ГЛАВА 8 И светотени будней

Он был еще несколько раз вместе с дядей Левой в театре. Около тридцати раз перерисовал композицию «Чичиков у Собакевича», которую задумал после того, как посмотрел в Художественном театре «Мертвые души» в декорациях дяди Володи. Собакевич получился довольно быстро. А вот голова Чичикова, сколько Коля ни поворачивал ее в разные стороны, сколько ни стирал резинкой, как ни искал нужный поворот, так и не вышла… И остался расторопный гоголевский герой на этом рисунке во фраке, в пышном галстуке и стоячих воротничках, но без головы.

Сделал Коля еще одну акварельную композицию о Большом театре. Расплывающееся сияние бронзовых бра, алый бархат лож, позолота ярусов…

Но теперь его тянуло от нарядного, внешне импозантного — в глубину жизни, к ее маете, к труду, к новой красоте, которую добывали незаметные, работящие люди. Он уговаривал Женьчу, чтобы тот как-нибудь устроил ему посещение завода. Договорились, что туда пустят небольшую экскурсию учеников Художественной школы.

Гордый Женьча встретил их у табельной. Он волновался, когда выдавали пропуска, и некоторое время ходил вместе с Колей, Витей и другими ребятами школы по заводу.

Потом всех провели в цех, где работали молодые ремесленники. И тут Женьча заступил на смену. Сосредоточенный, немножко взволнованный, но полный непривычной в нем солидности, встал рыжий Женьча — нет, не Женьча, токарь-скоростник Евгений Стриганов — к своему станку. Застегнул, оправил спецовку, не спеша оглядел станок, одним коротким, хорошо наметанным движением вставил деталь, другой рукой подвернул резец, включил мотор.

Взвывая все выше и выше, загудел станок; слилась в сверкающий конус бешено вращающаяся деталь; брызнула, пузырясь, жемчужная эмульсия; топорщась, засверкала тонкая стружка.

Пожилой мастер подошел к экскурсантам, наклонился к ним, чтобы перекричать гуденье станков:

— А? Тоже художник своего дела?

Через неделю Коля показал Женьче большую акварель «Заводской двор». Подивился Женьча, как хорошо, радостно для глаза и в то же время очень точно передал Коля знакомую обстановку большого двора на заводе: и тяжелую кладку цеховых стен, и застекленные переплеты оконных проемов, и сноровистые движения людей, работавших во дворе на проводке нового подземного кабеля. Если «Увертюра», казалось, вся была полна тишины, то здесь будто лязг, стук и гулкие, отдающиеся в металле и камне голоса доносились с рисунка. Только одну неточность подметил Женьча: рабочий не совсем верно держал отбойный молоток, которым он вспарывал асфальт. И Коля, не споря, тут же поправил это место в композиции, ибо знал, что Женьча зря не скажет.

Потом ему захотелось изобразить новую, строящуюся Москву. Он долго прикидывал, как лучше расположить рисунок, искал детали. Заполнил сперва большой картон изображением машин, троллейбусов, пешеходов, устремленных куда-то в едином потоке уличного движения, наметил леса строящихся зданий и небо с летящими краснозвездными самолетами.

Но композиция получилась суматошной, плохо смотрелась и не передавала того вдохновляющего рывка ввысь, который ощущал сам Коля, когда бродил по новым московским улицам и радовался этажам, взметнувшимся в небо, алым флагам, поднятым на лесах и ажурных кранах. Ему казалось, что Москва закрепляет в голубых высях контуры и краски какого-то нового, еще невиданно чудесного салюта в честь солнечных трудовых своих побед. А вот этого как раз и не передавал пока ни один эскиз…

Размышляя над этим, ломая голову, как лучше и лаконичней выразить самый дух московской стройки, направление ее мощного порыва, Коля вчитывался в рассуждения Сурикова о законах композиции:

«Тут есть какой-то твердый, неумолимый закон, который можно только чутьем угадать, но который до того непреложен, что каждый прибавленный или убавленный вершок холста или лишняя поставленная точка разом меняет всю композицию. Знаете ли вы, например, что для своей «Боярыни Морозовой» я много раз пришивал холст. Не идет у меня лошадь…»

«А может быть, мне надо не пришить, а отрезать часть?» — подумал Коля и принялся перекраивать композицию заново. Он отказался от всего, что было намечено для нижнего плана ее. Убрал и улицы, и пешеходов, и машины. Оставил лишь верхние этажи, крыши, леса, строительные краны. А над ними, подчеркивая голубую высоту неба, пустил несколько многомоторных самолетов, распластанные крылья которых как бы накалились в лучах солнца. И получилось то, чего он так добивался. Зрителю казалось, что он стоит с запрокинутой головой, с глазами, устремленными к небу, туда, куда возносила этажи новых зданий и запустила стрелы своих кранов неутомимая солнечная Москва.

Вернулся из экспедиции профессор Гайбуров и показал Коле свои новые коллекции. Тут были и великолепные, глубоких тонов хризолиты, и редкий по красоте кристалл кварца в форме скипетра, и лучистые сростки турмалина, которые внедрились в слюду, и вкрапленный в породу кристалл александрита. Последний обладал чудодейственной способностью менять свой цвет: положенный на окно, он излучал нежно-зеленое сияние, но стоило перенести его на стол, зажечь лампу — и в нем вспыхивал густой малиновый огонь. Так что камень этот к вечеру каждый раз менялся, чтобы утром вернуться снова в свое вчерашнее состояние.

Все это надоумило Колю сделать композицию с камнями-самоцветами. Тут еще профессор дал ему прочесть книгу Бажова «Малахитовая шкатулка». А потом показал имевшуюся у него репродукцию символической картины Васнецова «Три царевны подземного царства», которые олицетворяли трех дочерей Земли — Золото, Железо и Уголь. Уральские сказы о Хозяйке Медной горы, о мудрых мастерах-камнерезах, строки о «живинке», необходимой каждому делу, и о том, что наукой можно нарастить руки человеку выше облака, хорошо уложились в голове Коли с памятными словами рыжего плотника, говорившего о пленительном могуществе человеческих рук, которые сейчас ладят народное счастье. И дрожащие переливы, таившиеся в глубине кристаллов, их переменчивый многоцветный огонь, фантастические формообразования камня, который показывал Коле профессор, были как бы живой, наглядной иллюстрацией к тому, что прочел мальчик у Бажова и перебирал в своем воображении.

После многих совсем его истерзавших неудачных попыток, когда был выброшен не один «килограмм эскизов», наконец удалось сделать цветную композицию «Каменный цветок», которую он посвятил профессору Гайбурову.

Что греха таить, тут, в этой работе, было кое-что и от Врубеля — острая и вольная геометрия цвета, такого насыщенного, что он, казалось, уже выпадал кристаллами. Но здесь все это было к месту. Верилось в подлинность этого сказочного подземного царства, освещенного изнутри скрытым, потайным огнем самоцветов, острые изломы которых рассыпали колючие звездочки и наполняли воздух радужными переливами.

Гайбуров похвалил работу, когда Коля наконец решился показать ее. Профессор подивился точности глаза подрастающего художника и одобрил его за то, что он сумел и в сказочном подземном царстве воспроизвести истинные оттенки минералов.

Но сейчас Колю все больше и больше влекла будничная красота жизни простых, обыкновенных людей.

Коля теперь искал в каждой работе, в каждой теме ту скрытую подчас суть и неприметную повседневную красоту, которые и составляли внутренний прекрасный смысл изображаемого.

Так он нарисовал из окна своего старую стену во дворе, с крышей и слуховым окном на ней.

Для всех во дворе это была просто-напросто старая, ничем не привлекательная стена. Мальчишки играли возле нее в «пристеночки», девчонки мелком выводили на ней цветочки с растопыренными лепестками и чертей-уродцев. А Коля, вглядываясь в эту стену, подумал о том, сколько восходов и закатов скользило по ней лучами, чьи тени сбегали с нее… Вот тут, быть может, была наклеена когда-нибудь одна из первых революционных прокламаций. Потом висели на этой стене воззвания и декреты Советской власти. Вот чиркнул осколок снаряда, а быть может, фугаски и оставил царапину. Долгие зимы морозами расклинивали штукатурку. Летом она трескалась от жары. Осенние дожди оставили желтоватые затеки…

И Коля сделал большую акварель «Старая стена». Глядя на нее, можно было легко представить себе, какой длинный, большой и трудный век прожила эта старая, но уцелевшая, выстоявшая, многих пережившая стена московского двора.

Это была настоящая поэма о стене, быть может — летопись, прочитанная на потрескавшейся, полуосыпавшейся штукатурке…

Нелегко далась нашему художнику композиция по тургеневским «Певцам». Коля делал ее на суриковский конкурс, объявленный в школе. Для этого он специально ходил в Центральный дом работников искусств, где слушал, как артист Дмитрий Николаевич Журавлев читал Тургенева.

Коля давно уже любил этот рассказ и знал его почти наизусть. Но Журавлев своей страстной, выразительной сценической манерой, забирающей за душу, голосом, почти задыхающимся от внутреннего напряжения, от жажды душевного общения со слушателем, заставил Колю увидеть заново и необычайно отчетливо, как пел возле сельца Колотовки в Притынном кабаке Яков-Турок, как росла и разливалась его песня, исходившая из русской правдивой, горячей души. Коля словно сам слышал теперь эту песню, в которой была, как сказано у Тургенева, «и неподдельная глубокая страсть, и молодость, и сила, и сладость, и какая-то увлекательно-беспечная, грустная скорбь». И впервые стало так хорошо понятно Коле, чем Яков победил рядчика, певшего тоже превосходно, «с залихватской, заносистой удалью».

Едва придя домой, Коля взялся за композицию. Он весь горел, сам весь отдался настроению, как Яков-Турок у Тургенева.

Но нелегко было расставить на рисунке всех, кто участвовал в состязании певцов, описанном Тургеневым. Надо было найти для каждого свой образ, фигуру и место — и Дикому Барину, и Обалдую с Моргачом, и целовальнику Николаю Иванычу, и его жене, и серому мужичку, забившемуся в уголок.

Коля еще несколько раз перечитал рассказ. Потом он приступил к центральной фигуре — Якова-Турка. Делал зарисовки, пробовал писать акварелью.

Сначала решил сделать лицо Якова в стиле врубелевской «Царевны-лебеди». Но от этого внешность Якова приобрела неприятно женственные, чуждые образу черты. Коля продолжал поиски.

Одно время он уже остановился на образе Якова, смахивавшем на Ленского. Но и это не подошло. Ведь Яков-Турок был деревенским человеком — значит, надо было придать ему характер совсем иной, более близкий к народному.

Коля очень много бился еще над тем, чтобы сделать образ Якова центральным в композиции и как-то поднять его над слушателями. Он нарисовал Якова очень высоким. Поставил его в центре всей группы, подчеркнул, что на нем сосредоточивается живое внимание всех других персонажей.

И вот возник на рисунке молодой великан, не очень даже складный, немножко, пожалуй, долговязый. Он возвышается на две головы над всеми. Лицо у него простое, открытое, безусое. Волосы откинуты с ясного лба. Руки большие, натруженные, крестьянские. Одной он взялся сверху за борт кафтана, открыв широкую грудь, распирающую рубаху. Другую отвел в сторону. А всего его самого как бы поднимает песня, которой он полностью доверился.

Недаром знатоки Тургенева, такие, как профессор Н. Л. Бродский, впоследствии говорили, что Колина композиция может быть отнесена к числу лучших из всех, которые были когда-нибудь сделаны к тургеневским «Певцам».

Впереди уже маячили весенние экзамены. Надо было серьезно заняться по общим предметам в школе. И, хотя Коля продолжал ездить в Новодевичий монастырь на зарисовки, предавался своему любимому занятию — поискам в букинистических магазинах какой-нибудь интересной книги по искусству — и был очень рад, что случайно купил крайне удобный маленький складной стульчик, умещающийся в кармане, мысли его теперь все чаще и чаще тревожили предстоящие испытания.

«7 апреля, среда

…Весна в зените. Солнце печет весь день, на улицах тепло, даже жарко. Настроение у меня замечательное. Конечно, от весны, несмотря на экзамены…

Суббота, 10 апреля

Весь вечер посвятил сегодня урокам. Начал учить билеты. Выучил уже целых три билета. Осталось только 23 штуки.

29 апреля, четверг

…Представляется случай сходить в театр… Все дядя Лева, дорогой. И, между прочим, сам еще не знаю, в какой театр иду. Известно только, что на «Лес» в постановке дядюшки.

Одно лишь меня смущает: сегодня четверг, дают муку перед праздником, как бы не подумали, что я простоял за мукой… В школе сегодня сбор. Просто труба! Но в театр я все-таки пойду».

И они пошли в Художественный театр на генеральную репетицию «Леса» вместе с неизменным и верным дядей Левой.

Во время спектакля дядюшка, осторожно скосив глаза, следил за Колей. Он видел, как у того весело щурились глаза, потом совсем еще по-ребячьи открывался рот и голова начинала покачиваться из стороны в сторону. Это Коля восторгался декорациями дяди Володи. И они правда были очень хороши. Особенно комната Гурмыжской, где все было вдохновенно обдумано, взвешено, где каждая мелочь передавала и стиль, и время, и отношение художника к тому, о чем говорилось на сцене.

В антракте к ним подошел сам дядя Володя. Он только что приехал из Ленинграда, немножко устал, но был, как всегда, бодр, подвижен. Увидев Колю, заулыбался и с ласковым уважением протянул руку. Коле очень хотелось сказать ему, как понравились декорации, но тут дядю кто-то отозвал в сторону, и Коля так и не успел выговорить ни слова. Зато он долго и усердно хлопал после спектакля, вызывая дядю на сцену.

А через несколько дней, 5 мая, Коля на отдельной страничке сделал последнюю запись в своем дневнике, к которому больше никогда уже не прикасался:

«5 мая (1948)

Скоропостижно умер в 9 часов утра дядя Володя.

В последний раз я видел его 29 апреля на репетиции «Леса» в МХАТе. Веселый, как всегда, он подошел к дяде Леве, обменялись впечатлениями. Заметил меня, поздоровался. Все…

Кончился спектакль, зал опустел. Мы выходили последними. Я вспомнил, что не поблагодарил и не попрощался с дядей Володей. Стыдно мне стало. Вернуться и поблагодарить смелости не хватит… В этот момент совершенно случайно оглянулся на сцену. Дядя Володя стоял один и глядел в мою сторону.

И кто ж мог знать, что случится через неделю… Кто мог знать?!

Вечером 4-го числа он пришел домой совершенно здоровый. За ночь случился припадок, через некоторое время другой. Послали за врачом, да поздно. В 9 часов дяди Володи не стало.

Как мне показалось, больше всех огорчался папка».

И вот Коля проводил дядю Володю туда, на Новодевичье, куда так часто ходил последнее время делать зарисовки и писать этюды. И первый раз, не в силах сдержаться, плакал горько и безудержно на людях. А на другой день опять пришел на кладбище, долго стоял там и нарисовал свежую могилу на обратной стороне обложки книги, которая была у него в кармане. Здесь и застал его дядя Лева. Молча и крепко обнял он за плечи застывшего на холодном ветру Колю. Так они стояли некоторое время у могилы дяди Володи. А потом дядя Лева тихо проговорил:

— В девятнадцатом веке были тоже два художника — Дмитриевы. Одного Кавказским называли, другого — Оренбургским. А теперь, Коля, как умер Володя, не остается ни одного Дмитриева в живописи. Смотри, Коля… Вся надежда на тебя.

Смерть дяди Володи так потрясла Колю, что он несколько дней не ходил в школу, не брался за карандаш…

Но приближались экзамены. Коля пересилил сосущую боль, которая не оставляла его с того момента, как он узнал о смерти дяди Володи. Да, в мире теперь многого будет не хватать ему, и это уже никогда и ничем не заполнить. Однако надо было взять себя в руки.

Коля пошел заниматься.

Пришла страдная пора: экзамены — время, которое приближается со страшной быстротой, вычеркивая день за днем, но само по себе проходит в таком напряжении и столь самопоглощающе, что потом, уже на следующий день, почти не вспоминается.

Были трудные минуты, были часы томительного ожидания — все осталось позади.

Сдав последний экзамен, Коля и Витя в самом расчудесном летнем настроении шли по улице Герцена. В уличной толпе колыхались букеты сирени и пионов.

— Витька, — предложил вдруг Коля, и в глазах у него появился тот озорной, шалый блеск, который не предвещал ничего доброго, — давай испытаем, крепкие ли у нас нервы и воля. Я читал, что охотники на диких вепрей так тренируются. Они выходят на полотно железной дороги и смотрят прямо навстречу мчащемуся экспрессу. Поезд мчится, ревет, а охотник стоит и отскакивает только в самое последнее мгновение. Тот, кто это выдержал, допускается к охоте. А вот хочешь, я пойду сейчас прямо на милиционера посередине улицы?

— И я с тобой, — вызвался Витя.

— Пошли, — сказал Коля.

И, сойдя с тротуара на запретное пространство улицы, они пошли, срезав перекресток, прямо на милиционера. Милиционер, увидев их, махнул рукой, потом дал предупредительный свисток, но мальчики невозмутимо шли на него.

— Вы это что, нарушаете? — крикнул милиционер.

Коля приблизился к нему почти вплотную и с невинным видом спросил:

— Дядя, как тут нам на улицу Герцена пройти?

Румяный, стройненький молодой милиционер собрался было ответить, но, с подозрением поглядев на наших приятелей, нахмурился и беззлобно ответил:

— А уж заодно в отделение дорогу не показать? Чтоб для шуток таких в следующий раз сюда ходить не было охоты!

И, повернувшись к ним спиной, он возвратился на пост. Шутка не получилась. Испытание нервов и воли тоже не состоялось. Приятели распрощались, и Коля пошел домой.

Но тут его ожидало испытание куда более серьезное, чем у охотников на диких вепрей.

Сворачивая в Плотников переулок, он почти столкнулся лицом к лицу с Кирой.

Некоторое время оба молчали, судорожно дыша, словно запыхались. Наконец Коля, снова обретя голос, заговорил:

— Здравствуй, Кира.

— Здравствуй, Коля.

— Давно я тебя не видал…

— И я тебя…

— Ну, как ты… ничего живешь?..

— Спасибо. А ты?

— Да я… так…

Оба говорили какими-то не своими, низкими, внезапно осевшими голосами. И то переходили почти на шепот, то вдруг начинали говорить чересчур громко, будто находились на большом расстоянии друг от друга. Странно: именно сейчас, когда они наконец случайно свиделись и стояли лицом к лицу, Коля, как никогда, ужаснулся той молчаливой дали, которая разделяла их два последних года. А ведь было время, был тот удивительный вечер, когда, застенчиво и строго доверившись ему, счастье дохнуло на него совсем рядом: всего лишь тоненький платок разделял их тогда…

И уже ни одной минуты, ни одного мгновения дольше нельзя было терпеть, чтобы между ними оставалась лежать эта нелепая и чужая даль. Коля решился:

— Кира… я давно тебя хотел встретить. Даже, по правде сказать, мечтал, чтоб вот так случайно…

— И я, Коля, тоже.

— Это очень глупо тогда все получилось… Ты меня прости, если можешь. Ты, наверно, до сих пор сердишься?

— Я уж давно не сержусь, Коля.

— Правда?

— Ну конечно! Тебе же Катя говорила. Только ты сам не захотел. Не поверил, что можно опять дружить.

— Дружить-то, наверно, можно, только уж то, что было, того теперь, наверно, не будет…

— Давай, Коля, лучше думать не про то, что было, а о том, что будет, — сказала Кира и первая протянула руку.

Коля порывисто пожал ее, потом сказал:

— А я с Катей уезжаю завтра в Репинку. К Нюше. Помнишь, у нас работницей была во время войны? Буду там этюды писать, работать.

— Уже завтра? — огорчилась Кира.

— Да, приходится. Как раз туда тетя Таня едет, она нас проводит… А я очень по тебе скучал, Кира…

— А я по тебе как, Коля!..

Он проводил ее до дому. Они простились просто, по-дружески.

— Значит, дружим? — спросил Коля.

— Я ж сказала, — отвечала она.

— Как со всеми? — спросил он.

— А может быть, лучше всех… — загадочно протянула она и вошла в парадное.

Прощаясь в этот вечер с мамой на ночь, Коля, который привык делиться с ней самыми заветными переживаниями, сказал:

— Мамочка, ты знаешь, я сейчас, в общем… встретился с Кирой, и мы помирились… Совершенно по-дружески.

— Вот и правильно, — сказала Наталья Николаевна. — Я ведь, глупый ты мой, видела, как тебе все это нелегко было… Только решила не вмешиваться. Пусть, думаю, сам…

— Эх, мамочка! — вздохнул Коля. — Я теперь тебе признаюсь: ох, и досталась мне эта вся дурацкая история! Я вот тебе скажу… Во мне тогда что-то, понимаешь, будто умерло. Правда, правда! У меня внутри было, как в квартире вот тогда, когда дядю Володю вынесли. Валяются какие-то обрывки. Там, смотришь, цветок завялый. Нашаркано, натоптано чужими ногами, и пусто… А сейчас мне как-то так хорошо стало!.. И она, кажется, тоже все поняла. Мы письма пока решили не писать. А то еще мало ли как напишется… А я там поработаю, в Репинке, вернусь, и у нас с ней опять все будет совсем хорошо. Я уверен, мамочка. Ох, а работать я теперь буду, ты даже не представляешь себе как! Я уже кое-что знаю, а силенок у меня — во, потрогай!

Он закатал рукав, согнул руку, напружил мышцу и дал пощупать матери твердый, упругий желвачок под загорелой нежной кожей выше локтя.

«Вырос как, совсем большой стал! — думала мама, глядя на него. — А на самом-то деле вовсе еще маленький дуралей…»


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: