Нас Партия великая ведет 5 страница

Фомичев нагнулся к маленькому Клименке, заглянул ему в глаза.

– Сам Дзержинский так сказал? Не врешь?

– Та, господи! – в отчаянии опять зашептал Клименко, и бороденка его задрожала. – Обманули ж нас. Обманули Александрович с Поповым, мы без понятия… Разве ж можно против Ленина идти, Фомичев?

Вдвоем они отошли в сторону, встали под низкие ворота, потом к ним подошел Жерихов – бывший повар из студенческой столовой, с ним еще трое…

– Гранаты бери! – сурово командовал Фомичев. – Отобьемся; граната – дело такое – надежное. Клименко поведет. Сначала как бы прогуливаться будем, выпивши, ну, а потом нырнем. Там всего один человек и стоит – лабазник Гущин. Я его, собаку, знаю, приколоть – и на свободе…

Впятером, развалисто, валкой походкой они вышли из подворотни, свернули в переулок, подождали.

Дзержинский в это время медленно поднимался по лестнице морозовского особняка. Где‑то в конце коридора еще раз глухо грохнул пистолетный выстрел. Двое часовых с карабинами испуганно пропустили председателя ВЧК. Из раскрытых дверей биллиардной доносилась песня:

 

«Как у нас, да у нас проявился приказ

Про дешевое вино – полтора рубля ведро,

Как старик‑от испил, он рассудок погубил,

Свою собственну супругу в щепки‑дребезги разбил…»

 

Висячая керосиновая лампа освещала комнату с двумя биллиардами, с лепными, закопченными потолками, с ободранными штофными обоями. На краю биллиарда, свесив безжизненные, словно без костей, ноги, сидел узколицый, бледный гармонист. Возле него, перебирая по наборному паркету каблуками, пристукивая, прищелкивая с оттяжечкой пальцами, прохаживался корявый человечишко, с серьгой в ухе и каменной улыбочкой. Он всё собирался сплясать, да не мог, сбивался. На полу у стен, на обоих биллиардах и под биллиардами спала «братва» вповалку: где чьи руки, где чьи ноги, – не разобрать. Тут же играли в карты, деньги и золотые вещи навалом лежали где попало. Здоровенный парень – косая сажень в плечах – пил спирт из маленькой серебряной стопочки; выпивал стопочку, закусывал сахаром с серебряной ложечки.

– Где Попов? – громко спросил Дзержинский.

В биллиардной стало потише, кто‑то из спящих оборвал храп на высокой ноте.

– А тебе… на что Попов? – не сразу откликнулся корявый человечишко.

И пошел к Дзержинскому косенькими, пританцевывающими шажками.

Другой, в папахе, трезвый, отпихнул корявого, подошел вплотную к Дзержинскому и сказал твердо:

– Напрасно сюда пришли, гражданин Дзержинский…

Корявый опять полез вперед, значительно поднял вверх грязный палец:

– Заявляю категорически и ответственно: идите отсюдова, пока чего худого не сотворилось. Тут вам подчинения нету. Тут самостоятельная республика, которая восставшая и не может более находиться…

Гармонист завыл снова:

 

«Свою собственну супругу в щепки‑дребезги разбил…»

 

Сквозь вой Дзержинский услышал за своей спиной короткое щелканье и резко обернулся: приземистый, беловолосый, с плоским лицом финн поднимал огромный, тяжелый пистолет. Чтобы вернее попасть, финн уложил ствол пистолета на сгиб левой руки и целился, прищурив один глаз.

– В грудь стреляй! – крикнул ему Дзержинский. – Или ты умеешь стрелять только в спину?

Он шагнул вперед, вырвал у убийцы пистолет, швырнул на паркет и молча несколько секунд смотрел в белые от страха глаза. В биллиардной сделалось тихо, – игроки бросили карты; было слышно, как проснувшаяся оса бьется в стекло.

– Где Попов?

Никто не ответил. Где‑то близко опять хлопнул пистолетный выстрел. Гармонист сидел неподвижно, опустив гармонь на колени, – засыпал. Дзержинский не торопясь повернулся спиной к финну и тотчас же услышал, как кто‑то быстрым шопотом приказал:

– Брось, Виртанен!

Не убыстряя шага, не оборачиваясь, Дзержинский прошел всю биллиардную, пнул сапогом попавшуюся по пути четверть с самогоном. Бутыль, жалобно тренькнув, разбилась, самогонка полилась по паркету. Так и не обернувшись на добрую сотню взглядов, сверливших ему спину, худой, в солдатской, чисто выстиранной гимнастерке, без фуражки, с пушистыми, золотящимися волосами, он прошел еще две комнаты спокойным, размеренным шагом, изредка спрашивая:

– Где Попов? Где Александрович?

Его узнавали, перед ним подтягивались, обдергивали рубашки, неверными, пьяными руками заправляли их под ремень… Смелость, сила духа, мужество и спокойствие Дзержинского поднялись до той степени, когда трезвеют пьяные, пугаются далеко не трусливые, теряют самообладание забубенные головы. Обвешанные «лимонками» и гранатами, татуированные, они не верили ни в бога, ни в чорта, ни в папу, ни в маму, ни в вороний грай, ни в волчий вой – ни во что, кроме пули в упор да удара клинком от плеча до бедра.

Один такой – с блеклым, сморщенным личиком, с вытекшим, навеки закрывшимся глазом, с огромными руками душителя – загородил какую‑то резную дверь и спросил скопческим голосом:

– Кого, кого? Попова тебе надо?

– С дороги! – тихо, одними губами приказал Дзержинский. – Ну!

Циклоп оскалился, но Дзержинский сдвинул его с пути – и бандит поддался. Дзержинский мог идти дальше, путь был свободен, как вдруг кто‑то крикнул напряженным, страстным, злым голосом:

– Товарищ Дзержинский! Где же правда?

И Дзержинский остановился.

Тут, в зале, на подоконниках, на инкрустированных медью столиках, везде горели свечи, воткнутые в бутылки. Мерцающий свет дико озарял всклокоченные головы, папахи, матросские бескозырки, толпу, шедшую за Дзержинским из других комнат морозовского особняка, и тех, кто спал здесь, раскинувшись на полу, – пьяных и трезвых, солдат и матросов, бывших приказчиков и портных, зубного техника в косо насаженном пенсне, хромого провизора, ставшего кавалеристом, громилу, нашедшего себе дело по душе при штабе Попова, девицу в платочке, лузгающую семечки, и того, который спросил: «Где же правда?»

Дзержинский вгляделся; к нему протискивался человек лет пятидесяти, с простым и грубым лицом. На нем был солдатский ватник с тесемками, подпоясанный ремнем, непомерно большие башмаки. Странно и горячо блестели на его ничем не примечательном лице большие, исступленные глаза, и было видно, что человек измучен и ему непременно надобно говорить.

– Где правда? – опять закричал он. – Ты к нам пришел без страха, ты нам, значит, веришь. Скажи, – где правда? За что воевать? Один говорит – туды стреляй, будет тебе всё, как надо. Другой говорит – сюды стреляй, тоже будет, как надо. Ты сколько лет в тюрьмах мыкаешься за народ, ты бесстрашно пришел к нам, к безобразным, пьяным, и не подольстился, самогону четверть разбил. Ты Ленина видаешь, – говори нам всё без утайки, говори, как жить! Пока говорить будешь, – никто тебя не тронет. Самого Александровича застрелю, не побоюсь. Говори! Говори, чего такое есть продотряды, почему крепкого хозяина разоряете; говори всё как есть – правду.

Циклоп стоял за спиной Дзержинского; в душном зале гудела толпа, люди напирали друг на друга. Кто‑то стал ругаться, – его тяжело ударили в зубы; на мгновение завязалась драка, и тотчас же опять всё стихло. Светлыми, яркими глазами Дзержинский оглядел людей; бледные щеки его вспыхнули румянцем; он встряхнул головой, подался вперед, прямо к жарко дышащим людям, и сказал так, как он один умел говорить – грустно и жестко, сказал правду, только чистую правду:

– Вы обмануты, – понимаете? Обмануты жалкими, ничтожными изменниками, ищущими только личного благополучия, только власти, только своекорыстия! Вас подло обманули, вас натравили против законнейшей в мире власти людей труда, вас напоили спиртом, украденным из аптек; вам дали деньги, украденные у государства, к вам втесались уголовники, громилы, отребья человечества…

Легким движением он глубже втиснулся в раздавшуюся толпу и подтащил к свече человека в пиджаке с чужого плеча, с зачесами на лысеющей голове. Выкатив глаза, человек пробовал было вырваться из рук Дзержинского, но толпа угрожающе зашумела.

– Вот он! – сказал Дзержинский. – Его кличка – «Добрый». Знаете почему? В тринадцатом году дети помешали ему грабить, и он топором порубил троих. Хорош?

«Добрый» выкрутился, наконец, из рук Дзержинского и юркнул в толпу, но его отшвырнули, и он прижался к стене, закрыв голову руками, чтобы не били по голове. Но его никто и не собирался бить, – о нем уже забыли. Жесткими, сильными, простыми и понятными словами Дзержинский говорил теперь о хлебе и о том, почему остановились заводы и фабрики. Он говорил о спекулянтах и мешочниках, о великой битве за хлеб, о том, что делает правительство для спасения страны от голода; говорил о том, как в Царицыне навели порядок, как пойдут оттуда эшелоны с зерном, как, несомненно, наладится жизнь и какая это будет прекрасная жизнь. Он говорил о Ленине, о Ленине и бессонных ночах в Кремле, говорил о том, что много еще предстоит пережить трудного, что матери еще будут терять своих сыновей и будет еще литься кровь честных тружеников, но победа восторжествует и солнце взойдет над исстрадавшейся землей…

– Значит, верно! – рыдающим голосом закричал тот, кто спросил о правде. – Значит, есть на свете для чего жить!

– Давай, братва, заворачивай отсюда, идем! – закричал другой.

– Идем! – радостно загудели в ответ дюжие глотки.

– Идите и сдавайтесь! – властно, спокойно сказал Дзержинский. – Сдадитесь – и вас простят.

Толпа рванулась к двери в морозовскую гостиную, но там грянуло два пистолетных выстрела, и в это же мгновение на Дзержинского навалились сзади. Дыша водочным перегаром, кряхтя и ругаясь, телохранители Александровича скрутили ему руки ремнем, и тут Дзержинский увидел Попова. Бледный, толстогубый, с тускло отсвечивающими зрачками, весь в кожаном, с желтой коробкой маузера, он вытянул вперед голову и спросил негромко, пришепетывая:

– Ну как, товарищ Феликс? Поагитировали?

Он был трезв, выбрит; от него пахло английским одеколоном – лавандой, как в давние времена от жандармского ротмистра в варшавской тюрьме «Павиаки». Душистая, египетская сигарета дымилась в его пальцах. Мысль Дзержинского мимоходом коснулась и сигареты: Антанта снабжает своего человека.

– Пока вы тут агитировали, мы телеграф взяли! – сказал Попов, кривя толстые губы.

– Ненадолго! – ответил Дзержинский.

– У нас более двух тысяч народу! – почти крикнул Попов.

– Либо обманутых, либо уголовников и преступников! – спокойно добавил Дзержинский. У Попова на лице выступил пот, он утерся платочком, хотел было что‑то сказать, но Дзержинский опередил его.

– Где Блюмкин? – спросил он, наступая на Попова.

– Какой Блюмкин?

– Не валяйте дурака! – прикрикнул Дзержинский. – Мне нужен Блюмкин!

Попов удивленно вскинул брови.

– Вы, кажется, повышаете на меня голос? – как бы поинтересовался он. – Вы забыли, что арестованы?

– Кем?

– Властью!

– Вы не власть! Вы ничтожество, жалкий изменник, предатель, купленный за деньги!

На лбу у Попова снова выступил пот, вздулась жила. Боголюбский и Шмыгло – телохранители Александровича, – кажется, ухмылялись. На улице, перед особняком, кто‑то ударил гранатой, в зале со звоном рассыпалось стекло. Боголюбский – бывший боксер с перебитым носом – побежал узнать, что случилось. Шмыгло, тяжело переваливаясь на коротких ногах, зашагал к окну, свесился вниз. Там треснула пулеметная очередь, страшно закричала женщина, опять ударила бомба‑«лимонка».

– Эти уйдут! – сказал Шмыгло. – У них пулемет свой есть.

Попов вдруг топнул ногой, закричал, чтобы Шмыгло убирался к чорту; его не спрашивают, – уйдет там кто‑то или не уйдет. Дергаясь, кривя рот, Попов вытащил из коробки маузер, велел Дзержинскому идти в дверь налево.

– Только за вами! – издевательски вежливо сказал Дзержинский.

Попов весь перекосился, опять закричал, размахивая маузером, что не намерен терпеть издевательства над собой, что Дзержинский арестован..

– У вас, кажется, истерика! – брезгливо сказал Дзержинский. – И не размахивайте маузером, – он может выстрелить и вас изувечит..

Пинком распахнув дверь, Попов пошел вперед – в свой кабинет. Дзержинский со связанными за спиной руками медленно шел за ним. Сзади, отдуваясь и пыхтя, плелся толстый Шмыгло. В кабинете Попова шипя горел ацетиленовый фонарь, на столе стояли стаканы и непочатая бутылка французского коньяку. За открытыми окнами погромыхивал гром, поблескивали длинные, розовые молнии. Дзержинский сел. Ремень нестерпимо больно въелся в кисть руки.

– Если вы дадите честное слово не бежать, я прикажу развязать вам руки! – сказал Попов.

Дзержинский молча посмотрел на Попова. Тот взял со стола сигарету, зажег спичку, жадно затянулся. Шмыгло, сопя, развязал ремень. В дверь без стука протиснулся квадратный человек с мутными глазами, в офицерском френче и в бриджах, сказал с порога:

– Человек двести смылось. Гранатами дорогу пробили и ушли к Яузе. Шестнадцать человек подранков я к стенке поставил и пустил в расход…

– Вы бы лучше застрелились, Попов, – медленно произнес Дзержинский. – Карты у вас фальшивые, крапленые, игра кончена, попадетесь – расстреляем со всеми вашими бандитами…

У Попова на лбу опять надулась жила, в глазах заиграли желтые огоньки. Не спеша, словно крадучись, он еще раз потянул из коробки маузер, но раздумал:

– Вы у нас заложником. Покуда вы тут, – красные не станут нас обстреливать. Ну, а мы позабавимся.

И кивнул квадратному в бриджах:

– Начинайте, Семен Сергеевич!

Квадратный козырнул двумя пальцами, карандашом продавил пробку в бутылке, налил полный стакан коньяку и медленно выпил.

В углу бесшумно отворилась маленькая дверца, – Боголюбский привел Евстигнеева, того – в маленькой барашковой шапочке, в кожаной офицерской куртке, – который сказал Дзержинскому, что ничего хорошего его здесь не ждет.

– Будете охранять бывшего председателя ВЧК Дзержинского, – сказал Попов. – Находитесь тут неотступно. В крайнем случае стреляйте, но только в крайнем. Дзержинский нам еще понадобится…

– Слушаюсь! – лихо оторвал Евстигнеев.

Попов вынул из ящика стола две обоймы для маузера, положил в косой карман куртки гранату, белыми, крупными зубами рванул кусок колбасы. Квадратный, в бриджах, еще хлебнул коньяку. Шмыгло с винтовкой встал за дверью. Боголюбского Попов услал с приказом на батарею. Посовещавшись шопотом, квадратный и Попов ушли. Ацетиленовый фонарь жалобно зашипел в тишине. Евстигнеев прогуливался по комнате, по пушистому ковру, носком сапога вороша ворс, поддевал окурки и негромко напевал:

 

«Гори, гори, моя звезда…»,

 

– И что же, вы серьезно надеетесь на успех? – спросил Дзержинский.

Евстигнеев усмехнулся своим женским ртом; его зеленые глаза зло блеснули. Наливая себе коньяк, ответил:

– Не только надеемся, но уверены. Разведка показала – ваши войска стоят лагерем на Ходынском поле. Сколько их там? Горсточка? У нас есть спирт, мы взяли две цистерны, это не так уж мало. Наши люди этим спиртом вчера и сегодня торговали и притом чрезвычайно дешево. По не‑бы‑вало дешевым ценам, так сказать, – себе в убыток. Кроме того, – прошу не забывать – нынче канун Ивана Купалы; кое‑кто из ваших по этому случаю отпущен восвояси. Ну‑с… есть у нас артиллерия, есть снаряды…

Со стаканом коньяку в руке он остановился против Дзержинского, самоуверенный, розовый.

– Кто у вас главный? – спросил Дзержинский.

– А вам зачем? – усмехнулся Евстигнеев. – Так? На всякий случай? Или вы думаете, что мы вас отпустим?..

Он допил коньяк, глубоко сел в кресло, вытянув вперед ноги, и начал было что‑то говорить, но в это время грохнули пушки, за окном на мгновение стало светло, у коновязи внизу испуганно заржали лошади. Мятежники начали сражение.

– Наводчики у нас толковые! – сказал Евстигнеев. – Скоро кое‑кому станет жарко. Если не к утру, то к вечеру всё кончим..

– Вот так, обстрелом?

– Почему только обстрелом? У нас в городе, в местах, о которых вы и не подозреваете, есть группы боевиков, снабженные оружием и подготовленные.

Опять загрохотали пушки. Евстигнеев, точно боевой конь, услышавший звуки трубы, вскинул голову, не усидел в кресле, – опять пошел ходить взад и вперед.

– Убийство Мирбаха – только мелкий эпизод в нашем деле! – говорил он, блестя зелеными глазами. – Убийство Мирбаха – пустяк, хотя он должен, по нашим расчетам, вызвать конфликт между советской страной и Германией. У Александровича связи шире и глубже. Да что Александрович, – я вижу, вы не считаете его серьезным противником. Если говорить прямо, – я с вами согласен. Конечно, и Александрович, и Попов – личности сильные, но не в них дело. Мы все – плотва…

– Есть и щука? – насмешливо спросил Дзержинский.

– Есть.

– Лжете! Нет у вас щук!

Евстигнеев выпил еще коньяку, лихо выбил ладонью пробку у другой бутылки, налил полстакана.

– Хотите выпить?

– Нет!

– Ну и не надо, я выпью сам. Презираете?

– Как всякого изменника! – холодно сказал Дзержинский.

Евстигнеев задохнулся от злобы, несколько секунд бессмысленно смотрел на Дзержинского, потом потянулся за револьвером. Дзержинский сидел неподвижно. Молчали долго. Евстигнеев, наконец, сунул револьвер в кобуру, спросил:

– Не хотите работать с нами?

Дзержинский усмехнулся.

– Нам нужны такие люди, как вы! – сказал Евстигнеев. – Вы смелый человек, вы решительный человек! Идите к нам!

И вдруг его прорвало. Он заговорил быстро, не контролируя себя, не вслушиваясь в то, что говорит; он хвастал, называл имена, фамилии, говорил о том, как построена боевая организация, рассказывал об иностранных дипломатах, которые предлагают помощь; об оружии, которое придет из‑за границы; о «крепком хозяине», – кулаке, который поддержит мятеж во всей России.

Дзержинский сидел отвернувшись; казалось, что он слушает рассеянно. Можно было подумать, что он дремлет.

Евстигнеев убавил пафос.

– Вы не слушаете? – спросил он.

– Слушаю! – отозвался Дзержинский. – Я председатель ВЧК – мне эти вещи надо знать…

– Вы больше не председатель! – крикнул Евстигнеев. – Ваша песня спета. Вы можете спасти свою жизнь, если пойдете с нами…

В это мгновение за особняком разорвался снаряд, осколки с визгом пронеслись по улице, потом шарахнуло ближе, потом чуть дальше, – красная артиллерия начала пристрелку по гнезду мятежников. У Евстигнеева на лице выразилось недоумение, но он хватил еще стакан коньяку и успокоился.

– И всё‑таки у вас никого нет! – сказал Дзержинский. – Всё то, что вы рассказали, – вздор, авантюра. Массы за вами не пойдут. А если и пойдут, то только те люди, которых вы обманете.

Евстигнеев опять заспорил.

– У нас крупные связи! – заявил он. – У нас достигнуто взаимопонимание с некоторыми…

Он запнулся, вглядываясь в Дзержинского.

Особняк Морозова зашатался, с потолка посыпалась штукатурка. Шмыгло взрывной волной бросило в кабинет; по коридору, визжа, охая, побежали люди. Дзержинский спокойно отодвинул фонарь от края стола, чтобы не упал, и спросил таким тоном, словно он вел разговор у себя в Чека на Лубянке:

– С кем же это у вас достигнуто взаимопонимание?

Евстигнеев, трезвея, удивленно моргал.

– Вы что, допрашиваете меня? Может быть, вы забыли, что арестованы вы, Дзержинский?

– Слушайте, Евстигнеев, – сухо сказал Дзержинский, – меня партия назначила председателем ВЧК, и я перестану им быть только мертвым. Ваша игра проиграна. Через несколько часов вы будете разбиты наголову, пролетарская революция победила. Что бы вы ни устраивали, – история расценит как непристойную авантюру; ваши имена станут символами подлости, предательства, измены. Прощения вам нет, но смягчить свою участь вы еще можете. Многое вы рассказали, – говорите всё, до конца. Слышите? До самого конца, всё, что вам известно, все связи, все имена…

Опять разорвался снаряд, за окном кто‑то длинно завыл. Сорвавшись с коновязи, бешено застучав копытами, пронеслась по булыжникам лошадь…

– Вы будете говорить?

– Я вам ничего еще не сказал! – крикнул Евстигнеев. – Я болтал, я просто так, я…

– Вы мне сказали многое. Говорите всё!

– Я не буду говорить! Я не желаю!

Над особняком пронеслось еще несколько снарядов, и тотчас же стали рваться зарядные ящики на батарее. Где‑то близко ударили пулеметы, пошла винтовочная стрельба пачками. В дверь просунул голову Шмыгло, сказал негромко:

– Товарищ Дзержинский, сюда будто прорываются… ваши…

– Хорошо! – сказал Дзержинский. – Стойте там, где стояли.

Шмыгло с винтовкой опять встал за дверью. Дзержинский свернул папиросу, вставил ее в мундштук, закурил.

– Ладно! – сказал Евстигнеев. – Ваша взяла. Мои условия такие…

– Никаких условий! – перебил Дзержинский. – Понятно?

Лицо Евстигнеева приняло жалкое, умоляющее выражение.

– Ну?

– Хорошо. Я начинаю с самого низу.

– Сверху! – приказал Дзержинский. – Вот с тех, с которыми у вас достигнуто взаимопонимание. Вы начнете с них…

Евстигнеев кивнул и начал говорить, но не договорил и первой фразы. Оранжевое пламя взметнулось совсем рядом; с ревом, словно водопад, вниз ринулись кирпичи, балки…

Плохо соображая, Дзержинский соскользнул по каким‑то доскам на землю и очутился возле убитой лошади. Сознание медленно возвращалось к нему. А когда мысли опять стали ясными, он попытался найти кабинет, где говорил с Евстигнеевым. Но ни кабинета, ни Евстигнеева, ни Шмыгло больше не существовало. В небе попрежнему шелестели снаряды и рвались там, где стояли пушки мятежников.

При свете разгорающегося пожарища Дзержинский поднял с земли наган, сунул его в карман и медленно зашагал к Чистым Прудам. Где‑то слева били два пулемета, – там еще дрались. Прямо на тротуаре стоял броневик; красноармеец курил в рукав.

– Какой части? – спросил Дзержинский.

Красноармеец встал, из дверцы высунулось другое, доброе, курносое лицо. Оба напряженно всматривались в Дзержинского.

– Я – Дзержинский! Спрашиваю, – какой вы части?

Красноармеец быстрым тенорком ответил, – такой‑то и такой‑то.

– А где стреляют? – спросил Дзержинский.

– Та так, баловство уже! – ответил красноармеец. – Кончили мы с ними. Народу к нам много перешло, а которые не хотели, ну что ж…

– Хлеба у вас нет? – спросил Дзержинский.

Красноармеец с рвением поискал по карманам, слазал в машину, вытащил колючую горбуху, пахнувшую бензином. Дзержинский отломил, попрощался, пошел дальше. На Чистых Прудах четыре человека вели пленных, и Дзержинский услышал вдруг знакомый голос того самого водопроводчика, который показывал машине дорогу в штаб…

– Я тебе гаду разъяснял, – говорил водопроводчик, – я тебе советовал, – а ты что? Вот и добился до своей могилы…

 

* * *

 

К десяти часам утра листок со схемой организации мятежников лежал перед Дзержинским. Вокруг стола сидели чекисты, измученные волнениями за Феликса Эдмундовича, слухами о том, что Дзержинский погиб. Сколько раз за эту ночь они пытались прорваться в морозовский особняк! А он как ни в чем не бывало склонился над схемой, водит карандашом по бумаге, ясно, четко объясняет историю возникновения заговора «левых» эсеров, методы подпольной деятельности мятежников.

– Вопросов больше нет?

– Есть вопрос! – сказал Веретилин. – Вот тут на схеме проходит черта, переходящая в пунктир. Что она значит?

Дзержинский улыбнулся, но глаза у него оставались серьезными.

– Призыв к бдительности! – ответил Феликс Эдмундович. – Это та нить, которая нам пока неизвестна. Кроме тех, кого мы уже арестовали и допросили, кроме тех, кого арестуем нынче, остается еще враг. Законспирированный, осторожный, двуликий, готовый на любые чудовищные преступления против трудового народа, против партии, против нашего Ленина. Будем же бдительны.

Тихо отворилась дверь, вошел секретарь:

– Товарищ Дзержинский, Владимир Ильич просит вас приехать к нему.

Дзержинский поднялся, поискал фуражку, но вспомнил, что потерял ее ночью. Остановившись у дверного косяка, попросил:

– Фуражку бы мне какую‑нибудь достать, а? И табачку кто‑нибудь отсыпьте, – за ночь весь выкурил.

 

Б. Раевский

Рассказы о Бабушкине

 

 

БЕЛОРУЧКА

 

После тринадцатимесячного пребывания в одиночной камере петербургской тюрьмы Бабушкин был выслан из столицы.

Маленький, круглый, как шар, жандармский чиновник прочитал ему длинный список – десятки городов и губерний, – в которых «поднадзорному Ивану Васильеву Бабушкину» отныне запрещалось жить.

Бабушкин слушал‑слушал, потом насмешливо перебил:

– А на Северном полюсе можно?

Чиновник вскочил из‑за стола.

– Поговори еще! – брызгая слюной, заорал он. – Или снова в тюрьму захотел? Где будешь жить?

Бабушкин выбрал Екатеринослав[1].

Была весна 1897 года. Вырвавшись из сырой, темной и затхлой тюремной одиночки, Бабушкин чувствовал себя словно в хмельном чаду. Он весь день‑деньской радостно бродил по Екатеринославу, подолгу слушал пение птиц в городских садах. Заходил в трактиры, чайные, на базар. Отвыкнув от людей, жадно слушал разноголосый шум рыночной толпы, пронзительные крики торговок, звуки «музыкальных машинок» в трактирах.

Возвращаясь поздними вечерами на ночлег, Бабушкин медленно брел, запрокинув голову к небу; звезды над городом были неправдоподобно крупные, яркие.

Однажды, примостившись на телегу к подгулявшему в городе мужику, Бабушкин поехал с ним в степь. От пряного запаха цветущего донника захватывало дыхание, кружилась голова.

Однообразная, неяркая степь, которая сперва показалась Ивану Васильевичу скучной после цветистых родных вологодских холмов, полей, лесов и перелесков, постепенно покорила его своим бесконечным простором. Казалось, – нет ей конца‑краю. Можешь так ехать и день, и два, и неделю, а всё впереди будет узенькая кромка горизонта, а по бокам – неприметные, сухие, шелестящие травы, ковыль..

…Если бы кто‑нибудь из старых знакомых сейчас посмотрел на Бабушкина, – сразу бы заметил огромные перемены.

Тринадцать месяцев, проведенные в одиночной камере петербургской тюрьмы, наложили на него суровую печать.

Веселый двадцатичетырехлетний парень, раньше любивший потанцевать и поиграть на биллиарде, теперь глядел на людей жестко и требовательно. Исчезла простоватость, доверчивость.

Под широкими усами, возле губ, легли складки, да и сами губы теперь очерчены резче.

Да, недаром говорят: «В тюрьме куется революционер!» Здесь получил Бабушкин окончательную боевую закалку. Сколько он передумал за эти тринадцать месяцев, сколько перечитал!

Долгими часами, меряя маленькую камеру из угла в угол, он вспоминал занятия в кружке Владимира Ильича, уроки Крупской. Снова и снова ворошил в памяти, обдумывал каждое слово Ленина.

Тюремная библиотека была небогата. Бабушкин жадно набросился на книги. Он сам говорил, что в тюрьме прочитал больше, чем за всю предыдущую жизнь. Книги были всякие, главным образом – душеспасительные. Но Бабушкин уже научился выбирать нужное и отбрасывать дрянь.

Иногда можно было получать литературу с воли, и Бабушкин выписывал книги о происхождении земли и человека, популярные брошюры по астрономии и геологии, школьные учебники физики, химии, географии.

Изучал он их от корки до корки, так твердо, будто его завтра вызовет учитель к доске…

Здесь, в тюрьме, простой рабочий парень созрел, закалился, стал настоящим, стойким, идейным борцом за счастье народное.

Бабушкин отъехал по степи верст десять, слез с телеги и пешком побрел обратно. По дороге собрал большой букет, но перед самым городом выбросил его в канаву: встречные засмеют.

«Пожалуй, больше не бывать мне в степи, – подумал Бабушкин, шагая по улице. – Теперь придется жить по инструкции…»

Ивана Васильевича еще в Питере ознакомили с подробной «инструкцией о порядке поведения лиц, высланных под гласный надзор».

Каждый, даже самый мелкий пункт и параграф этой инструкции – а их было тридцать два! – что‑нибудь запрещал ссыльному. Квартира его находилась под постоянным наблюдением, письма просматривались. «Полицейский чин» ежедневно доносил исправнику, где сегодня находится ссыльный и чем занимается.

Поднадзорному запрещалось выходить за городскую черту «далее двух верст».

Проходя мимо жандармского управления, Иван Васильевич всегда убыстрял шаги. Как и всякому политическому, высланному «под гласный надзор», ему полагалось зарегистрироваться в местной полиции. Но Бабушкину так надоели охранные рожи, что он со дня на день откладывал визит.

Однако дольше откладывать было невозможно, и Бабушкин, наконец, пошел в управление.

Молодой, холеный ротмистр Кременецкий выругался:

– Принесла тебя нелегкая! Не мог выбрать другой город? Возись тут с вами, поднадзорными.

Паспорта Бабушкину он не выдал, а выписал лишь временное «свидетельство на право жительства».


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: