Член Союза журналистов России 1 страница

ВОЛГА – ПЕСНЯ МОЯ

Возвращение к Волге

Нас в Праге цветами встречали,

В Софии поили вином,

Но синие волжские дали

Мы видели за рубежом.

И долго, томительно долго,

В коротких сумятицах снов,

Нам снилась раздольная Волга

С зелёной каймой берегов.

Мы много видали. Мы знаем:

Красив у румын Бухарест,

За Вислой и за Дунаем

Немало есть сказочных мест.

Но степи бескрайние наши

Всегда были сердцу милей,

И зори над Волгою краше,

И солнце на Волге теплей.

Мы были томительно долго

Вдали от родимой земли…

Ах, Волга, красавица Волга.

Родные мои Жигули!..

Мечта

(отрывок)

Я к лишеньям привык,

Быль военных походов сурова,

Но живу я на фронте

Всё время мечтою своей:

Вот он, спящий Затон,

Над Затоном – гора Соколова,

С Соколовой горы

Виден город в сиянье огней.

Скоро брызнет рассвет

На посадки,

На парки,

И скоро

Встрепенётся наш город

В призывном напеве гудка.

Затрезвонят трамваи,

Откроются настежь просторы,

Засверкает на солнце

Широким разливом река.

О, как дороги нам

И пески островов,

И причалы,

И гудки пароходов,

И каждая горстка земли.

Если жизнь наша – песня,

То здесь этой песни начало,

Здесь родились мы. Здесь мы

На шумном раздолье росли…

Путь наш – только вперёд,

Через рощи

И через дубравы,

Через сотни могил,

Через сотни бессонных тревог.

И за нами идёт

Громовая военная слава

По ухабам разбитых,

Обрызганных кровью дорог.

Мы о славе такой

Никогда и нигде не гадали,

Мы со школьных скамеек

Мечтали о славе другой.

Мы любили раздолье

Открытых и солнечных далей,

Мы хотели сады рассадить

Над раздольной рекой…

А над Волгой, наверно,

Широкие ясные зори,

Зацветают тюльпаны

В медовом обилии рос.

О, родная земля –

Без конца и без края просторы,

О, родная река –

Колыбель наших песен и грёз.

***

Никогда не мыслил я иначе

Жизнь свою – без Волги и костров.

Пожелай, хорошая, удачи

Нам сегодня в ловле осетров!

Разгоняя над рекою тучи,

Набегают рыбные ветра.

Мотористы у притихшей кручи

Наготове держат катера.

Завтра будем где-нибудь в затоне,

Разожжём костёр у шалаша,

Под напев саратовской гармони

Будет петь рыбацкая душа.

Может, не уснём. И так, возможно,

После стольких долгих лет войны

Нам ещё покажется тревожным

Вечер настоящей тишины.

В блиндажах душа тоской изныла

Вот по этим звёздным берегам…

Мало ль что в солдатской жизни было –

Пожелай удачи рыбакам!

На родном берегу

В предвечернем дымчатом просторе

Дышат липы, шелестя листвою.

Расцветают огненные зори

Над раздольной, песенной рекою.

Выйдешь в сад – встречает сад приветом.

Манит вдаль прохладой

бурный стрежень.

И усыпан берег мягким цветом,

Вешним цветом вишен и черешен.

Если же, вечерним песням внемля,

Ты пройдёшь ковровыми лугами,

То припомнишь, что все эти земли

С давних лет измерены шагами.

И куда ни глянешь – ширь такая!

Утром плёсы

В синих струйках дыма,

Волга – с колыбели нам родная,

Никогда, ни в чём неповторима.

Здесь живут и небыли, и были.

И они всегда, как сёстры, схожи.

Этот край мы с детства полюбили,

А теперь он нам ещё дороже.

По чужой земле мы шли с боями

И, врага безжалостно карая,

Пронесли, как полковое знамя,

Солнце и тепло родного края!

Тревога

Кругом покой: ни шороха, ни звука.

Маячит бледный месяц за рекой,

Горит костёр, и пахнут ветры юга

Весенним чабрецом и резедой.

Горит костёр, взлетает кверху пламя,

И, кажется, такой простор мечтам…

Но кто-то ходит рысьими шагами

То здесь, то там…

То здесь, то снова там.

Вдруг пролетит встревоженная птица

И скроется, оставив в сердце след.

А, может быть, мне это только снится?

Всё может быть… А может быть, и нет.

В песках торчат зелёные обоймы,

Напоминая в тихий час весны,

Что есть враги,

Что существуют войны

И в мире нет надёжной тишины.

В Каюковских ярах

Хороши на Волге вечера

В отблесках рыбацкого костра.

Набегает ветер низовой,

Бьёт в яры кипучею волной,

И мигает в темь ночных тревог

Бакена бессменный огонёк…

Три ветлы стоят, как три сестры, –

Это Каюковские яры.

Принимал здесь Разин хлеб и соль,

Здесь бояр в реке топила голь,

И, услав гонцов во все концы,

Бражничали с Разиным стрельцы…

В синей дымке гребни волжских гор,

Вскинул пламя выцветший костёр,

У костра сидят бородачи,

В их руках – заветные ключи

К сказам, что не смолкнут до утра.

Хороши на Волге вечера!

Подминая звёзды, синий плот

Медленно на Астрахань плывёт.

Дал свисток буксирный; на плоту

Кто-то вскинул песню, как мечту,

И тотчас же, словно старый друг,

Эхо отзывается вокруг.

Тихи ночи в августе, когда

Начинает петь в ярах вода,

Затихает бой перепелов,

Лишь в корзинах плещется улов,

И осокорь шепчет в тишине

Тайны набегающей волне.

Если эти тайны ты поймёшь,

Не уедешь с Волги, не уйдёшь.

А уйдёшь – так будешь тосковать,

И придёшь, в конце концов, опять

К ветру,

К звёздам,

К отблескам костра.

Хороши на Волге вечера!..

Из последнего рейса

Режет серый норд-ост.

Только тучи и дождик над нами.

И штурвальный продрог,

И механик до нитки промок,

А рябины, как женщины,

С берега машут платками,

И берёзки гурьбою

Бегут на прощальный гудок.

До весны! До тепла!

До весеннего майского звона,

Когда Волга раскинет

Раздолье своё напоказ,

По зыбучим волнам

Рвётся в заводь большого затона

Просолённый ветрами,

Испытанный в бурях баркас.

До весны! До тепла!

А зимой, вечерами ненастья,

Мы с мечтой о раздолье,

Чтоб время катилось быстрей,

Будем сети плести,

И смолить осетровые снасти,

И рассказывать были

О славе седых волгарей.

До весны! До тепла!

А пока мы идём над волнами

Из последнего рейса,

И тает за нами дымок.

И рябины, как женщины,

Долго нам машут платками,

И берёзы бегут

На последний,

Прощальный гудок.

***

С Заполярья, где ломило скулы

И язык вдруг примерзал к зубам,

Снова несдержимо потянуло

На путину к волжским рыбакам.

Пусть простят меня друзья зимовья,

Что в тоске по Волге занемог…

Я вчера, с надеждой и любовью,

В край родной ступил через порог.

Знаю я – страна у нас большая,

Чем-то дорог каждый уголок…

Волга – сторона моя родная,

Без тебя я жить нигде не мог!

Где б я ни был, где бы ни скитался,

У любых далёких берегов,

Я сыновним сердцем отзывался

На призывный клич твоих гудков.

Оказавшись в займище зелёном,

Где калины-ягоды цвели,

Я свой край приветствовал поклоном,

По науке дедов – до земли!

На Волге

Через крыши деревянных хат

Ночь подкралась, потушив закат,

И отходит песня от парома

В даль реки, за отблески огней,

Где легла безоблачная дрёма

В заводи притихших ильменей.

Хорошо в такую пору встать

У воды и малость помечтать,

Посмотреть с высокого обрыва,

Как в ярах в сиянье огневом

Проплывают мимо круч игриво

Звёзды, словно рыбы, косяком.

Жизнь моя и счёт моих годов

Начались у этих берегов

В белых парусах, надутых туго

Ветром дальних странствий и морей,

В зное пашен,

В буйных травах луга,

В разудалых песнях волгарей.

И, любя великую реку,

Я у сердца песни берегу

Прадедов и дедов, что ходили

Здесь в солёных лямках бурлаков,

И отцов, которые любили

Эту ширь в мерцанье огоньков.

Вот он, плёс моей родной реки, –

Раскидала Волга огоньки.

В августе заманчива погода,

Только отдыхать бы – благодать!..

Но проходят мимо пароходы

И гудками в новые походы

Начинают нас

Манить

И звать!

В день прощания

Я завтра на Волгу уеду,

Уже телеграмма дана…

Пойдём на могилу к Самеду[1],

Моя дорогая Сона.

В народе такое поверье

На Волге веками живёт,

Что лебедь, роняющий перья,

Последнюю песню поёт.

Поёт на заре, когда тише,

Когда неприметен полёт.

И кто эту песню услышит,

Весь смысл её сердцем поймёт.

Я знаю, что жизни нет края,

Умрёт всё, что стало старо,

Но только поэт, умирая,

Как лебедь, роняет перо.

Я завтра на Волгу уеду,

А в сердце, как в море, волна…

Пойдём на могилу к Самеду,

Почтим его память, Сона!


ОТРАЖЕНИЯ

Евгений ШИШКИН

Евгений Шишкин родился в 1956 году в Кирове (Вятка). После окончания школы работал на заводе, учился в Кировском политехническом институте, служил в Советской Армии. В 1981 году переехал в Горький, где окончил филологический факультет Горьковского государственного университета им. Н.И. Лобачевского. С 1993 по 1995 гг. учился на Высших литературных курсах в Москве. Работал в различных издательствах, а также главным редактором журнала «Нижний Новгород» (1997–2001 гг). В 2001–2003 гг. в Литературном институте им. М. Горького вёл мастер-класс прозы на Высших литературных курсах.

Автор книг «До самого горизонта», «Только о любви», «Бесова душа», «Монстры и пигмеи», «Южный крест», «Женское счастье», «Концерт», «Закон сохранения любви» и других. Автор пьесы «Виновата ли я?», учебного пособия для абитуриентов «Пишите без ошибок», сценариев к документальным фильмам. Рассказы переводились на китайский и арабский языки.

Член Союза писателей России. Лауреат премий журналов «Нижний Новгород», «Роман-газета», «Наш современник», литературных премий имени В.М. Шукшина и А.П. Платонова.

ПРАВДА И БЛАЖЕНСТВО

роман

Наверху – обман и блаженство,

правда и радость – внизу.

Часть первая

I

Барак стоял пуст. Пуст и мрачен. С немытыми стёклами. В палисаднике и по всему периметру дома расплодились сорные травы, вымахали до окон. Крыльцо просело, сгнили и завалились набок крыльцовые перила. А как-то раз, в грозовую бурю, ураганным рывком содрало с карниза, на углу крыши, листовое кровельное железо. Содрало не до конца, и теперь в штормовую непогодицу жестяное крыло гремело, хлопало по подрешетнику и соседним листам, било в набат, словно кому-то в напоминание – что дом бесхозен и ждёт пригляда.

Барак ветшал в заброшенности. Три печи в трёх квартирах стояли остуделыми, вхолостую. Живой, тёплый дух комнат улетучился, истаяло эхо голосов обитателей. Дом утрачивал память о жителях, как одинокий седой старик теряет воспоминания о своей родне… Особенно жалок барак был осенью, когда долгие дожди и серые ветры нагоняли на него тоску и смурь. И порой, будто с криком отчаяния, бился от упругих порывов воздуха полуоторванный лист на крыше.

Этот призывный грохот отдавался у Серафимы болью в груди. В нынешний сентябрьский хмурый день железный лист опять хлобыстнул по сердцу. Некому его приструнить, вколотить гвоздь.

«Надо кому-то из мужиков наказать, чтоб пришпилили», – порешила Серафима, выглянула в окошко на дом Ворончихиных–Сенниковых. Вся её нехитрая судьба оказалась сплетена с этим домом. Как помочь ему, оживить, она не знала. Приглядывала, правда, за домом иногда, чтоб не растащились сырость и плесень по углам, топила печи. Да толку-то!

Вдруг Серафима обмерла. Сухощавый, сутуловатый, неприметный мужик, в кепчонке, с вещмешком на плече, поворотил с дороги к крыльцу пустеющего барака.

– Николай! – вырвалось у Серафимы.

Она схватила с гвоздя связку ключей, бросилась на улицу. В шлёпанцах.

– В шторм любая гавань хороша, – сказал Череп, улыбнулся устало и вошёл в дом. Тут же, в коридоре, он небрежно – знать, нет никаких ценностей – сбросил с плеча вещмешок. – Давненько я тут не живал, ёлочки пушистые! – сказал он зардевшейся Серафиме, которая, будто здешняя ключница, отперла и отворила перед ним входную дверь.

Не гоголем, не в лаковых штиблетах и белом кителе с морскими якорями на лацканах, приехал Николай Смолянинов – одет в потёртое, старенькое; с лица спал, синие круги под глазами, худ, виски светятся сединой, на месте золотого зуба чёрная дырка – видно, потрепали аргонавта шторма Мирового океана. Но для Серафимы он и сейчас был казист, басок; помани он пальчиком – она бросится к нему в объятия очертя голову. Да только Череп не торопился манить. Сразу к нему и не подступишься: увёртлив, скользок, как налим…

– Где хозяева? – спросил он, озирая из коридора три закрытые двери.

– Разнесло по белу свету, – отвечала Серафима. – Костя Сенников в монастырь ушёл. Ни разу после отъезда не показывался. Фёдор Фёдорович в психбольнице лежит. Алексей в университете в Москве. Этим летом на денёк только приезжал. С девахой какой-то… Он каждое лето, говорит, в стройотряд ездит, а после – на Чёрное море… Поехали они с той девахой кататься на лодке, да там, видать, в лодке-то, не делом занялись, лодка перевернулась… Еле из Вятки выплыли.

– Как раз делом, ёлочки пушистые! Любовь на волнах – это экзотика. Можно без движенья лежать, а вроде как движешься и вроде как за тебя кто работает…– расхохотался Череп. – Алексей сюда уж не вернётся. Кто в Москве потёрся, в берлогу не воротится.

– Да разве ж мы в берлоге живём?

– Хуже! Москва-то – она знаешь какая! Я помню, вернулись мы из Бангладеша. Денег на кармане…

– Потом расскажешь, Николай, после, – пристопорила его Серафима. – Павел срочную службу отслужил и в военное училище пошёл. Будет офицером.

– Одобряем! Военным крыша над головой и корм обеспечены.

– Из-за Татьяны он сюда ворачиваться не захотел. Любит он её. А она с Мамаем сошлась. У него и живёт, нерасписанная...

– Любит – перелюбит… Будет Пашка с погонами – будет у него этих Танек что навозу в курятнике.

– В курятнике – помёт, – поправила Серафима.

– Я вот жалею, что на капитана учиться не пошёл. Звали меня, звали… Теперь был бы капитаном первого ранга. А может, контр-адмиралом, ёлочки пушистые… Мы как-то с одним адмиралом бражничали в Ханое…

– Николай, можно я Коленьку позову? – опять мягко пресекла рассказ Серафима. – Поглядишь хоть на него. Он знаешь как вымахал! Сын ведь.

– Д`ебила, что ли? Зови. Мне-то что!

Шалый лист на крыше барака скоро был Черепом приколочен. Застыл. Все три печи в доме ради общей протопки радостно загудели от жарких берёзовых дров, которыми Череп разжился у уличных соседей. В доме запахло едой. Жареной картошкой, окороком, солёной капустой, водкой…

Николаю Смолянинову был представлен повзрослелый сын Коленька.

– Вымахал д`ебил-то! – похвалил его Череп.

– Никакой он не д`ебил! – возмутилась Анна Ильинична, которая повсюду ходила за Коленькой, или, наоборот, он всё время не отставал от бабки. – Паренёк немного не в себе. Но другой раз пуще других всё понимает. Может правду наперёд высказать. Дар у него. С попом в церкви говорила, он сказал: у блаженных такое случается.

– Вы тут ещё секту откройте, кудесники! – взорвался Череп, но меж тем смотрел на Коленьку очень ласково.

Коленька светловолосый, сероглазый, худощавый и высокий – в батьку… Материна рыжатина на него не перешла. Одет чисто, в светлой рубашонке, застёгнутой на все пуговицы, в новом пиджаке. Коленька подолгу молчал, целый день мог не проронить ни слова. Но наступал какой-то момент, и в нём словно разверзалась запруда – Коленька изливался без удержу, без запинки глаголил странные речи. Предложения, если взять их по отдельности, выходили ясные, доступные. А слитые в поток давали картину потаённую, с возможными оракульскими смыслами.

– Не сдуру он такое говорит, – объясняла Анна Ильинична. – Перед тем как пивная заполыхала, Коленька мне про красную шапку рассказывал. С чего он про красную шапку стал бы говорить? Он и не видывал таковскую никогда. А ночью, хвать – и пожар…

– Карлик подметил, что Валентина подожгла. Он и подтвердил следователю, – вставила Серафима.

– Вот жаба! – воскликнул Череп. – Я этому обезьяну устрою фокус с обрезанием…

– Не трожь, Николай, убогого! Чего с него взять? Он кормился от пивной. Компанья ему тут и всё прочее, – удерживала Серафима. – Слезьми, говорит, ревел, когда закусочная горела. Будто родной дом.

– А в тот раз, – вспоминала пророческие истории про Коленьку Анна Ильинична, – когда военный умом сдвинулся… Коленька перед этим листок бумаги всё рвал и приговаривал: «Половина, только половина будет». Так и вышло. Половина ума у полковника и осталась.

– Брось, мама! Изводила ты Фёдор Фёдорыча! Нашёптывала, волос палила... А он… – Серафима прикусила язык: не дело при Николае, только что вернувшемся, печься о любовнике из психбольницы.

– Он так баклажаном и лежит? – спросил Череп, обращаясь к Анне Ильиничне.

– Пошто баклажаном? Просто лежит… Лечится.

– Шизнутого лечить – что горбатого править. Лучше сразу по башке кувалдой, ёлочки пушистые!

Коленька в этот момент насторожился. Слегка побледнел, вытянул худую шею, стал к чему-то прислушиваться. И вдруг заговорил:

– Гора высокая. Снег на ней белый. Верблюды вокруг горы ходят. А людей нету. Съели людей… Верблюды пить хотят. Воды им нету. Ждут, когда солнце поднимется. Снег с горы стает. Ручьи пойдут. Пить будут. Тогда к ним человек придёт. Человек как верблюд…

– Ты чего буровишь, Колян? – изумлённо спросил Череп, который впервые услыхал монотонно-насыщенную, странную речь ещё не до конца признанного сына.

Тут сгромыхали входные двери. Все замерли, и вскоре в комнату вошёл Семён Кузьмич, вошёл, запнувшись о порог, обругав порог матюгом.

– Батька, ёлочки пушистые! – порадовался Череп. – Не зря я тебе с вокзала позвонил.

– Про верблюда-то Коленька говорил, – шепнула Серафиме Анна Ильинична, слегка кивая головой на Семёна Кузьмича. – Горбат…

Череп, обнявшись с отцом, возликовал:

– Жду тебя, жду... С бабами пить – что речку ложкой вычерпывать… А ты, – Череп повернулся к Коленьке, пригрозил пальцем, но не назвал его «д`ебилом», – батьку моего верблюдом не зови. Он тебе дедом выходит.

Коленька улыбнулся открыто, ласково – улыбнулся так, что Череп, видать, различил в нём самого себя. Признал:

– Вот, батя, сынка своего опознаю, ёлочки пушистые!

– Похож… – буркнул Семён Кузьмич, слегка бычась.

– Чего у тебя, батя, рожа-то поцарапана?

– Тася, курва…

– За что так?

– Приревновала к Маруське-кладовщице…

– Матерь Божья! – охнула Анна Ильинична.

Серафима, чтобы не рассмеяться, закусила губу.

Засмеялся лишь Коленька, звонко, весело, чисто и немного потусторонне. Он, конечно, не понимал, что есть ревность. Но, видать, уразумел в похождениях деда что-то другое. Заразительный его смех подхватил Череп. Батька Семён Кузьмич, невысокий, морщинистый горбун, уже стар, уже сед и лыс, ему прямиком катило к семидесяти годам, выходило, пользовался спросом у женского пола.

– Ну ты, батя, гигант! Ещё двух баб окучиваешь?

Семён Кузьмич махнул рукой, сплюнул и расхохотался. Шутку он любил, сам ею завсегда грешил, а греху уныния не поддавался.

– Я паспорт себе новый выправил. По новому документу на десять годов моложе стал. Хрен меня перешибёшь! Дятлы деревянные!

– Сима, давай всю закусь на стол! Водку тащи с холоду. Я в ведро с водой сунул… – командовал Череп.

Гулянка развернулась.

Тоскующий, пригорюнившийся барак наконец-то облегчённо вздохнул. Пусть не все покои, но хотя бы часть дома наполнилась жизнью, голосами, человечьим теплом, трепетом.

Отец и сын Смоляниновы разговелись после долгой разлуки во всю ширь. Первого приноса водки, как полагается в таких застольях, не хватило. Серафима поставила на стол заначенный было чикмарь. Череп искостерил Серафиму за жмотство и угнал за выпивкой Анну Ильиничну:

– Ты мне кто – тёща али плетюха с помётом?

– С каким помётом?

– С куриным, ёлочки пушистые!

Анна Ильинична благоволила новоявленному зятьку, не хотела быть плетюхой с куриным помётом и скоро принесла из магазина литру белого.

Гитара, что нашлась в чулане, пришла в негодность: провалился гриф, рассохлась дека, лопнула пара струн. Зато гармонь Василия Филипповича оставалась цела и работоспособна. Череп пилил на гармони не изощрённо, с пробуксовками. Но под простенький гармонный аккомпанемент можно было петь народные песни, дробить топотуху и орать во всю глотку похабные припевки, которых Череп знал в избытке.

Коленька, видать, почуял зов родной крови. Вместе с Семёном Кузьмичом он плясал вприсядку, подпевал Черепу, громко ивкал, когда нужно было ивкнуть после частушки перед топотом ног. Анна Ильинична хлопала внуку в ладоши.

Когда Череп рассказал о перенесённой «африканской малярии» – «еле оклемался, ёлочки пушистые…» – и о том, что теперь для него «моря закрыты», Серафима, улучив момент, вызвала его в коридор.

– Значит, больше никуда не поедешь?

– Хватит, намотался.

У Серафимы шелохнулось сердце: прилив страстной любви, любви жалостливой и верной, потопил душу, но признаться в этом страшно даже себе самой. Она прошептала просительным голосом:

– Не уезжай, Коль, больше никуда… Оставайся. У меня, Коля, оставайся… Навсегда.

– Что ты, Сима! Я б и рад. Да у меня сейчас, после болезни, машинка не фурычит. Не моглый я по бабьей части.

Они стояли в полутьме в углу коридора.

– Ты, Николай, не врёшь?

– Когда я врал! На земле только тридцать честных людей – Маркс, Энгельс, Ленин, двадцать шесть бакинских комиссаров и Николай Семёнович Смолянинов, ёлочки пушистые!

Серафима сворачивать в разговоре на шутейную, гладкую дорожку не спешила:

– Чего б ни было, ты, Николай, помни: в любое время можешь ко мне перебираться. Мой дом – это и твой дом. И ребёнка нашего. Помни об этом.

Череп улыбнулся, кривя рот, но под криворотой улыбкой пряталась серьёзная озадаченность.

– Спасибо, чего ж. Если так, буду знать, ёлочки пушистые.

Сентябрьская ночь была прохладна и ясна. Звёзд на небе тьма-тьмущая. Серафима стояла у калитки своего дома в одиночестве. Анна Ильинична и Коленька уже улеглись после гулянки и, верно, уже спали. Серафиме сон не шёл. Она глядела на горящие окна очнувшегося от запустения барака. Николай с отцом, видать, всё ещё не угомонились. А родная улица Мопра уже повсеместно спала. Нигде ни огонька в окошке. О чём думала Серафима Рогова, взбудораженная появлением Николая? Думала о том, почему русским бабам по жизни выпадает худая доля? То война, то разруха, то голод… Ведь есть тому какое-то объяснение? Ведь есть, наверное, страны, где все женщины поголовно счастливы, не бедны, спокойны за будущее своих детей… Где эти страны?

Серафима подняла лицо к звёздам. Ах, какая красивая ночь! Какое необъятное небо!

Звезда упала. Чиркнула синеньким пламенем по небу. Оставила мимолётный след. Измельчилась в лазоревую пыль. Осыпала кого-то далеко-далеко, в дальних, нерусских странах счастливым инеем.

II

Алексей Ворончихин упивался Москвой.

Его кружили карусели в развесёлом парке Горького, он пил пиво в популярных «Жигулях» на Калининском, он любовался с Ленинских гор, как застраивают олимпийские Лужники, он слушал Высоцкого в культовом «Гамлете» на Таганке; на Московской книжной ярмарке он, по счастливому случаю, купил немецкое издание на русском языке «Мифология мира», он позволял себе выпить аристократическую чашечку кофе в «Метрополе».

– Вы красиво курите, Алексей, – низким голосом говорила ему старая, с мешковатыми морщинами дама, с перстнями на толстых, припухших пальцах, случайная соседка по столику в ресторане «Прага».

– Разве можно курить красиво?

– Я имею в виду – красиво держите сигарету. В своё время так же красиво держал папиросу Боря Пастернак… Он знал все злачные, излюбленные места студентов-гуманитариев МГУ, он бывал на диспутах в разных студиях стихотворцев и театралов; он ночь напролёт читал «запрещённые» самиздатовские книги, которые выпрашивал «у посвящённых»… А главное – он был почти постоянно влюблён.

– Лучше, братан, иметь синий диплом и красную морду, чем красный диплом и синюю морду, – афористично предупреждал Алексей соседа по библиотечному столу и сматывался из читального зала уже после часа сидения за марксистско-ленинскими фолиантами.

Он учился легко, без рвения, со шпаргалками, но со стипендией в сорок полуголодных студенческих рубликов. За сытные удовольствия студент истфака МГУ Алексей Ворончихин платил мышцами, реже – мозгами. Он подрабатывал грузчиком, дворником, помощником киномеханика, разносчиком телеграмм, нештатным корреспондентом в одной из заводских малотиражек, где за мелкий гонорар печатали его статейки об исторических датах; он вёл детский кружок «Юный географ» в одном из клубов при ЖЭКе.

Лето Алексей неизменно проводил в стройотряде, остатки каникул – в Крыму. Стройотрядовские деньги уплывали, как дельфины: видишь их, вот они мелькнули плавниками и уплыли – не видать… К началу учебного года Алексей приезжал в Москву гол как сокол, загорелый, с пятнами на рубашках от шашлычного соуса и крымских вин, с новыми девичьими именами и адресами в записной книжке, которые сладостью воспоминаний дразнили плоть.

В эту осень Алексей, шагнув на пятый курс, возвратился в Москву из Крыма без копейки. Пришлось сбыть одному «джинсовому мальчику» со второго курса пачку журналов «Плейбой». До чего ж аппетитны тамошние глянцевые бабёшки! Как умеют выгнуться, выставить грудь, ляжки, приоткрыть ротик на фотографиях!.. Журналы Алексей, будучи богат до отъезда в Крым, купил у сокурсника Осипа Данилкина. Осип числился в московской «золотой молодёжи», а «Плейбой», диски «Роллинг Стоунз», джинсовое тряпьё для него были вроде хобби. Алексей сроду не фарцевал, студенческих фарцовщиков считал гниляками. Но тут безденежье прищучило.

…Следователь Мурашкин, с худым чернявым лицом, с падающей на глаза чёлкой, в гражданском небрежном костюме, недовольно взял от Алексея протянутую повестку. Повестку в милицию к следователю Мурашкину передал Ворончихину комендант студенческого общежития.

– Вызывали, товарищ следователь? – спросил Алексей, хотя предугадывал, откуда подул ветер…

Мурашкин кисло посмотрел на него, вяло кивнул на стул:

– Садись, чего стоишь! Надо учиться сидеть. – Мурашкин вытащил из стола чистую папку-скоросшиватель, крупными буквами надписал на корочке «Дело № 448 на Ворончихина Алексея Васильевича».

– Зачем это? – с пересохшим горлом спросил Алексей.

– Порнография, спекуляция. Ого-го!.. Ну, рассказывай: где взял, кому толкнул?

– Нашёл в комнате. В общежитии. На антресолях, – уверенно ляпнул Алексей, подготовив версию появления «Плейбоев».

– Будешь ля-ля, Ворончихин, я тебя туда передам. – Мурашкин ткнул авторучкой вверх.

– На суд Божий? – пошутил Алексей, надеясь размягчить следователя.

– Умный, что ли? Сейчас будешь тупым. Тук-тук! – Мурашкин сперва постучал костяшками пальцев по столу, изобразил «тук-тук», потом снял трубку телефона: – Зайди!

В кабинет вошёл толстобрюхий, щекастый старшина со связкой ключей в руке.

– В подвал. В седьмую, – кивнул на Алексея следователь Мурашкин.

– Пошли! – буркнул старшина, подавив волосатым толстым кулаком свой зевок, и переложил связку ключей из правой руки в левую, видать, чтоб правой рукой придерживать задержанного. – Брючный ремень сними… Что там ещё у тебя? Шнурки выдерни…

– Какие шнурки? Какой подвал? Мне в университет надо!

– Ты чего, Ворончихин, тю-тю? – покрутил пальцем у виска Мурашкин. – Фарцовня, порнуха! Тут ещё незаконными валютными операциями пахнет… Кто тебя оставит в МГУ, на идеологическом факультете?!

– На историческом, – поправил Алексей.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: