Сиссела посерьезнела. 8 страница

— Я писал о границах?

— Ну да, писали. Что граница проходит там, где начинается жизнь другого человека…

Торстен морщится от формулировочки. Неужели он тогда настолько озверел, что скатился до пошлости?

— А Халлин утверждал, что задача художника — преодолевать любые границы. Ведь так?

Торстен пожимает плечами. Пусть этот тип не думает, будто он, Торстен, помнит каждое слово.

— А вы сказали, это означает, что во имя искусства можно истязать младенцев. И что если Халлин с подобным не согласен, то значит, он признает наличие границ и вопрос сводится лишь к тому, где эти границы проходят.

Он притворяется, думает Торстен. Пытается мне польстить, опуская оскорбления, которыми мы поливали друг друга. Гипертрофированный нарциссизм! Самодовольное ханжество! Халлин, этот шут гороховый! Матссон, наш великий презиратель! Постановочный словесный мордобой, как выразилась бы Сиссела.

Торстен берется за подлокотники и снова предпринимает попытку подняться. Дискуссия не удалась, и продолжать ее он не намерен. Он был недостаточно убедителен. Самым отталкивающим оказалась даже не двойная мораль, заложенная во всем проекте, и даже не глаза девушки, глядящие в объектив, — тот же самый взгляд, независимо от того, что суют ей между ног — член или огурец, кулак или бутылку. За что хотелось дать Магнусу в морду, так это за полное отсутствие жалости, когда камера гоняется за девушкой по черной комнате, зумит и зумит лицо в тот миг, когда разрываются мышцы. Видеоряд одного и того же мгновения, которое повторяется и повторяется и на фотографиях, и на телеэкранах в галерее. Но омерзительнее всего было полное отсутствие эмоционального контакта между автором и персонажем, это подтверждает и короткометражная лента, ее крутили в специальном закутке — коротенький фильм о самих съемках, где Магнус сидел перед камерой вместе с девушкой и ее сутенером и изображал обсуждение проекта. Девушка молчала, видимо, не понимала по-английски. Тем больше говорил Магнус. Но его взгляд всякий раз уходил куда-то в сторону, стоило ему повернуться к девушке. Вместо нее Магнус смотрел на сутенера, кротко кивал, когда тот принимался перед ним распинаться. К сожалению, они так бедны! К большому сожалению, ее тело — их единственный капитал. К огромному сожалению, нет другого выхода, кроме как торговать ею.

Как бы Магнус ни кивал, он, конечно, ни черта не понял. Потому-то и пригласил их обоих на вернисаж и купил им билеты до Стокгольма. Торстен видел, как маленькая худенькая девочка стояла потрясенная, онемевшая перед фотографиями, словно лишь теперь поняла, для чего ее использовали. А еще он увидел выражение ее лица, когда подошел Магнус. Днем позже порезанный ножом Магнус начал свое первое триумфальное шествие по страницам газет. Далеко не последнее.

И вот девушка обратила лезвие на самое себя… И пойдут теперь сочиняться броские заголовки. Будут писаться статьи. Устраиваться дискуссии. А вы не хотите принять участие?

— Не хотите? — спрашивает журналист.

— Нет, — отвечает Торстен.

— Вы бы все-таки глянули в «Афтонбладет», — уговаривает журналист. — Может, и передумали бы.

автопилот

Мне не нужна такая жизнь, думает Мэри.

На лбу открываются поры, оттуда выступают крохотные капельки пота.

Не нужна!

Но слишком поздно. А что тебе тогда нужно?

Отдайте мне мою непрожитую жизнь.

Не выйдет. Увы. Она уже занята.

— Вам нехорошо?

Мэри приоткрывает глаза. Каролине тянется к ней через разделяющее их сиденье. Она тоже бледная.

— Мэри? С вами все в порядке?

Мэри кивает. С ней все в порядке. Просто она не может говорить. Просто всю ее жизнь газеты сегодня раздирают на клочки. Просто премьер решил ею пожертвовать. В остальном все в полнейшем порядке.

Но паника отступает почти тут же. Включился автопилот. Он всегда выручал ее в трудную минуту. Выручит и сейчас.

Именно автопилот мгновение спустя заставляет ее открыть сумочку и нашарить там ручку и блокнот. Каролине издает невнятный стон. Но смысл понятен: Мэри может писать? Что же она раньше этого не показывала?

Но писать Мэри, оказывается, не может, из-под стержня ручки выходят штрихи и каракули. Обреченно скривившись в сторону Каролине, она засовывает блокнот и ручку обратно в сумочку. Просто хотелось проверить! Не то чтобы Каролине поняла, она, похоже, и не хочет понимать, наоборот, смотрит на Мэри с чем-то уже напоминающим брезгливость. Мэри чуть улыбается. Что ж — не все в этом мире любят друг друга.

Теперь она достает косметичку, вынимает пару влажных салфеток, и торопливо оглядевшись — никто не видит? — засовывает руку под блузку и протирает под мышками. Следующей салфеткой проводит по лицу, поглядывая в зеркальце. Секундой позже она наносит тональный крем на подбородок, щеки и лоб, потом размазывает его пальцами круговыми массирующими движениями, как показывала та хорошенькая визажистка по телевизору. Чуть-чуть румян на скулы. Теперь припудрить все это великолепие. Пара штрихов тушью и помадой — и хоп! — чур, я в домике. За таким лицом ее ни один журналист не найдет.

В этот же миг самолет касается земли. Мэри убирает зеркальце в косметичку, достает расческу, несколькими быстрыми движениями поправляет волосы, пока самолет едет по бетонной полосе, — а потом сидит, положив руку на защелку пристяжного ремня, готовая подняться в тот же миг, как погаснет красная надпись. Каролине следит за ней.

— Вы только не переживайте, пожалуйста, — говорит она.

Мэри любезно улыбается в ответ. Она и не переживает. Ничуть.

А я переживаю. Еще как.

Времени всего четверть девятого вечера, а я сижу взаперти в своем гостиничном номере. Та же тюремная камера. Попросторнее, конечно, и значительно удобнее, но так же заперта и закрыта от мира. А я сижу на кровати и перебираю кнопки телевизионного пульта точно так же, как делала это шесть лет подряд. Разочарованная. Униженная. Встревоженная.

Почему я отвела глаза под взглядом того мужчины?

Добро пожаловать в реальность, шепчет Мэри откуда-то со стороны.

Она злая. Особенно когда включит автопилот.

Каролине, похоже, думает то же самое, что Мэри злая — стоит и качает головой. Нет, она отказывается от VIP-обслуживания. Машина, что подъехала, чтобы отвезти их с Каролине к воротам летного поля, уезжает.

— Но почему? — спрашивает Каролине. — Вся эта кодла поджидает в зале прилетов, чего ради нам подставляться?

Мэри поднимает руку. Без обсуждений! Она выйдет через общий зал прилетов, как все остальные пассажиры, что нетерпеливо теснятся и топчутся в проходе у нее за спиной.

— Почему? — снова спрашивает Каролине. — Если вы думаете, что газеты это зачтут и оценят, то я вас уверяю…

Она умолкает, прикусив губу. Мэри разглядывает ее с интересом, раньше она никогда не видела Каролине столь откровенной и несдержанной. Испугалась? Боится, что завтра окажется без работы? Хм, вероятность, конечно, есть, и немаленькая — когда увольняют министра, его пресс-секретарь тоже лишается работы. И все-таки Мэри не намерена менять решение. Вопрос лишь в том, как объяснить Каролине, почему. Вдруг ее осеняет. У нее ведь в сумочке распечатка электронного письма Сисселы к Анне. Поэтому она возвращается обратно в свой ряд и тянет за собой Каролине, пропуская остальных пассажиров. Обычные самцы средних лет пялятся, как она роется в сумочке. Может, узнали. А может, нет.

Каролине, подняв брови, следит за Мэриными манипуляциями. Сумочку не узнать. Вместо обычного элегантно подобранного набора предметов первой необходимости теперь там куча ручек и блокнотов, бумажных платочков и косметики. Мэри не сразу находит среди всего этого смятый листок. Хватает и торжествующе протягивает Каролине — та нагибается и читает.

— Так, значит, она будет вас там ждать?

Мэри кивает.

— Сиссела Оскарссон?

Мэри снова кивает.

— Но разве нельзя попросить ее подойти к другому выходу?

Мэри разводит руками. Как?

— У нее наверняка мобильный. Можно ведь позвонить.

Мэри показывает на свой висок. Каролине вздыхает.

— Не помните ее номер?

Мэри сперва кивает, потом качает головой. Помнить она помнит. Но не представляет, как его извлечь из собственной памяти. Каролине смиряется.

— Что ж, — говорит она. — Будь по-вашему.

Едва приблизившись к таможенной зоне, Мэри расправляет плечи и направляется вперед решительным шагом, волоча за собой чемодан. Какой-то министерский чиновник возникает невесть откуда — может, он летел тем же рейсом? — и пристраивается точно за ней с Каролине. Все трое идут в ногу. Безмолвные, сосредоточенные, целеустремленные.

— Господи, помоги, — шепчет Каролине, когда автоматические двери разъезжаются, но Мэри словно не слышит. Не останавливаясь, не колеблясь, ни на миг не замедлив шага, она движется напрямик к последней преграде, небольшой загородке, отмечающей границу между таможенной зоной и залом прилетов.

Рядом мгновенно возникает Сиссела.

— Без вспышек! — орет она. — Без вспышек!

Журналистская кодла, не сказать чтобы большая — четыре репортера и три фотографа, но все раздражены.

— Почему это? — интересуется один из фотографов и поднимает камеру.

— Потому что она плохо себя чувствует. Она не переносит фотовспышек. Может приступ начаться.

К Сисселе тут же подлетает репортерша.

— Что за приступ?

Сиссела зыркает на нее.

— Все вопросы к ее неврологу.

— Неврологу?

— Да. У нее афазия. Временная.

Мгновение обе молча и пристально смотрят друг на друга. Вид у Сисселы внушительный. На ней новое пальто, ярко-красное, какого-то театрального покроя, на плечи наброшен широкий черный палантин. Репортерша чуть пятится.

— А временной афазии не бывает. Сегодняшняя «Экспрессен» пишет.

Сиссела окидывает ее ледяным взглядом.

— Да что вы говорите!

Репортерша умолкает. Глаза перебегают с Мэри на Сисселу и обратно. Сумка через плечо, на ней изображена оса.

— Представьте себе. Мы спрашивали многих неврологов. И все говорят одно и то же.

Вперед протискивается молодой человек в кожаной «косухе» и обращается непосредственно к Мэри:

— Скажите, а вы не рассказывали премьер-министру о так называемом несчастном случае, который произошел с вашим мужем несколько лет тому назад?

Репортерша с осой на сумке тут же подключается:

— Вам известно, что той девице, с которой он развлекался, было всего шестнадцать? И что ее продали сутенеру еще тринадцатилетней?

Парень в кожаной куртке норовит ее отпихнуть.

— Это правда, что сегодня вечером вы встречаетесь с премьером?

Репортерша, склонив голову набок:

— Как, по-вашему, чего он хочет?

Мэри рассматривает их с интересом. Они стоят рядом с ней и в то же время — за множество миль от нее.

— Альбатрос, — говорит она.

За спиной стонет Каролине. Парень в «косухе» ошарашен.

— Что?

Каролине довольно чувствительно пихает Мэри локтем в бок и протискивается вперед.

— Послушайте, — говорит она. — Мэри Сундин нездорова. Она не в состоянии говорить, и ей срочно нужно к врачу. Так что никаких комментариев сейчас она вам не даст, и было бы лучше, если бы вы теперь разошлись.

— Но…

— Никаких «но»! — заявляет Сиссела. — Нам пора!

Она берет Мэри под руку и шествует к выходу. Фотографы поднимают камеры, вспышки бьют в потолок, но Мэри, закрыв глаза и уцепившись за Сисселу, продолжает идти. Следом бежит репортерша.

— А вы, собственно, кто? — обращается она к Сисселе.

— Немезида, — отвечает та. — Так что берегитесь!

Был туман, когда мы подходили к недостроенному домику на той стороне озера. Праздник кончился. Мама спала. Папа сидел на кухне за столом и читал газету, он взглянул поверх нее, наморщив лоб, когда мы шумно ввалились в двери.

— Это Сиссела, — сказала я.

Он не отвечал, только молча поглядел на нас и снова уткнулся в газету.

— Она у нас переночует, — объяснила я. Голос чуть дрожал. Никто из моих приятелей никогда еще у нас не ночевал, ни тут, ни в городе. Даже в гости на сок и булочки никого не приглашали.

Он по-прежнему не отвечал.

— Как мама?

Тут он оторвался от газеты, глянул на меня, потом поднялся, протиснулся мимо нас в дверь и удалился наверх. Все это — не проронив ни слова. Только когда он ушел, Сиссела осторожно шагнула в кухню. Возле раковины громоздились горы посуды. Пепельница на столе была переполнена. Но Сиссела словно ничего не замечала, она ходила кругами и улыбалась.

— Как здорово, — сказала она.

Я огляделась. По-моему, не особенно. Шкафчики старенькие, раньше они висели у нас на кухне в городе. Прошлой весной папа содрал их и отправил сюда, а тут снова приколотил к стенке и выкрасил в ярко-голубой цвет. А через неделю привез плиту и холодильник. Городская кухня больше месяца простояла совершенно пустой, покуда там не появилась новая плита — зеленая, цвета авокадо, а следом такой же авокадно-зеленый холодильник. А неделю спустя место старых кухонных шкафов заняли новые. Оранжевые. Мама едва глянула на них, как у нее заболела голова, и ей пришлось пойти прилечь. Мне цвета были по фигу, главное — что снова можно готовить еду. А то после трехнедельной диеты из бутербродов и воды из-под крана меня еле ноги держали.

Сиссела уселась за стол, порывшись в пепельнице, вытащила бычок и закурила. Я тут же глянула на дверь. Папа взбесится, если это увидит, а мама устроит истерику. Но ни того ни другой не наблюдалось, и я, прикрыв дверь, села за стол напротив, изучая то новое, что внезапно появилось в моей жизни. Друга.

— Ну, — сказала Сиссела.

— Что — ну?

— Что у вас было с Волком Сверкером?

Я растерялась. Что у нас с ним, собственно, было?

— Не знаю.

Сиссела глубоко затянулась. Рассмеялась.

— Не знаешь?

Я уперлась глазами в стол. Что мне говорить? Ни разу за всю мою жизнь я ничего о себе не рассказывала, не считая чисто внешних фактов. Сколько мне лет. Где живу. Что ела в школе на обед. Я понимала, что другие девочки ведут доверительные разговоры, но сама так и не сумела толком усвоить, как это делается. Они рассказывают друг дружке все? А как это? Как вообще заключить в слова все — все запахи, веющие в воздухе, все цвета, что ежесекундно ударяют в глазное дно, все чувства, что шевелятся под ложечкой. Как вообще возможно рассказать всю правду о мгновении вроде этого? Я и Сиссела обитаем в разных вселенных, и уйдут часы, дни, годы и вечности, чтобы рассказать все о каждой из них. К тому же это опасно. Это сделает нас уязвимыми. Легкой добычей для смерти.

Были у нас в школе девицы, уверявшие, будто они всем делятся с мамами. Опрометчиво, на мой взгляд. И довольно противно, все равно что поделиться своей зубной щеткой или трусами. С другой стороны, не сказать чтобы я так уж им и верила. Мамы говорят, если не молчат, но слушать никогда не слушают. Даже когда приносишь семь пятерок в табеле. Или рассказываешь, как тебя выбрали докладчиком, что ты будешь выступать в актовом зале, что придется стоять перед ста двадцатью сверстниками и читать им лекцию о нацизме. Мамы в таких случаях затыкают уши и кричат, какое у дочерей на это право, что они глупые, тупые, невежественные эгоистки и ничего не смыслят. А отцы тем временем встают, грязно ругаясь, и уходят, и пропадают где-то всю ночь, и потом никогда не рассказывают, куда ходили.

Сиссела посерьезнела.

— Знаешь, что мне кажется? — спросила она.

— Нет.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: