хочешь», – вот что подчиняло себе жизнь Доминик.

Она стояла в стороне, спокойно наблюдая за Рорком и Винандом. Она молчала. Раньше ей хотелось понять Винанда. Теперь она поняла его.

Она приняла как должное, что, когда Рорк приходит к ним, в эти вечерние часы им располагает Винанд, а не она. Она принимала его как любезная хозяйка, радушно спокойная, не личность, а прелестная деталь дома Винанда. Она сидела во главе стола, а после ужина оставляла их вдвоем в кабинете.

Она одиноко сидела в гостиной, открыв дверь и погасив свет, сидела прямо и молча, устремив взгляд на узкую полоску света под дверью, которая вела в кабинет. Она думала: «Вот мой удел – смотреть на эту дверь, не жалуясь… Рорк, если ты решил так наказать меня, я принимаю наказание не как часть роли, которую я должна играть в твоем присутствии, а как долг, который надлежит исполнять в одиночку. Ты знаешь, что мне нетрудно перенести ярость, физическое насилие, но терпение для меня невыносимо. Ты выбрал самое трудное, и я вынесу все без ропота, вынесу ради тебя, любимый мой».

Когда Рорк смотрел на нее, в его глазах жила память обо всем.

Его взгляд утверждал, что ничего не изменилось и нет необходимости доказывать это. Ей казалось, что она отчетливо слышит его голос: «Что тебя угнетает? Разве мы когда-нибудь расставались? Разве реальны эта гостиная, твой муж и город за окнами, которого ты боишься? Ты понимаешь меня? Начинаешь понимать?» «Да», – внезапно вырвалось у нее вслух, и ей оставалось только надеяться, что это слово не прозвучало невпопад, зная, что Рорк услышит в нем ответ.

То, что он избрал, не было наказанием. Это было условие, которому они оба должны были подчиниться, последнее испытание. Она поняла его намерение, обнаружив, что может испытывать к нему любовь. Подтверждением этой любви было то, что он строил для нее дом, что она, как и он, любила Винанда, что она смирилась с этой ужасной ситуацией, с навязанным ей молчанием, со всем, что казалось непреодолимым препятствием, которое лишь доказывало ей, что никаких препятствий не существует.

Они не виделись наедине. Она выжидала. Она не ездила на стройку, а Винанду сказала:

– Я увижу дом, когда он будет построен.

Она никогда не спрашивала его о Рорке.

Руки ее всегда лежали на подлокотниках кресла, на виду, они были барометром ее терпения, так что она отказывала себе даже в облегчении, которое могли подарить резкие движения, когда Винанд возвращался домой поздно ночью и рассказывал, что провел вечер в доме Рорка, в доме, которого она никогда не видела.

Однажды она не выдержала и спросила:

– Что это, Гейл? Наваждение?

– Возможно, – ответил он. – Странно, что он тебе не нравится.

– Я этого не говорила.

– Это видно. И вообще-то я не удивлен. Это похоже на тебя. Он не нравится тебе именно потому, что относится к тому типу мужчин, которые должны тебе нравиться. Прошу тебя, не возмущайся моим наваждением.

– Я не возмущаюсь.

– Доминик, сможешь ли ты понять, если я скажу, что люблю тебя больше с тех пор, как встретил его? Даже когда ты лежишь в моих объятиях, мое чувство к тебе сильнее, чем прежде. Я более отчетливо ощущаю свое право на тебя.

Он говорил просто, с доверием, которое установилось между ними за последние три года.

Она смотрела на него, в ее взгляде, как всегда, были нежность без презрения и печаль без жалости.

– Я понимаю, Гейл.

Спустя некоторое время она спросила:

– Что он для тебя значит, Гейл? Что-то вроде храма?

– Что-то вроде власяницы, – ответил Винанд.

Когда она ушла наверх, он подошел к окну и некоторое время стоял там, глядя на небо. Он откинул голову назад, чувствуя, как напряглись мышцы шеи, и думал, что, возможно, особая торжественность созерцания неба исходит не от того, о чем размышляешь, а именно от того, что голова откинута назад.

VI

– Основная проблема современного мира, – сказал Элдсворт Тухи, – заключается в заблуждении, что свобода и принуждение несовместимы. Для того чтобы решить те гигантские проблемы, которые ведут к гибели современный мир, необходимо внести ясность в наши воззрения. По существу, свобода и принуждение – это одно и то же. Вот простой пример. Светофоры ограничивают вашу свободу – вы не можете пересечь улицу, где вам хочется. Но это ограничение есть ваша свобода не попасть под машину. Если бы вам предоставили работу, запретив оставлять ее, это ущемило бы ваше право выбирать ту область деятельности, которая вам нравится. Но одновременно освободило бы от страха перед безработицей. Как только на нас налагается новое обязательство, мы автоматически получаем новую свободу. Эти два явления неразделимы. Только принимая всяческие ограничения, мы обретаем истинную свободу.

– Правильно! – воскликнул Митчел Лейтон. Это был настоящий вопль, резкий, пронзительно внезапный, как пожарная сирена.

Гости посмотрели на Митчела Лейтона. Он полулежал в кресле, обитом гобеленом, вытянув ноги вперед, как несносный ребенок, гордый своей неуклюжей позой. Почти все в облике Митчела Лейтона было несоразмерно: его тело начало расти, обещая стать высоким, но этого не случилось – длинный торс покоился на коротких, толстых ногах; кости его лица были тонкими, но плоть, покрывающая их, сыграла с ним злую шутку: ее было недостаточно, чтобы лицо выглядело полным, но вполне достаточно, чтобы предположить, что он хронически болен свинкой. Митчел Лейтон выглядел постоянно надутым. Это было обычным выражением его лица. Казалось, будто он дуется всем телом.

Митчел Лейтон унаследовал четверть миллиарда долларов и потратил тридцать три года жизни, чтобы загладить эту свою вину.

ЭллсвортТухи, облаченный в смокинг, стоял, опершись на бюро. Его ленивое равнодушие носило оттенок благосклонной непринужденности и некоторой наглости, как будто окружающие отнюдь не заслуживали проявления хороших манер. Взгляд его блуждал по комнате, обстановка которой не была ни современной, ни колониальной. Меблировка являла собой гладкие поверхности и изогнутые наподобие лебединых шей опоры, повсюду были зеркала в черных рамах и множество светильников, ковры и хром; объединяло все это лишь одно – немыслимая цена, заплаченная за каждую вещь.

– Правильно, – воинственно произнесь Митчел Лейтон, будто знал, что никто с ним не согласится, и хотел заранее всех оскорбить.

– Люди слишком суетятся вокруг понятия свободы. Я хочу сказать, что это неопределимое, затасканное понятие. И я далеко не уверен, что это такое уж благо. Я полагаю, что люди будут значительно счастливее в регулируемом обществе с определенными правилами и единым порядком – как в народном танце. Вы ведь знаете, как прекрасен народный танец. И как ритмичен. И все потому, что над ним потрудились многие поколения, и люди не позволят какому-нибудь глупцу изменить его. Это именно то, что нам нужно. Я хочу сказать: порядок и ритм. И конечно, красота.

– Это удачное сравнение, Митч, – заметил Эллсворт Тухи.

– Я всегда говорил, что у тебя творческое воображение.

– Я хочу сказать, что людей делает несчастными не ограниченность выбора, а неограниченный выбор, – добавил Митчел Лейтон.

– Решать, человек должен всегда решать, хотя его раздирают противоречия. В регулируемом обществе человек чувствует себя в безопасности. Никто не будет ему докучать, чтобы он что-то предпринимал. Ничего и не надо будет предпринимать, только, конечно, необходимо трудиться на благо общества.

– Важны только духовные ценности, – сказал Гомер Слоттерн.

– Это уж слишком, Джесси, – заметил Гомер Слоттерн. – Нельзя требовать, чтобы все были святыми.

– А я и не требую, – робко возразила Джессика. – Я давно ничего не требую. Что нам нужно, так это образование. Думаю, мистер Тухи понимает меня. Если заставить каждого получить хорошее образование, мир будет намного лучше. Если мы заставим людей совершать благие дела, они смогут стать счастливыми.

– Это совершенно пустой спор, – вмешалась Ева Лейтон. – Ни один мало-мальски культурный человек сегодня не верит в свободу. Это устарело. Будущее за социальным планированием. Принуждение – закон природы. Вот так, и это очевидно.

Ева Лейтон была красива. Свет люстры освещал ее лицо, обрамленное прямыми черными волосами, бледно-зеленый атлас ее платья казался живым. Он мягко струился вдоль тела и, казалось, вот-вот обнажит нежную кожу. Ева обладала особым даром выбирать ткани и духи, столь же современные, как алюминиевые столешницы. Она была подобна Венере, поднимавшейся из люка подводной лодки.

Ева Лейтон считала своим предназначением быть в авангарде – неважно чего; главным достоинством был легкомысленный прыжок и триумфальное приземление намного впереди всех остальных. Вся ее философия заключалась в одной фразе: «Мне все сойдет с рук». Ее любимым высказыванием было: «Я? Я – послезавтрашний день». Она была великолепной наездницей и пловчихой, водила гоночный автомобиль, была потрясающим пилотом. Если она осознавала, что главная тема дня – область идей, то предпринимала очередной прыжок через любую канаву на своем пути и приземлялась далеко впереди. А приземлившись, удивлялась, что находились люди, сомневавшиеся в ее ловкости. Ведь прежние ее достижения никто не ставил под сомнение. У нее выработалась нетерпимость к людям, которые не разделяли ее политических взглядов. Для нее это было как личное оскорбление. Она всегда была права, поскольку она была человеком послезавтрашнего дня.

Муж Евы, Митчел Лейтон, ненавидел ее.

– Спор отнюдь не пустой, – раздраженно сказал он. – Не каждый так эрудирован, как ты, дорогая. Мы должны помогать другим. Это моральный долг идейного лидера. Я хочу сказать, что не следует рассматривать слово «принуждение» как пугало. То, что направлено на благо, то есть совершается во имя любви, – Надо идти в ногу со временем. Наш век – век духовных ценностей.

У Гомера Слоттерна было широкое лицо с сонными глазами. Пуговицы из рубинов и изумрудов напоминали пятна от салата на его накрахмаленной белой рубашке. Он был владельцем трех универсальных магазинов.

– Необходим закон, обязывающий каждого изучать таинственные загадки древнего мира, – сказал Митчел Лейтон. – Они высечены на камнях египетских пирамид.

– Ты прав, Митч, – согласился Гомер Слоттерн. – В защиту мистицизма можно многое сказать. С одной стороны. С другой – диалектический материализм…

– Они не противоречат друг другу, – презрительно промычал Митчел Лейтон. – В будущем общество соединит их.

– Дело в том, – заметил Эллсворт Тухи, – что оба являются проявлением одного и того же – единой цели. – Его очки засверкали, как будто освещенные изнутри; он наслаждался своим оригинальным утверждением.

– Для меня единственным моральным принципом является бескорыстие, – сказала Джессика Пратт, – самый благородный принцип, священный долг, значительно более важный, чем свобода. Бескорыстие – единственный путь к счастью. Я расстреляла бы всех противников этого принципа, чтобы не мучились. Они все равно не могут быть счастливыми.

Джессика Пратт говорила задумчиво. У нее было нежное увядающее лицо; ее дряблая кожа без всякой косметики производила странное впечатление, – казалось, дотронься до нее и на пальце останется белесое пятнышко пыли.

Джессика Пратт принадлежала к одной из старых американских семей, у нее не было денег, но была одна большая страсть – любовь к младшей сестре Рене. Они рано остались сиротами, и она посвятила свою жизнь воспитанию Рене. Она пожертвовала всем: не вышла замуж, долгие годы боролась, плела интриги, строила тайные планы, но добилась своего – Рене вышла замуж, ее мужем стал Гомер Слоттерн.

Рене Слоттерн свернулась калачиком на низком диванчике и жевала арахис. Время от времени она протягивала руку к хрустальной вазе за очередной порцией, и этим ее физические усилия ограничивались. Ее бесцветные глаза на бледном лице были спокойны.

которые только выиграют от этого, так тупо безразличны. Не могу понять, почему рабочие в нашей стране практически не расположены к коллективизму.

– Не можешь понять? – переспросил Эллсворт Тухи. Очки его сверкали.

– Мне это надоело, – раздраженно заявила Ева Лейтон, расхаживая по комнате и сверкая плечами.

Разговор перекинулся на искусство и на его признанных в настоящее время лидеров.

– Аойс Кук считает, что слова должны быть освобождены от гнета интеллекта, что мертвая хватка слов интеллектом сравнима с угнетением народа эксплуататорами. Слова должны вступать в отношения с разумом через коллективный договор. Вот что она сказала. Она такая занятная, в ней есть что-то бодрящее.

– Айк – как там его фамилия? – говорит, что театр – инструмент любви. Он считает, что пьеса разыгрывается не на сцене, а в сердцах зрителей.

– Жюль Фауглер написал в воскресном номере «Знамени», что в обществе будущего в театре вообще не будет надобности. Он пишет, что повседневная жизнь обычного человека – такое же произведение искусства, как трагедия Шекспира. Для драматурга в обществе будущего места не найдется. Критик будет просто наблюдать жизнь людей и давать оценку ее художественных сторон для публики. Именно так выразился Жюль Фауглер. Не уверен, что согласен с ним, но в его взглядах есть что-то новое и интересное.

– Ланселот Клоуки утверждает, что Британская империя обречена. Он говорит, что войны не будет, потому что рабочие во всем мире не допустят этого. Войну начинают банкиры и производители оружия, но их выбили из седла. Ланселот Клоуки считает, что вселенная – тайна и что его лучший друг – мать. Он говорит, что премьер-министр Болгарии ест на завтрак селедку.

– Гордон Прескотт считает, что вся архитектура – это лишь четыре стены и потолок. Пол необязателен. Все остальное – капиталистическая показуха. Он говорит, что надо запретить что бы то ни было строить, пока каждый человек на земле не будет иметь крыши над головой… А как же патагонцы? Наше дело внушить патагонцам, что им необходима крыша над головой. Прескотт называет это диалектической межпространственной взаимозависимостью.

не принуждение. Однако не знаю, как заставить страну понять это. Американцы такие ограниченные.

Он не мог простить своей стране того, что, дав ему четверть миллиарда долларов, она отказала ему в соответствующей доле почитания. Окружающие с удовольствием принимали его чеки, но не принимали его взглядов на искусство, литературу, историю, биологию, социологию и метафизику. Он жаловался, что люди отождествляют его с его деньгами; он ненавидел людей, потому что они не распознали его сущности.

– Можно многое сказать в пользу принуждения, – констатировал Гомер Слоттерн. – При условии, что оно будет планироваться демократическим путем. На первом месте всегда должно быть всеобщее благо, нравится нам это или нет.

В переводе на нормальный язык позиция Гомера Слоттерна состояла из двух противоречащих друг другу положений, но это его не волновало, поскольку он не подвергал ее переводу. Во-первых, он считал абстрактные теории просто чепухой, но, если именно на них имелся спрос, почему бы не предоставить их, и, кроме того, это хороший бизнес. Во-вторых, он огорчался, что пренебрег тем, что называют духовной жизнью, и предпочел делать деньги, и в этом люди вроде Тухи правы. А что, если у него отберут его магазины? Может, ему будет легче жить, если он станет администратором государственного предприятия? Разве зарплата администратора не обеспечит тот комфорт и престиж, которые были у него сейчас, причем без обязанностей и ответственности собственника?

– А правда, что в обществе будущего женщина сможет спать с любым мужчиной? – спросила Рене Слоттерн. Это совершенно не интересовало ее. Ее не волновало, какие чувства возникают, когда действительно хочешь мужчину, и как вообще можно этого хотеть.

– Глупо говорить о личном выборе, – сказала Ева Лейтон. – Это старомодно. Нет больше понятия личность, есть только коллектив. И это очевидно.

Эллсворт Тухи улыбнулся и ничего не сказал.

– С народом надо что-то делать, – заявил Митчел Лейтон. – Народом надо управлять. Он не понимает, что для него хорошо. Не могу понять, почему интеллигентные люди с положением в обществе, как мы, принимают идеал коллективизма и готовы пожертвовать ради него личным благополучием, в то время как рабочие, Эллсворт Тухи ничего не говорил. Он стоял, улыбаясь, его мысленному взору представлялась огромная пишущая машинка. Каждое известное имя, которое он слышал, было ее клавишей, каждая отвечала за свой участок, каждая наносила удар и оставляла свой след, все это соединялось в текст на огромном чистом листе. Пишущая машинка, думал он, предполагает руку, которая бьет по клавишам.

Он встрепенулся, услышав мрачный голос Митчела Лейтона:

– Да, да, это проклятое «Знамя»!

– Я понимаю, – откликнулся Гомер Слоттерн.

– Спрос на него падает, – отметил Митчел Лейтон. – Совершенно очевидно – дни его сочтены. Хорошеньким же вложением капитала это обернулось для меня. Единственный случай, когда Эллсворт ошибся.

– Эллсворт никогда не ошибается, – сказала Ева Лейтон.

– На этот раз он все же ошибся. Именно он посоветовал мне купить долю в этой вшивой газетенке. – Он увидел смиренные глаза Тухи и поспешно добавил: – Но я не жалуюсь, Эллсворт. Все в порядке. Это, вероятно, даже поможет мне уменьшить подоходный налог. Но этот грязный реакционный бульварный листок несомненно подыхает.

– Потерпи немного, Митч, – посоветовал Тухи.

– А тебе не кажется, что мне надо ее продать и покончить с этим?

– Нет, Митч, не кажется.

– Ну ладно, если тебе так не кажется, я могу себе позволить сохранить ее. Я вообще могу себе позволить все что угодно.

– А я, черт возьми, нет! – воскликнул Гомер Слоттерн с удивительной горячностью. – Все идет к тому, что я не смогу давать рекламу в «Знамени». И дело не в тираже, с этим все в порядке, мешает какое-то ощущение… странное ощущение… Эллсворт. Я подумываю о расторжении контракта.

– Почему?

– Ты знаешь что-нибудь о движении «Мы не читаем Винанда»?

– Что-то слышал.

– Его возглавляет некто Гэс Уэбб. Они расклеивают листовки на ветровых стеклах машин и в общественных туалетах. Они освистывают в кинотеатрах кинохронику Винанда. Я не думаю, что…

Их немного, но… На прошлой неделе одна женщина устроила истерику в моем магазине, том, что на Пятой авеню, обзывая нас врагами трудящихся, потому что мы размещаем свою рекламу в «Знамени». Конечно, на это можно было бы не обращать внимания, но положение осложнилось, когда одна из наших старейших покупательниц, приятная пожилая леди из Коннектикута, три поколения ее семьи, как и она сама, принадлежали к Республиканской партии, позвонила и сказала, что, возможно, закроет счет у нас, так как кто-то сообщил ей, что Винанд диктатор.

– Гейл Винанд ничего не смыслит в политике, кроме простейших проблем, – сказал Тухи. – Он все еще мыслит в терминах демократов из Адской Кухни. Все, что происходило в политике в те дни, в достаточной степени невинно.

– Мне все равно. Не в этом дело. Я имею в виду, что «Знамя» становится в какой-то степени помехой. Оно вредит делу. А сейчас нужно быть особенно осторожным. Гы связываешься с неподходящими людьми и узнаешь, что началась клеветническая кампания, брызги которой попадают и на тебя. Я не могу себе этого позволить.

– Но эта кампания не совсем несправедлива.

– Мне все равно. Мне плевать, справедлива она или нет. Зачем мне рисковать ради Гейла Винанда? Ехли общество настроено против него, моя задача – отойти в сторону, и быстро. И я не один. Нас порядочно, тех, кто думает так же. Джим Феррис из «Феррис и Симе», Билли Шульциз «Вимо Флейкс», Баз Харпер из «Тоддлер Тоге» и… Черт, ты их всех знаешь, все они твои друзья, это наш круг, либеральные бизнесмены. Мы псе решили изъять рекламу из «Знамени».

– Потерпи немного, Гомер. На твоем месте я бы не спешил. Всему свое время. Существует такое понятие, как психологический момент.

– Хорошо. Я положусь на тебя. Однако… в воздухе носится какое-то предчувствие. И когда-нибудь это станет опасным.

– Возможно. Я предупрежу тебя, когда это случится.

– Я думала, что Эллсворт продолжает работать в «Знамени», – безучастно произнесла Рене Слоттерн.

Все повернулись к ней с жалостью и возмущением.

– Как ты наивна, Рене, – пожала плечами Ева Лейтон.

– Но что случилось со «Знаменем»?

– Ну-ну, детка, не вмешивайся в грязную политику, – сказала Джессика Пратт. – «Знамя» – безнравственная газетенка. Мистер Винанд – порочный человек. Он защищает эгоистичные интересы богатых.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: