Жизнь Толстого 8 страница

Считается, что Толстой не любил музыку. Это далеко не так. Ведь сильно боятся именно того, что любят. Вспом­ните, какое место занимает музыка в «Детстве» и в осо­бенности в «Семейном счастии», где все фазы любви, и весна ее и осень, разворачиваются на музыкальном фо­не, создаваемом сонатой Бетховена «Quasi una fantasia». Вспомните также о чудеснейших симфониях, которые зву­чат в Душе Нехлюдова1 и Пети Ростова ночью — накануне смерти2. Несмотря на то, что Толстой очень посредственно знал музыку3, она трогала его до слез; в некоторые периоды своей жизни он по-настоящему увлекался ею. В 1858 г. он основал в Москве музыкальное общество, которое послужило началом созданной впослед­ствии Московской консерватории.

«Лев Николаевич (пишет его шурин С. А. Берс) всегда любил музыку. Он играл только на рояле и преимуще­ственно из серьезной музыки. Он часто садился за рояль перед тем, как работать, вероятно, для вдохновения4. Кроме того, он всегда аккомпанировал моей младшей се­стре и очень любил ее пение. Я замечал, что ощущения, вызываемые в нем музыкой, сопровождались легкой бледностью на лице и едва заметной гримасой, выражав­шей нечто похожее на ужас» 5.

Именно ужас он и испытывал, когда неведомая сила музыки потрясала его до самых сокровенных глубин ду­ши. Он чувствовал, как под влиянием музыки слабеет его воля, разум, реальное ощущение жизни. Перечитайте в первом томе «Войны и мира» сцену, когда Николай Ро­стов возвращается домой в полном отчаянии после круп­ного карточного проигрыша. Он слышит пение Наташи и забывает обо всем на свете.

«И вдруг весь мир для него сосредоточился в ожида-

1 В конце рассказа «Утро помещика». Р. Р.

2 «Война и мир». Я не упоминаю об «Альберте» (1857 г.), рассказе о жизни гениального музыканта. Рассказ этот очень слаб. — Р. Р.

3 Обратите внимание в «Юности» на юмористическое описание тяжких усилий, которых ему стоила игра на фортепиано. «Для меня му­зыка, или скорее игра на фортепиане, была средством прельщать девиц своими чувствами». — P.P.

4 Здесь говорится о 1876 — 1877 гг. — P.P.

5 С.А. Берс. «Воспоминания о Толстом». — P.P.

нии следующей ноты... и все в мире сделалось разделен­ным на три темпа: «Oh mio crudele affetto!»

— Эх, жизнь наша дурацкая!.. Все это, и несчастье, и деньги... и злоба, и честь — все это вздор... а вот оно на­стоящее... Ну, Наташа, ну, голубчик! ну, матушка!., как она это si возьмет? — взяла! — слава богу! — он, сам не за­мечая того, что он поет... взял втору в терцию высокой ноты. «Боже мой! как хорошо! Неужели это я взял? как счастливо!» — подумал он.

О, как задрожала эта терция и как тронулось что-то лучшее, что было в душе Ростова. И это что-то было неза­висимо от всего в мире и выше всего в мире. Какие тут про­игрыши, и Долоховы, и честное слово!.. Все вздор! Можно зарезать, украсть и все-таки быть счастливым...»

Николай не убивает и не крадет — -музыка для него все­го лишь мимолетное увлечение; но Наташа едва не гибнет из-за нее. Ведь это в результате вечера, проведенного в опере, «в том странном, безумном мире, столь далеком от прежнего, в том мире, в котором нельзя было знать, что хорошо, что дурно, что разумно и что безумно», она выслушивает признание Анатоля Курагина, который вскружил ей голову, и соглашается, чтобы он похи­тил ее.

Чем старше делается Толстой, тем больше он боится влияния музыки1. Ауэрбах, с которым Толстой встре­тился в Дрездене в 1860 г. и который имел на него влия­ние, несомненно, еще усилил предубеждение Толстого про­тив музыки. Толстой отмечает, что он говорил «о музыке как «pflichtloser Genuss» (безнравственном наслаждении). Поворот, по его мнению, к развращению»2.

Почему именно музыку Бетховена, самого чистого и целомудренного из всех композиторов, обвиняет Тол­стой в том, что она развращает людей? — спрашивает Ка­милл Беллег. Да потому, что воздействие его музыки самое сильное. Толстой любил Бетховена и не переставал никог­да любить. Его самые отдаленные детские воспоминания связаны с «Патетической сонатой»; и когда Нехлюдов, в конце «Воскресения», слушает andante из Пятой симфо­нии, он с трудом удерживает слезы, умиляясь над самим собой. Тем не менее мы видели, как враждебно высказы-

1 Но никогда он не переставал любить ее. Одним из его друзей был музыкант Гольденвейзер, который провел лето 1910 г. неподалеку от Ясной Поляны. Последние дни жизни Толстого он почти ежедневно при­ходил играть ему, в особенности когда тот был нездоров. — P.P.

2 Дневник от 21 апреля 1861 г. — P.P.

вается Толстой в «Что такое искусство?» 1 по поводу «тех уродливых попыток художественных произведений, кото­рые пишет глухой Бетховен»; еще в 1876 г. ожесточение, с которым Толстой отрицал Бетховена и «прямо выражал сомнение в его гениальности», возмутило Чайковского и охладило тот восторг, с каким он сам относился к Тол­стому. «Крейцерова соната» дает нам возможность по­нять страстное предубеждение Толстого.

В чем упрекает Толстой Бетховена? В его силе. В этом он солидарен с Гёте. Потрясенный симфонией до-минор, Гёте яростно ополчился против ее творца, который посмел подчинить его волю своей власти2.

«...Музыка сразу, непосредственно переносит меня в то душевное состояние, в котором находился тот, кто писал музыку», — говорит Толстой. «В Китае музыка — государственное дело. И это так и должно быть. Разве можно допустить, чтобы всякий, кто хочет, гипнотизиро­вал один другого или многих... Эти вещи [первое Presto Крейцеровой сонаты] можно играть только при извест­ных, важных, значительных обстоятельствах...»

Но вот, после возмущения, он поддается власти Бетхо­вена, и какое это, по собственному его признанию, чистое и облагораживающее влияние! Музыка доводит Поздны-шева до состояния необъяснимого, он не может разобрать­ся в своих чувствах, но чувства эти наполняют его ра­достью — ревности больше нет. Жена его также преобра­жается. Во время игры лицо ее приобретает «строгость, значительность выражения», а после окончания сонаты на нем остается «слабая, жалкая и блаженная улыбка». Что же противоестественного во всем этом? Противоесте­ственно, по мнению Толстого, то, что дух порабощен и что неведомая сила звуков может сделать с ним что угодно. Даже погубить его, если ей заблагорассудится.

Это верно, но Толстой забывает об одном: о полном от­сутствии или скудости духовной жизни у большинства людей, слушающих музыку или занимающихся ею. Музы­ка не представляет опасности для тех, кто не способен чув-

1 Не следует думать, что речь идет только о последних произведе­ниях Бетховена. Хотя первые его творения Толстой и называет «художе­ственными», он и их не одобряет за «искусственность формы». В письме к Чайковскому он называет, с одной стороны, Моцарта и Гайдна, а с другой — «Бетховено-Шумано-Берлиозо-искусственный, ищущий не­ожиданного род». — Р. Р.

2 Поль Буайе рассказывает: «Толстому играют Шопена. К концу четвертой баллады его глаза наполняются слезами. «О дьявол!» — восклицает он, быстро встает и уходит». — P.P.

ствовать. Достаточно взглянуть на зрительный зал па­рижской Оперы во время представления «Саломеи» 1, что­бы убедиться в полной невосприимчивости публики к са­мым нездоровым воздействиям искусства звуков. Только при таком богатстве духа, как у Толстого, музыка может сделаться для человека угрожающей. На самом деле, не­смотря на оскорбительные и несправедливые нападки на Бетховена, Толстой гораздо глубже чувствует его музыку, чем большинство тех, кто ныне превозносит великого композитора. Он-то знал во всяком случае те грозные страсти, то дикое неистовство, которые грохочут в музы­ке «глухого Бетховена» и которых совсем не чувствуют ни современные виртуозы, ни оркестры. И, пожалуй, нена­висть Толстого была бы приятнее Бетховену, чем лю­бовь теперешних его поклонников.

Десять лет отделяют «Воскресение» от «Крейцеровой сонаты»2 — десять лет, в течение которых проповедь нравственных истин все более поглощает Толстого. И де­сять лет отделяют «Воскресение» от конца, к которому стремится эта жизнь, жаждущая вечности. «Воскресение» в некотором смысле — художественное завещание Тол­стого. Оно венчает последний период его жизни, так же как «Война и мир» — пору его зрелости. Эта последняя из горных высот, пожалуй самая высокая, если не самая мо­гучая, — незрима. Она3 окутана мглой. Толстому 70 лет.

1 Р. Штрауса. — P.P.

2«Хозяин и работник» (1895 г.) — это как бы переход от предыду­щих мрачных романов к «Воскресению», в котором разливается свет бо­жественного милосердия. Но повесть эта ближе к «Смерти Ивана Ильи­ча» и народным рассказам, чем к «Воскресению», с которым ее сближает только происходящее в конце чудесное перерождение человека эгоистич­ного и малодушного под влиянием порыва самопожертвования. Боль­шую часть повести занимает реалистическое, до мельчайших деталей, описание того, как злой хозяин и безропотный слуга ночью в степи попа­ли в метель и сбились с дороги. Хозяин, который сначала пытается убе­жать, бросив своего спутника, возвращается и, обнаружив, что слуга на­половину замерз, ложится на него и согревает его своим телом, принося себя в жертву; он не знает, почему он так поступил, но глаза его напол­няются слезами, ему кажется, что он стал Никитой, которого он спас, и что его жизнь перешла в Никиту: «Жив Никита, значит, жив и я». Он почти забыл, что он — это он, Василий Брехунов. Он думает: «Василий не знал, что надо делать, а я теперь знаю». И он слышит голос, которого ждал, голос, который только что велел ему лечь на Никиту (здесь видно сходство с одним из народных рассказов). И он отвечает радостно: «Иду, иду!» Он чувствует, что он «свободен и ничто уж больше не держит его...» Он умер. — P.P.

3 Толстой предполагал написать четвертую часть, которая так и не была написана. — Р. Р.

Он спокойно взирает на светское общество, на свою жизнь, на свои былые заблуждения, на свою веру, на свое священное негодование. Он смотрит на все это сверху. Те же мысли, что и в предыдущих произведениях, та же вой­на с лицемерием, но художник, как и раньше, в «Войне и мире», властвует над своим созданием. К мрачной иро­нии, к смятенному духу «Крейцеровой сонаты» и «Смерти Ивана Ильича» присоединяется религиозная умиротво­ренность, отрешенность от того мира, который с такой точностью, как в зеркале, отражен в этом новом произве­дении Толстого. Временами кажется, что читаешь Гёте, только Гёте — христианина.

В романе «Воскресение» мы вновь находим те черты, которые, как уже отмечалось, характерны для последнего периода творчества Толстого, — в особенности сжатость изложения, еще более поразительную здесь, нежели в ко­ротких рассказах. Новое произведение Толстого моно­литно, и этим оно сильно отличается от «Войны и мира» и «Анны Карениной». Эпизодические отступления очень коротки. Тут лишь одна линия, которой автор строго при­держивается, развивая ее детально. Та же, что и в «Сона­те», выразительность портретов, написанных широкой кистью. Безжалостная наблюдательность, почти яснови­дение художника-реалиста, глубоко проникающего в пси­хику человека; «отвратительная животность зверя», гово­рит он, еще более ужасна тогда, когда она «скрывается под мнимо эстетической, поэтической оболочкой». Вспомним также описание салонных разговоров, цель ко­торых простое удовлетворение физиологической потреб­ности «после еды пошевелить мускулами языка и горла». Это жестокое всевидение не щадит никого — ни хоро­шенькую Корчагину, у которой он замечает «остроту лок­тей», и «широкий ноготь большого пальца», и декольте, при воспоминании о коем Нехлюдову «стыдно и гадко, гадко и стыдно», ни героиню Маслову, о падении которой рассказано без утайки все: тут и ее преждевременная изно­шенность, и грубость, и низменность ее выражений, и вы­зывающая улыбка, и запах водки, и красное, воспаленное лицо. Натуралистические детали предстают во всей их не­прикрытости: женщина непринужденно болтает, сидя на параше. Поэтическое воображение, молодость улетучи­лись. Они сохранились лишь в воспоминаниях о первой любви, музыка которой звучит здесь во всей своей чисто­те и силе; мы видим въявь пасхальную ночь, оттепель, бе­лый туман, такой густой, что в пяти шагах от дома с тру-дом различима «чернеющая масса, из которой светил красный, кажущийся огромным, свет от лампы»; пение пе­тухов в ночи; ледоход, когда река, вскрываясь, трещит, вздымается, звенит, как разбитое стекло; и юношу, кото­рый глядит снаружи через окно на молодую девушку; а та, не подозревая его присутствия, мечтает о чем-то в мер­цающем свете маленькой лампочки, улыбается своим мы­слям. Эта девушка — Катюша.

Но лирика занимает в романе мало места. Искусство Толстого приобрело здесь более объективный, не связан­ный с его собственной жизнью, характер. Он старался рас­ширить круг своих наблюдений. Среда преступников, так же как, в другом смысле, мир революционеров, который он изучает, работая над «Воскресением», чужды ему1. Не без труда он проникает в психологию своих героев, начи­нает чувствовать к ним симпатию. Он даже признается, что революционеры, до того как он с ними ближе позна­комился, внушали ему непреодолимое отвращение. Тем более достойна признания правдивость его наблюдений, безукоризненная, зеркальная точность. Какое изобилие типов, какое богатство верных деталей! Какая спокойная мудрость и какое братское сочувствие! Он взирает на добродетели и низость без жестокости, но и без снисхо­ждения. Удручающая картина — женщины в тюрьме! Они беспощадны друг к другу, но художник, как некий мило­сердный бог, видит отчаянье в самом нераскаянном серд­це и под вызывающей маской наглости — слезы. Чистое и слабое сияние мало-помалу проникает в душу Катюши Масловой, ожесточенную соприкосновением с пороком, и, разгораясь в пламя самопожертвования, своей трогатель­ной красотой напоминает те солнечные лучи, в свете ко­торых преображаются сцены повседневной жизни у Рем­брандта. Никакой суровости даже по отношению к пала­чам. «Прости им, Господи, они не ведают, что творят». А хуже всего то, что часто они «ведают» и мучаются угры­зениями совести, но не в силах остановиться. Книга про­никнута сознанием неумолимости всесокрушающего ро­ка, который тяготеет и над страждущими, и над теми, кто заставляет их страдать, — над начальником тюрьмы, добрым по природе человеком, которому жизнь тюрем-

1 В прежних же своих произведениях — «Войне и мире», «Анне Каре­ниной», «Казаках», севастопольских рассказах — он пользовался только своими собственными наблюдениями, ибо сам непосредственно вра­щался в том кругу, который он описывал: аристократические салоны, армия, деревенская жизнь — все это было хорошо ему знакомо. — Р. Р.

щика надоела так же, как упражнения на фортепиано его худосочной дочери, бледной, с синевой под глазами деву­шки, неутомимо коверкающей рапсодию Листа; и над ге­нерал-губернатором сибирского города — хорошим и ум­ным стариком, который напрасно с 35 лет старается одур­манивать себя алкоголем, сохраняя, впрочем, и в пьяном виде благородную осанку, — напрасно потому, что ему не дано забыть о неразрешимом противоречии между своим желанием делать добро и реальным злом, причиняемым по его вине людям; ничего не искупишь и теми нежными чувствами, которые испытывают к своим близким эти люди, по роду своей деятельности враждебные человеку. И только в изображении Нехлюдова нет этой объек­тивной правды, но лишь потому, что он является вырази­телем идей самого писателя. Говоря о наиболее прослав­ленных произведениях Толстого, мы уже отмечали как не­достаток эту его тенденцию. Вспомним князя Андрея и Пьера Безухова в «Войне и мире», Левина в «Анне Каре­ниной» и других. Но в тех романах это ощущалось не так резко, ибо герои их по возрасту и по положению были бли­же Толстому и могли разделять его умонастроения. Те­перь же автор стремится наделить тридцатипятилетнего Нехлюдова, светского жуира, душой семидесятилетнего старца, отрешенного от всего плотского. Я не хочу ска­зать, что человек, подобный Нехлюдову, не может в дей­ствительности пережить моральный кризис, хотя бы и столь внезапный1. Но ничто ни в характере, ни в темпе­раменте, ни в прошлой жизни Нехлюдова, каким нам опи­сывает его Толстой, не предвещает и не объясняет этого кризиса; просто этот кризис, внезапно начавшись, нара­стает, как снежный ком. Конечно, гениальный художник, с присущей ему глубиной, передает не только мысли о са­мопожертвовании, но и все то нечистое, что к ним приме­шивается; после слез умиления, после того как Нехлюдов восхищается самим собой, наступает ужас и отвращение перед собственным поступком. Но решимость его неколе-

1 «Каждый человек носит в себе зачатки всех свойств людских и иногда проявляет одни, иногда другие, и бывает часто совсем не похож на себя, оставаясь между тем все одним и самим собою. У некоторых людей эти перемены бывают особенно резки. И к таким людям принад­лежал Нехлюдов. Перемены эти происходили в нем и от физических и от духовных причин».

Толстой здесь, быть может, вспомнил своего брата Дмитрия, кото­рый тоже ведь женился на «Масловой». Но Дмитрий с его буйным и не­уравновешенным темпераментом совсем не похож на Нехлюдова. — P.P. бима. Этот кризис не имеет ничего общего с теми вну­тренними потрясениями, которые раньше наступали у него внезапно, но столь же быстро и проходили1. Ничто уже не может удержать слабого и нерешительного Не­хлюдова. Этот аристократ, богатый, уважаемый, весьма неравнодушный к светским радостям, накануне женитьбы на красивой девушке, которая его любит и отнюдь ему не неприятна, вдруг решает все бросить — богатство, свет, общественное положение — и жениться на проститутке, чтобы искупить давнюю вину; и его порыв не остывает в течение двух месяцев. Нехлюдов противостоит всем испытаниям и не отступает от своего решения, даже когда на ту, которую он хочет сделать своей женой, клевещут, будто бы она продолжает вести распутную жизнь2. Во всем этом есть стремление к подвижничеству, — писатель, подобный Достоевскому, вывел бы это душевное состоя­ние из самых глубин человеческой психики и даже из фи­зических особенностей героя. Но в Нехлюдове нет ничего от героев Достоевского. Это средний человек, заурядный, здоровый телом и духом (обычный персонаж Толстого). Поистине разительно несовпадение между ясным, реали­стически3 раскрытым характером героя и той нравст­венной драмой, которая как бы взята у совсем другого человека. И человек этот — сам Толстой в старости.

То же впечатление двойственности оставляет и конец книги: строго реалистические картины третьей части и не­ожиданное заключение в евангельском духе — декларация веры, отнюдь не вытекающая логически из прежде сде­ланных наблюдений над жизнью. Уже не в первый раз ве­ра Толстого пытается прилепиться к его реализму, но в прежних произведениях они полнее сочетались друг

1 «С Нехлюдовым не раз уже случалось в жизни то, что он называл «чисткой души». Чисткой души называл он такое душевное состояние, при котором он вдруг... сознав замедление, а иногда и остановку вну­тренней жизни, принимался вычищать весь тот сор, который, накопив­шись в его душе, был причиной этой остановки. Всегда после таких про­буждений Нехлюдов составлял себе правила, которым намеревался сле­довать уже навсегда: писал дневник и начинал новую жизнь... Но всякий раз соблазн мира улавливал его, и он, сам того не замечая, опять падал, и часто ниже того, каким он был прежде». — Р. Р.

2 Узнав, что Маслова якобы находится всвязи сфельдшером, Нехлю­дов еще больше укрепился в решении пожертвовать «своей свободой для искупления греха». — Р. Р.

3 Ни один персонаж Толстого не был описан так живо, с такой си­лой, как Нехлюдов в начале романа. Возьмите, например, великолеп­ное описание пробуждения Нехлюдова и утра перед первым заседани­ем суда. — Р. Р.

с другом. Здесь же они лишь сосуществуют, не смеши­ваясь, и контраст между ними тем разительнее, чем без­апелляционней вера Толстого, с годами становящаяся все более бездоказательной, в то время как реализм его ста­новится все смелее и острее. В этом след не усталости, но — старости, нечто вроде окостенения суставов. Рели­гиозный финал не составляет органического вывода из всей книги. Это — deus ex machina l. И я убежден, что, не­смотря на уверения Толстого, он все же не мог внутренне примирить два противоборствующих начала; правду ху­дожника и правду верующего.

Однако, хотя в романе «Воскресение» нет той полной внутренней гармонии, которая свойственна произведе­ниям молодого Толстого, хотя я лично предпочитаю «Войну и мир», все же «Воскресение» является прекрасной и, быть может, самой правдивой поэмой человеческого сострадания. Читая это произведение, я с особой силой чувствую на себе ясный взгляд светло-серых проницатель­ных глаз Толстого, которые смотрят «прямо в душу»2 и в каждой душе видят Бога.

Толстой никогда не отрекался от искусства. Великий художник не может, даже если и хочет, отречься от того, что составляет смысл его жизни. Он может из религиоз­ных соображений отказаться печатать свои произведения, но он не может не писать. Толстой никогда не переставал творить. Поль Буайе, который посетил Ясную Поляну в последние годы жизни Толстого, говорит, что он писал одновременно религиозные и полемические статьи й худо­жественные произведения. В этом чередовании был его отдых. Закончив ту или иную работу на социальную тему, как, например, воззвание к представителям правящих кру­гов или к тем, кем они управляли, он разрешал себе «воль­ность»: снова садился за один из тех прекрасных расска­зов, которые писал в сущности для себя самого, — таков поэтический «Хаджи-Мурат», описывающий сопротивле­ние, оказанное горцами под предводительством Шамиля правительственным войскам. Искусство всегда остава­лось для Толстого отдыхом, удовольствием. Но он с не­которых пор считал суетой и тщеславием говорить

1 Латинское изречение, означающее неожиданный, необоснованный финал. — Прим. ред.

2 Письмо графини Толстой, 1884 г. — P. P.

о своем творчестве как о чем-то важном 1. Кроме «Круга чтения» (1904 — 1905 гг.), собрания мыслей различных пи­сателей о жизни и истине, являющегося подлинной анто­логией поэтической мудрости всех веков, начиная от священных книг Востока вплоть до современности, почти все художественные произведения Толстого, написанные позже 1900 г., остаются неопубликованными до его смер­ти.

Зато он щедро множит свои смелые, пылкие полемиче­ские и религиозные высказывания, неустанно участвуя в социальных битвах. С 1900 по 1910 г. битвы эти погло­щают все его силы. Россия переживала тогда острые со­циальные и политические потрясения, и временами каза­лось, что царская империя, подорванная в своих основах, вот-вот рухнет. Ее поражение в русско-японской войне, революционный подъем, восстания в армии и флоте, кро­вавые репрессии, волнения в деревне — все это как бы пред­вещало «конец века», как назвал одно из своих произведе­ний Толстой. Кульминационными были 1904 и 1905 гг. В эти годы Толстой опубликовал целый ряд работ, при­влекших всеобщее внимание: «Единое на потребу», «Вели­кий грех», «Конец века»2. Последние десять лет жизни Толстой занимает исключительное положение не только в России, но и во всем мире. Он одинок, далек от всех пар­тий, чужд всех отечеств, отлучен от церкви3. Неумолимая логика его рассуждений, непримиримость его веры приве­ли Толстого к дилемме: разойтись с людьми или разой­тись с истиной. Он вспомнил русскую пословицу: «Старо­му лгать что богатому красть» — и отдалился от людей, чтобы говорить правду. Он говорил всю правду и говорил ее всем. Неутомимый борец против лжи, он продолжает неутомимо травить все религиозные и общественные предрассудки, все суеверия и фетиши. Он разоблачает не только вред старых официальных устоев церкви-

1 «Не судите меня, — пишет он своей тетушке графине Александре Толстой, — что, стоя, действительно стоя одной ногой в гробу, я зани­маюсь такими пустяками. Пустяки эти заполняют мое свободное время и дают отдых от тех настоящих серьезных мыслей, которыми переполне­на моя душа» (26 января 1903 г.). — P.P.

2 Большая часть этих вещей при жизни Толстого была или сильно изуродована цензурой, или совсем запрещена до самой революции. Они в рукописном виде распространялись в России и передавались друг дру­гу тайком. — P.P.

3 ОтлучениеТолстогосв.синодомпроизошло22февраля 1901 г.Тол­стому вменялась в вину глава «Воскресения», в которой говорится о бо­гослужении и таинстве причастия. К сожалению, во французском пере­воде эта глава была выпущена. — Р. Р.

гонительницы и царского самодержавия. Теперь, когда все, кому не лень, бросают в них камень, он становится даже несколько спокойнее в этом смысле. Ему кажется, что все знают им цену и потому церковь и самодержавие уже не столь опасны. Ведь они делают то, что им положе­но, и никто не обманывается на их счет. Письмо Толстого царю Николаю II1, беспощадное в отношении монарха, которому он высказывает всю правду, полно снисхожде­ния к нему как к человеку; Толстой называет царя «лю­безным братом», просит простить, если он невольно огор­чил его, и подписывается: «Истинно желающий Вам истинного блага брат Ваш».

Но чего Толстой не прощает, что изобличает с особен­ной язвительностью сейчас, когда сорвана маска со ста­рой лжи, — это ложь в ее новом обличье: не деспотизм, а иллюзию свободы. И трудно определить, кого из при­верженцев новых кумиров он ненавидит больше — со­циалистов или либералов.

У Толстого была исконная неприязнь к либералам. Она родилась еще в то время, когда Толстой молодым офицером приехал из Севастополя и очутился в среде пе­тербургских литераторов. Отсюда его размолвки с Турге­невым. Гордый аристократ, потомок древнего рода, он не терпел интеллигентов, непрошеных благодетелей наро­да, уверенных, что они могут спасти его своими утопия­ми. До мозга костей русский2, коренной дворянин, он с не­доверием смотрит на либеральные новшества, на все эти конституционные идеи, идущие с Запада; а две поездки в Европу только усиливают его предубеждение. По воз­вращении из первой поездки он пишет:

«Главный мой камень преткновения есть тщеславие либерализма»3.

Вернувшись из второй поездки, он отмечает, что при­вилегированное общество не имеет никакого права на свой лад воспитывать народ, которого оно не понимает4.

В «Анне Карениной» Толстой широко демонстрирует свое презрение к либералам. Так, Левин отказывается

1 О национализации земли. — Р. Р.

2 «Чистейший представитель старой, московской Руси, — пишет Леруа-Болье, — великоросс, в жилах которого славянская кровь смешана с финской, по физическому своему облику он больше похож на человека из народа, чем на представителя аристократии» («Ревю де дэ Монд», 15 декабря 1910 г. ). — Р. Р.

3 1857 г. — Р. Р.

4 1862 г. — Р. Р.

принимать участие в работах земства по народному обра­зованию и в других модных нововведениях. Картины вы­боров в дворянском собрании показывают, что, заменяя старое, консервативное управление новым — либераль­ным, страна ничего не выигрывает. Ничто не измени­лось, только стало одной ложью больше, да еще такой, которая не оправдана и не освящена вековыми тради­циями.

«Хороши мы, нет ли, мы тысячу лет росли», — говорит представитель старого образа мыслей.

Толстой негодует на либералов за то, что они злоупо­требляют словами: «народ, воля народа». Да что они знают о народе? Что такое для них народ?

И как раз в то время, когда либералы, казалось, уже достигли успеха и добились созыва первой Думы, Тол­стой особенно горячо выражает свое неодобрение идеям конституционализма:

«В последнее же время из этого извращения христиан­ства вырос еще новый обман, закрепивший христианские народы в их порабощении... Посредством сложного устройства выборов представителей в правительственные учреждения людям известного народа внушается, что... избирая прямо своих представителей, они делаются участниками правительственной власти и потому, пови­нуясь правительству, повинуются самим себе и потому будто бы свободны. Обман этот, казалось бы, должен быть очевиден... так как... и при всеобщей подаче голосов народ не может выразить свою волю. Не может выразить ее, во-первых, потому, что такой общей воли всего много­миллионного народа нет и не может быть, а во-вторых, потому, что, если и была бы такая общая воля всего наро­да, большинство голосов никогда не может выразить ее. Обман этот, не говоря уже о том, что выбранные люди... составляют законы и управляют народом не в виду его блага, а руководствуясь по большей части единственной целью... удержать свое значение и власть, — не говоря уже о производимом этим обманом развращении народа всякого рода ложью, одурением и подкупами, — обман этот особенно вреден тем самодовольным рабством, в ко­торое он приводит людей, подпавших ему... Люди эти по­добны заключенным в тюрьмах, воображающим, что они свободны, если имеют право подавать голос при выборе тюремщиков для внутренних хозяйственных распоряже­ний тюрьмы.

Член самого деспотического дагомейского народа может быть вполне свободен, хотя и может подвергнуться жестоким насилиям... Член же конституционного госу­дарства всегда раб, потому что, воображая, что он уча­ствовал или может участвовать в своем правительстве, он признает законность всякого совершаемого над ним наси­лия... В последнее же время легкомысленные люди русско­го общества стараются привести русский народ и к тому конституционному рабству, в котором находятся евро­пейские народы!»1


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: