' См. наблюдения В.Штерна: Stern W. Psychology of Early Childhood / Transl. by A-Barwell. 2" ed. N.Y., 1930. P. 114 ff.
2 См.: Principia Ньютона. Кн. 1. Определение 8. Схолия.
3 Werner H. Comparative Psychology of Mental Development. N.Y., 1940. P. 167.
4 Об этих теориях см.: работы Г.Винклера (H. Winkler), особенно его Himmelsbild und Weltenbild der Babylonier als Grundlage der Weltanschauung und Mythologie aller Volker. Leipzig, 1901; Die babylonische Geisteskultur in ihren Beziehungen zur Kulturentwicklung der Menschheit. Leipzig, 1901.
5 Neugebauer 0. Vorgriechische Mathematik // Vorlesungen liber die Geschichte der antiken mathematischen Wissenschaften. B„ 1934, I. S. 68 ff.
6 См.: Hering E. Ober das Gedachtnis als eine allgemeine Funktion der organischen Materie. 1870.
7 Подробнее см.: Semon R. Mneme (1909) и Die mnemischen Empfindun-gen (1909). Сокращенный перевод этих книг на английский язык, изданный Б.Даффи, опубликован под названием Mnemic Psychology. N.Y., 1923.
' “Латентный остаток прежнего раздражения” (Семон).
9 Yerkes. Chimpanzees, p. 145.
10 “At /eve er — krig med trolde i hjertets og hjernens hvaelv.
Att ctigte. — det er at holde dommedag over sig selv”. Ibsen. Digte. 5 ed. Copenhagen, 1886. P. 203.
11 Stern. Op. cit., p. 112 f.
12 Koehler. The Mentality of Apes. P. 282.
v
Факты и идеалы
В своей “Критике способности суждения” Кант поставил вопрос: возможно ли выдвинуть общий критерий, с помощью которого мы могли бы описать фундаментальную структуру человеческого интеллекта, отличая притом эту структуру от всех других возможных форм знания. В результате глубокого анализа он пришел к выводу, что такой критерий следует искать в характере человеческих знаний: человеческий рассудок подчинен необходимости строго различать между реальностью и возможностью вещей. Как раз такой характер человеческих знаний определяет место человека в общей цепи бытия. Нет различия между “реальным” и “возможным” ни для существ ниже человека, ни для существ выше него. Низшие по сравнению с ним существа ограничены миром чувственных восприятий. Они лишь воспринимают актуальные физические стимулы и отвечают на них, но не могут сформировать идею “возможных” вещей. С другой стороны, сверхчеловеческий интеллект, Божественный разум не знает различия между реальностью и возможностью. Бог это actus purus*. Все, что он мыслит, реально. Божественный интеллект — это intellectus archetypus или intuitus originarius. Он не может мыслить вещи, не создавая и не производя их самим актом мышления. Только у человека с его “производным интеллектом” (intellectus ectypus) возникает проблема возможности. Различие между действительным и возможным не метафизическое, а эпистемологическое. Оно не обозначает какую бы то ни было черту вещей самих по себе, но относится только к нашему знанию о вещах. Кант и не собирался утверждать никогда позитивно и догматически, что Божественный интеллект, intuitus originarius, действительно существует. Он всего лишь использовал это понятие, “интуитивный рассудок”, для того, чтобы описать природу и границы человеческого интеллекта. Последний есть “дискурсивный рассудок”, зависящий от двух разнородных элементов. Мы не можем мыслить без образов, мы не способны на интуитивное постижение без понятий. “Понятие без интуиции пусто, интуиция
* Чистый акт (лат.].
без понятия — слепа”. Именно этот дуализм в самих основаниях познания, согласно Канту, лежит в основе нашего различения возможного и действительного1.
Этот отрывок из Канта — один из наиболее важных и сложных во всех его критических сочинениях — заслуживает особого внимания. Ведь в нем поставлена острейшая проблема всей антропологической философии. Следовало бы говорить не о том, что человеческий интеллект “нуждается в образах”2, но скорее о том, что он нуждается в символах. Человеческое знание по природе — знание символическое. И в этой особенности проявляется как его сила, так и его ограниченность. А для символического мышления необходимо проводить четкую границу между реальной и возможной, между действительной и идеальной вещами. Символ не имеет действительного существования в качестве части физического мира — он имеет лишь “значение”. Примитивному мышлению очень трудно провести различение этих двух сфер — бытия и значения. Их смешивают постоянно: символ рассматривают так, как если бы он обладал магической или физической силой. Однако в условиях дальнейшего развития человеческой культуры разница между вещами и символами стала ощущаться яснее, так что различение актуального и потенциального становилось все более определенным.
Эта взаимосвязь может быть доказана и косвенным путем. Мы замечаем, что при особых условиях, когда функционирование символической мысли затруднено или затемнено, различие между действительностью и возможностью также становится неочевидным. Но такое положение вещей может долго не осознаваться сколько-нибудь отчетливо. Интересные данные, касающиеся этого аспекта проблемы, дает материал, связанный с изучением расстройства речи. В случаях афазии часто наблюдается, что пациенты утрачивают способность пользоваться некоторыми классами слов; более того, у них обнаруживается странный недостаток их общего интеллектуального состояния. Фактически многие из пациентов мало чем отличаются в поведении от обычных людей. Однако сталкиваясь с проблемами, решение которых требует абстрактного мышления, когда нужно думать не о действительном, а о возможном, эти пациенты испытывают огромные затруднения. Они не могут мыслить или говорить о “нереальных” вещах. Пациент, страдающий параличом правой руки, не может, например, произнести слова: “Я могу писать правой рукой”. Он отказывается даже повторить эти слова вслед за доктором. Но легко может сказать: “Я могу писать левой рукой”, — ибо речь идет о действительной, а не гипотетической или нереальной ситуации3. “Эти и подобные примеры, — заявлял Курт Голдстейн, — показывают, что пациент вообще не может иметь дело с "возможными" ситуациями. Так мы и обозначаем патологию этого пациента как недостаток способности подхода к "возможным" ситуациям....Наши пациенты сталкиваются с огромными трудностями, когда их поведение не обусловлено прямо внешними стимулами....Особенно трудно им произвольно переключить внимание с одного предмета на другой. Поэтому им не удаются действия, в которых это необходимо....Такие переключения предполагают, что в уме одновременно присутствуют и тот предмет, на который я реагирую в данный момент, и тот, на который я только собираюсь прореагировать. Один из них на переднем плане, другой — на заднем. Существенно, однако, чтобы предмет на заднем плане присутствовал здесь как возможный предмет будущего действия. Только тогда я могу переключиться с одного на другой. Это и предполагает способность обращаться с "возможными" вещами, которые даны только воображению, но не даны в конкретной ситуации....Душевнобольной не способен на это, ибо не способен к схватыванию абстрактного. Наши пациенты не способны имитировать или копировать то, что не составляет части их непосредственного конкретного опыта. Чрезвычайно любопытно это проявляется в том, что у них возникают огромные трудности при попытках повторить высказывание, которое для них лишено смысла, — то есть содержание которого не соответствует реальности, доступной их пониманию....Произнести такое высказывание значит для них принять очень сложную установку: требуется, так сказать, способность жить в двух сферах — конкретной, где есть реальные вещи, и неконкретной, сфере "возможного"... На это пациент не способен: он может жить и действовать только в конкретной сфере”4.
Здесь мы сталкиваемся с универсальной проблемой — проблемой первостепенной важности для всей специфики человеческой культуры и ее развития. Эмпирики и позитивисты всегда утверждали, что высшая задача человеческого познания — дать нам факты и только факты. Теория, не основанная на фактах, — это в самом деле всего лишь воздушный замок. Но признавая это, мы еще не даем ответа на вопрос о подлинно научном методе: напротив, в том-то и состоит проблема. Каково значение “научного факта”? Что он такое? Очевидно, такие факты не даны в случайных наблюдениях, не представляют они собой и простого накопления чувственных данных. Факты науки всегда включают теоретический, значит, и символический элемент36*. Множество, если не большинство, научных фактов, изменивших весь ход истории науки, до того, как стали наблюдаемыми, оставались гипотетическими фактами. Когда Галилей основал новую науку — динамику, он исходил из понятия полностью изолированного тела — тела, движущегося без воздействия какой бы то ни было внешней силы. Такое тело никогда не было и никогда не может быть наблюдаемо. Это было не действительное, а возможное тело, в каком-то смысле это даже невозможное тело, так как условие, на котором Галилей построил свои выводы, вообще не может существовать в природе5. Тем самым верно подчеркивается, что все концепции, которые вели к открытию принципа инерции, не были ни очевидными, ни естественными, что древним грекам, так же, как и людям средневековья, эти концепции показались бы безусловно ложными или даже абсурдными6. Тем не менее без помощи этих совершенно нереальных концепций Галилей не мог бы ни сформулировать свою теорию движения, ни развить “новую науку о столь древнем предмете”. То же самое происходило всегда со всеми великими научными теориями. При всем своем появлении они неизменно выглядели чересчур парадоксально, так что требовалась необычайная интеллектуальная смелость, чтобы выдвигать и защищать их.
Нет, вероятно, лучшего пути для доказательства этого, чем рассмотрение истории математики. Одно из наиболее фундаментальных понятий математики — понятие числа. Со времен пифагорейцев число рассматривалось как центральная тема математических исследований. Отыскание обобщений и адекватной теории числа стало величайшей и безотлагательной задачей исследователей в этой области. Но на каждом шагу философы и математики наталкивались на одну и ту же трудность. Они постоянно нуждались в расширении исследовательского поля и введения “новых” чисел. И все эти новые числа имели в высшей степени парадоксальные черты. Их первое появление у математиков и логиков было встречено с величайшей подозрительностью. Они считались абсурдными или невозможными. Эту ситуацию можно проследить на истории отрицательных, иррациональных и мнимых чисел. Сам термин “иррациональный” (dppr|Tov) означает вещь немыслимую и невыразимую. Отрицательные числа при своем первом появлении в XVI в. в “Arithmetica integra”* Михаэля Штифеля были названы “фиктивными числами” (numeri ficti). В течение долгого времени величайшие математики рассматривали идею воображаемых чисел как непостижимую тайну. Гаусс первым дал удовлетворительное объяснение и надежную теорию этих чисел. Те же сомнения и колебания вновь возникли в сфере геометрии, когда одна за другой стали появляться первые неевклидовы системы Лобачевского, Больяи, Римана. Во всех великих системах рационализма математика рассматривалась как гордость человеческого разума — область “ясных и отчетливых” идей. Однако эта репутация вскоре была поколеблена. В фундаментальных математических понятиях, далеких от ясности и отчетливости, обнаружились неясности и даже западни. Они не могли быть устранены, пока не был ясно осознан общий характер математических понятий, пока не было признано, что математика — это не теория вещей, а теория символов.
Урок, извлеченный нами из истории математической мысли, может быть дополнен и подтвержден другими примерами, которые на первый взгляд принадлежат совсем другой сфере. Математика — не единственный предмет, с помощью которого может быть изучена общая функция символического мышления. Действительный характер и полная сила этого мышления станут даже более очевидными, если мы обратимся к развитию наших этических идей и идеалов. Наблюдение Канта, утверждавшего, что для человеческого понимания необходимо и обязательно различать реальность и возможность вещей, выражает не только общую характеристику теоретического разума, но вдобавок и истину практического разума. Для всех великих философов-этиков характерно то, что они не мыслили в терминах лишь актуально данного. Их идеи не могут развиваться без расширения границ действительности и даже выхода за ее пределы.
* Общая арифметика [лат.).
Обладая великой интеллектуальной и моральной силой, этические наставники человечества были также одарены глубочайшим воображением. Проницательность воображения распространяется на все утверждения этих мыслителей и одушевляет их.
Сочинения Платона и его последователей всегда наталкивались на возражение, что они относятся к совершенно нереальному миру. Но великие учителя-этики никогда не боялись этого возражения: они признавали и открыто оспаривали его. “Платоновская республика, — писал Кант в “Критике чистого разума”, — вошла в пословицу как якобы разительный пример несбыточного совершенства, возможного только в уме досужего мыслителя... Между тем было бы гораздо лучше проследить эту мысль внимательнее и осветить ее новыми исследованиями (там, где великий мыслитель оставил нас без своих указаний), а не отмахнуться от нее как от бесполезной под жалким и вредным предлогом того, что она неосуществима... В самом деле, нет ничего более вредного и менее достойного философа, чем невежественные ссылки на мнимо противоречивый опыт, которого вовсе и не было бы, если бы законодательные учреждения были созданы в свое время согласно идеям, а не сообразно грубым понятиям, которые разрушили все благие намерения именно потому, что были заимствованы из опыта” (Кант И. Соч.: В 6 т. Т. 3. С. 351—352. Пер. Н.Лос-ского)*.
Все современные этические и политические теории после платоновской Республики создавались в том же самом мыслительном русле. Когда Томас Мор писал свою “Утопию”, он выразил эту точку зрения самим названием своей книги. Утопия — не портрет реального мира или действительного политического, социального порядка. Она не существует в определенный момент времени и в определенной точке пространства — она существует в месте, которого нет, в утопосе. Однако точно такая же концепция утопоса выдержала испытание и доказала свою силу в развитии современного мира. Из подлинной природы и особенностей этической мысли следовало, что она никогда не может ограничиться принятием “данного”. Этический мир никогда не дан, он всегда в становлении. “Жить в идеальном мире, —
* В тексте Кассирера ссылка на Канта отсутствует {Прим. перев.).
сказал Гёте, — значит относиться к невозможному так, как будто оно возможно”7. Действительно, великие политические и социальные реформаторы постоянно сталкивались с необходимостью подходить к невозможному как к возможному. В первых своих политических сочинениях Руссо выступает как убежденный натуралист. Он хочет восстановить естественные права человека и привести его вновь к первобытному естественному состоянию. Естественный человек (I'homme de nature) должен заменить условного социального человека (I'homme de I'homme). Если, однако, мы проследим за последующими мыслями Руссо, станет ясно, что даже этот “естественный человек” — понятие не физическое, а по сути символическое. Сам Руссо не мог отрицать этот факт. “Начнем с того, — говорит он во Введении к "Рассуждению о происхождении и причинах неравенства людей", — что оставим в стороне факты [par ecarter tous les faits], ибо они не относятся к делу. В исследованиях, которые мы в данном случае предпринимаем, содержатся не исторические истины, а лишь гипотетические и условные соображения: они годятся на то, чтобы проиллюстрировать природу вещей, но не могут показать их истинное начало — подобно тем системам миропорядка, которые постоянно строят наши натуралисты”*.
В этих высказываниях Руссо содержится попытка ввести в сферу моральных наук тот метод гипотез, который Галилеи использовал для получения природных естественных явлений. Он приходит к выводу, что только таким путем — при помощи “гипотетических и условных рассуждений” (des raisonnements hypothetiques et conditionelles) мы можем прийти к подлинному пониманию природы человека. Описание природного состояния у Руссо не предполагало исторического повествования о прошлом. Это было символическое построение, предназначенное для описания и воплощения нового будущего для человечества. В истории цивилизации утопия всегда решала эту задачу37*. В философии Просвещения она стала самостоятельным жанром, а вместе с тем самым мощным оружием против существующего политического и социального порядка. С этой целью ее ис-
* Цитата из Руссо не случайно дается без ссылки: английский перевод Кассирера несколько отличается от французского оригинала (по-видимому, из-за двойного перевода — с немецкого).
пользовали Монтескье, Вольтер и Свифт. Подобным образом ее применил в XIX в. Сэмюэл Батлер38*. Великая миссия утопии состоит в том, что она дает место возможности как противоположности пассивному принятию данного наличного положения дел. Именно символическая мысль преодолевает естественную инерцию человека и наделяет его новой способностью — способностью постоянно преобразовывать свой человеческий универсум.