Нас Партия великая ведет 6 страница

Теперь надо было устроиться на работу.

На окраине Екатервнослава – в Чечелевке, где снял комнату Бабушкин, как и за Невской заставой в родном Питере, – были узкие, кривые улочки, кабаки, грязь и вонь; громоздились могучие корпуса и трубы заводов.

Многие из них принадлежали иностранцам: немцам, англичанам, французам.

Однажды Бабушкин в поисках работы забрел на железнодорожную станцию «Екатеринослав‑товарная». Деньги у Ивана Васильевича кончались, а устроиться слесарем на завод не удавалось. Приходилось хватать любую поденную работу.

Бабушкину повезло. Как раз прибыл длинный эшелон; приемщик суетился, нервничал, требовал быстрее разгрузить состав.

Несколько таких же, как Бабушкин, безработных сразу сколотили бригаду грузчиков. Целый день таскали огромные тяжелые ящики с немецкими надписями. Только освободив вагоны, пошли вместе обедать в привокзальный трактир.

– А знаете, чего это мы грузили? – выпив стакан водки и аппетитно хрустя огурцом, сказал Бабушкину пожилой крикливый грузчик, которого они утром именно за его крикливость, напористость сами назначили «старшим».

Бабушкин пожал плечами, продолжая хлебать щи.

– Завод! – воскликнул «старшой». – Ей‑богу, сам слышал – этот господин с бумажками – инженер, что ли? – говорил: прибыл, мол, к нам из Германии завод. Целиком! Только смонтируй его – и пускай в ход!

«Вот так фунт! – устало подумал Бабушкин. – Значит, уже целые заводы выписываем из‑за границы?! Будто сами безрукие, безголовые…»

Почти полтора месяца провел Бабушкин в поисках работы. Вставал затемно, в пять часов утра, и шагал к одному из заводов, но у ворот обычно уже теснилась толпа безработных.

Это были главным образом крестьяне из ближайших деревень. Обнищавшие, голодные, они по целым неделям жили табором у ворот завода, тут же ели, достав из котомки ломоть хлеба, тут же спали, прямо на земле.

– Неужто в деревне работы нет? – спросил Бабушкин у одного из мужиков.

Тот сердито оглядел его.

– У меня изо всей скотины только мыши да блохи уцелели, – он зло сплюнул. – Вот и прохарчись!

– В городе хотя по шеям не колошматят, – поддержал его другой мужик. – А в деревне – не уплатишь подати – ложись, спускай портки… Исполосуют розгами под орех…

Редко‑редко в огромных заводских воротах показывался щупленький старичок в выцветшем мундире и кричал:

– Требуются двое – в мартеновский!

Толпа бросалась к воротам. Некоторые падали, истошно кричали, не подняться не могли. По их телам остальные пробивались к воротам. Старичок‑чиновник отбирал двоих самых здоровых, и калитка снова захлопывалась.

Бабушкину это напоминало Ходынку.

Тогда, в честь коронации нового царя, Николая II, на окраине Москвы, на Ходынском поле, было устроено гулянье. Раздавали подарки: эмалированные кружки с царскими инициалами и дешевые сласти. Народу собралось видимо‑невидимо. Началась давка. Полиция не позаботилась заранее засыпать ямы, заровнять канавы. Люди падали, задние наступали на них, давили, топтали. Было так тесно, что взвившаяся на дыбы лошадь с казаком уже не смогла опустить копыта на землю. В страшной толкучке люди, как пробки из бутылок, выталкивали одних на плечи другим, и те ходили прямо по головам.

Стоны и крики, предсмертный хрип и плач стояли над полем, словно шла жестокая битва. Тысячи трупов остались на Ходынке в день коронации.

Но царя это не смутило. Вечером он с царицей безмятежно танцевал на балу. С тех пор и прозвали Николая II Кровавым.

…Бабушкин оставался безработным. Устраивались на работу по знакомству или дав взятку мастеру. А у Бабушкина в чужом городе не было ни знакомых, ни денег.

Так шла неделя за неделей, пока Иван Васильевич не встретил в Екатеринославе двух питерских рабочих, тоже – с год назад – высланных из столицы. Они пообещали устроить его на работу.

И вот однажды друзья дали знать Бабушкину, чтобы завтра он явился на Брянский завод.

Утром Бабушкин пришел в ремонтный цех. Его привели к длинному тощему мастеру‑итальянцу, не понимающему ни слова по‑русски. Лицо у мастера было обрюзглое, унылое; редкие, аккуратно прилизанные волосы не закрывали плешь, которая сверкала, словно ее надраили. Казалось, итальянцу давно надоел и завод, и вся Россия, куда забросила его погоня за большим заработком.

Покуривая сигару, мастер долго молча разглядывал Бабушкина, очевидно, прикидывая, – справится новичок с работой или нет?

Рядом с мастером стоял щупленький очкастый переводчик.

«Вот понаехало дармоедов, – подумал Бабушкин. – Говорят, мастеру платят 300 целковых в месяц, а переводчику – 200. Экая прорва деньжищ! Ведь хороший рабочий зарабатывает 20–30, ну от силы 40 рублей! Неужели же русских мастеров не нашлось?!»

Мастер всё так же, ни слова не говоря, положил на тиски листок кальки. На нем черной тушью был изображен большой шестиугольник, а внутри него – маленький квадрат.

«Проба», – понял Бабушкин.

Требовалось из стальной пластины сделать шестиугольник, а в самом центре его выпилить квадрат. Работа сложная и очень точная – все грани шестиугольника, как и квадрата, должны быть совершенно одинаковы; малейшее отклонение от чертежа, скос – не допускаются.

Хотя и трудное задание дал итальянец, но Бабушкин не растерялся: ведь с детства, с четырнадцати лет, он слесарил, сперва в кронштадтской торпедной мастерской, потом на Семянниковском заводе в Питере. Его опытные руки делали изделия и посложнее.

Иван Васильевич быстро отрубил заготовку и стал опиливать ее. Часа два без устали водил он большим драчовым напильником по неподатливой стальной пластине; так увлекся работой, что даже не заметил, как на правой ладони вздулся белый водяной пузырь. Вскоре пузырь лопнул, рука стала сильно болеть.

«Что такое?» – удивился и даже рассердился сам на себя Бабушкин.

Но вскоре он понял, в чем дело. За тринадцать месяцев сидения в тюрьме его руки отвыкли от зубила, ручника и напильника, кожа на ладонях стала гладкой, мозоли сошли.

А мозоли и шершавая, твердая, грубая кожа защищают руки слесаря от царапин, уколов и трения стали о ладонь.

Бабушкину очень хотелось хорошо выполнить «пробу» и поступить на завод. Жалко упустить такой счастливый случай. Но еще обиднее было сознавать, что он – опытный слесарь – не может сделать работу. И он упорно еще часа два продолжал водить напильником по стали.

Рядом с Бабушкиным стоял у тисков молодой, чернявый, веселый парень. Работая, он что‑то тихонько насвистывал сквозь зубы. Выждав, когда мастер удалился, слесарь подошел к Бабушкину. Они перекинулись несколькими фразами. Оказалось, что этот парень – бывший питерский рабочий, сидевший год в «Крестах», зовут его Матюха.

– Брось работать, – сочувственно сказал он. – Не то вконец испортишь руку.

Но Бабушкин упрямо продолжал шлифовать деталь.

Парень задумался.

– Я тебе помогу! – шепнул он, хитро подмигнув.

Оглянувшись по сторонам, парень отложил свою работу, взял у Бабушкина чертеж и стальной шестиугольник, но едва зажал его в тиски, как в цехе появился мастер‑итальянец.

Еле‑еле успел Матюха возвратить Бабушкину стальную пластину и листок кальки.

Мастер, посасывая сигару, стал возле новичка, насмешливо поглядывая на него. Бабушкин сжал зубы, завязал больную руку носовым платком и продолжал работать. Он решил обязательно закончить «пробу». Но все его старания оказались напрасными: рука ныла и обессилела, держать напильник было неловко. Он скользил, срывался, сталь визжала. Бабушкин взял напильник по‑другому, чтобы не беспокоить лопнувший волдырь, но так работа совсем затормозилась.

– Барин, белийрючка, – презрительно выпятив толстые губы, сказал итальянец.

Он подозвал очкастого переводчика и заявил, что новый рабочий ему не подходит.

Взволнованный и огорченный, вышел Бабушкин из цеха.

«Белийрючка», – передразнил он мастера‑итальянца. Это он‑то, Бабушкин, всю жизнь стоявший у тисков, – белоручка?

Дома, когда рука зажила, Иван Васильевич решил – необходимо, чтобы кожа на ладонях снова загрубела и покрылась мозолями. Иначе и на другом заводе он не выдержит пробы. Но как натереть себе мозоли, – Бабушкин не знал.

Еще две недели бродил он по городу без работы.

Выручили товарищи. Они привели Ивана Васильевича на тот же Брянский завод, но в другой цех – в инструментальные мастерские – и поставили мастеру четверть водки, чтоб он принял Бабушкина без «пробы».

Иван Васильевич первые дни боялся случайно столкнуться с тощим, плешивым итальянцем, но тревога оказалась напрасной: завод был большой, цеха растянулись на несколько верст, и мастера‑итальянца он больше не встречал.

Бабушкин проработал недели две, и на его руках снова появились мозоли. Снова он стал настоящим слесарем, не боящимся никакой работы.

В первый раз, когда он на Брянском заводе сделал хитроумный, сложный штамп – одно из самых трудных заданий, – Бабушкин обрадовался, оглядел свои руки и, вспомнив мастера‑итальянца, весело подумал: «Вот тебе и белийрючка!»

 

МАСКИРОВКА

 

Уже через полгода после приезда Бабушкина в Екатеринослав местные жандармы почуяли, что в тихом, словно разомлевшем от палящего южного солнца, городе что‑то изменилось. Раньше о стачках здесь и не слышали, прокламаций не видели, рабочие, встретив хозяина, торопливо сдирали шапки и почтительно кланялись.

А теперь – куда там! Волнения, беспорядки. Начальник екатеринославских жандармов, ротмистр Кременецкий, совсем потерял покой. Обленившиеся, разжиревшие жандармы тоже вынуждены были пошевеливаться.

Постепенно они установили, в чем дело. Раньше на екатеринославских заводах было всего три‑четыре маленьких подпольных кружка, к тому же не связанных друг с другом. А теперь их стало гораздо больше.

А главное – какой‑то неизвестный (одни шпики доносили, что его зовут Трамвайный, другие – Николай Николаевич) объединил все эти кружки. И название‑то какое придумал: «Екатеринославский Союз борьбы за освобождение рабочего класса». Видно, не лыком шит этот Трамвайный! Знает, что в Петербурге был такой же «Союз борьбы», организованный самым страшным «государственным преступником» – Владимиром Ульяновым.

Вскоре охранка арестовала двух членов «Союза», через неделю – еще одного.

«Нет ли среди нас провокатора?» – забеспокоился Трамвайный (так подпольщики называли Бабушкина).

Но потом он догадался, в чем причина провалов. Екатеринославские революционеры действовали слишком открыто, они не умели скрываться от полиции, не владели конспирацией. А без нее – пропадешь! Ведь жандармы так и рыщут по городу в поисках крамолы.

Иван Васильевич вспомнил, как в Петербурге Ленин, умевший обвести любого шпика, учил рабочих конспирации. Вот это были уроки! И сейчас, спустя много лет, Бабушкин живо помнил их.

На ближайшем собрании подпольщиков Бабушкин рассказал, как ловко ускользал от охранки Владимир Ильич.

– Петербург – побольше Екатеринослава, – сказал Иван Васильевич. – И трущоб всяких там видимо‑невидимо. А всё же Ленин, как свои пять пальцев, знал все проходные дворы столицы. Бывало даже к нам, на окраину, за Невскую заставу приедет и спросит: «Ну, кто скажет, как отсюда быстро и незаметно пробраться на такую‑то улицу?»

Мы много лет живем здесь, но не знаем, а он – приезжий – показывает: вот тут – проходной двор, тут – тупичок, но в нем тоже есть скрытный ход, а здесь – забор сломан…

Ленин часто шутил, что проходные дворы устроены специально для революционеров, чтобы помочь им удирать от шпиков.

– Придется, значит, и нам, как мальчишкам, примечать: где забор сломан и как в чужой сад тайком можно залезть! – улыбнулся один из рабочих.

Все засмеялись.

– А однажды Ленин придумал хитрую штуку, чтобы шпиков обманывать, – продолжал Иван Васильевич. – Очень простое и надежное средство. Стал он носить с собой в портфеле вторую, запасную шапку.

– Зачем это? – спросил я Ильича.

Он объяснил мне. Оказывается, как привяжется к нему шпик, Владимир Ильич скользнет в проходной двор и сразу достает из портфеля меховой треух – и на голову! А свою кепчонку – в портфель! Поднимет воротник пальто, ссутулится, сквозь проходной двор выйдет на шумную улицу и смешается с пешеходами. Попробуй узнай!

Шпик видит, что Ленин нырнул в проходной двор, подождет немного, чтоб Ильич не заметил его в пустом дворе, и туда же – шмыг! Выйдет на соседнюю улицу, ищет человека в серой кепке, а такого и нет! Исчез! Забавно бывает смотреть: кружится шпик на месте, то влево дернется, то вправо побежит, ну точь‑в‑точь как собака, потерявшая след.

Рабочие снова засмеялись.

– А из тюрьмы Ленин ухитрялся не только письма, но даже целые статьи присылать. Писал он их молоком, между строчек книги. Молока не видно. А подогреешь страницу на свечке, – всё и выступит.

Делал Ленин из хлеба специальные чернильницы для молока и макал в них перо. А как услышит подозрительный шум возле своей камеры, сразу глотает их. Сам он, шутя, писал из тюрьмы: «Сегодня съел шесть чернильниц!»

– Ловко! – восхищенно заулыбались рабочие.

– Нам, товарищи, тоже надо овладеть конспирацией, – продолжал Бабушкин. – Без нее – ни шага!

И Иван Васильевич стал учить рабочих многим приемам, выработанным опытными революционерами.

– Вот, например, – сказал Бабушкин, – у кого‑то из нас назначено собрание. В окне той квартиры должен быть выставлен сигнал: кукла на подоконнике или, скажем, цветок или свеча, воткнутая в бутылку. Это значит: всё в порядке, можно входить. А как нужно приближаться к месту собрания, знаете?

Рабочие недоуменно переглянулись.

– Подходить надо обязательно по противоположной стороне улицы, – разъяснил Бабушкин. – Увидишь куклу или свечу в окне – входи! Нет условленного сигнала – значит, жандармы устроили в этой квартире обыск и засаду. Как ни в чем не бывало шагай себе мимо!

– Здорово! – воскликнул слесарь Матюха и в азарте даже хлопнул себя рукой по коленке.

– Каждый из нас, – продолжал Бабушкин, – должен всегда наблюдать: нет ли за ним слежки. Но если «хвоста» даже нет, – всё равно нельзя идти прямо на собрание. Надо сперва двигаться в другой конец города. Понятно? А еще лучше, если есть деньги, взять извозчика и поколесить по глухим переулкам. Притом наблюдай, чтоб за тобой не ехал другой извозчик… Может, на нем сидит шпик!

Возле проходного двора отпусти извозчика, а сам быстро проскользни в другую улицу. Ясно?

На этом собрании члены «Союза борьбы» решили впредь тщательно соблюдать конспирацию.

Сам Бабушкин давал им пример в этом.

 

* * *

 

Иван Васильевич вскоре перешел на нелегальное положение. Скрываясь от полиции, он часто переезжал с квартиры на квартиру. Однажды, почувствовав, что за ним следят, он покинул старое жилище и, по совету товарищей, снял маленькую комнату у пожилой, добродушной женщины, вдовы рабочего‑доменщика.

Новый жилец был тихий, вежливый и аккуратный, не пьянствовал, не буянил, как прежний постоялец, и сразу понравился хозяйке.

Чечелевка, где поселился Бабушкин, – рабочая окраина возле Брянского завода – выглядела, как все рабочие окраины.

На рассвете здесь надрывался на все голоса хор заводских гудков, поднимая с коек, нар и топчанов невыспавшихся, изможденных людей, властно выталкивая их из лачуг и загоняя в огромные каменные корпуса цехов.

Потом Чечелевка надолго затихала.

В обед по узеньким немощеным улочкам торопились к заводским воротам ребятишки с узелками: несли еду своим отцам.

Вечером Чечелевка снова оживала: из цехов выливались потоки рабочих. Они растекались по халупам, усталые, но довольные. Кончился еще один проклятый день, можно хоть немного отдохнуть.

И сразу оживали кабаки, трактиры. Оттуда неслись разухабистые напевы «музыкальных машинок», ругань, пьяные крики.

Так, без всяких изменений, жила Чечелевка круглый год: летом и зимой, весной и осенью.

Домик, в котором снял комнату Бабушкин, был деревянный, ветхий, с залатанной крышей. Низенький, он зарылся в землю почти по окна, которые выходили на узкий, грязный переулок.

Иван Васильевич в первый же день смастерил полку для книг, повесил на единственное подслеповатое окошко плотную занавеску, стол застелил газетой, аккуратно приколов ее по углам кнопками.

Квартирант целыми днями пропадал: в шесть утра уходил на завод, работал до восьми вечера, но и после работы приходил не сразу, а часто задерживался неизвестно где.

По вечерам Иван Васильевич иногда беседовал с хозяйкой, разъяснял забитой женщине хитрые уловки попов и заводчиков.

Хозяйка поддакивала. И всегда, вытирая слезы концами головного платка, рассказывала одну и ту же историю о том, как ее муж погиб при аварии в цеху, а хозяин завода, к которому она пошла за «воспомоществованием», перекрестился, сказал «все там будем», дал ей трехрублевку и велел больше на завод не таскаться:

– А то тебя еще за подол в машину затащит!

Хозяйка сочувственно слушала речи Бабушкина. Иван Васильевич радовался: ее квартира сможет в недалеком будущем пригодиться для тайных собраний.

Бабушкин много читал. Как только у него выдавались свободные минутки – по вечерам и даже ночью, – он садился за книгу. При этом он всегда тщательно задергивал занавеску на окне.

«Запретные книги изучает, эту… как ее?… подпольницу!» – догадывалась хозяйка и шикала на своих детей, чтобы они не шумели, не мешали квартиранту.

Но однажды хозяйка очень удивилась. Иван Васильевич рассказал ей содержание толстой книги, которую он читал уже несколько вечеров подряд. В ней говорилось о восстании рабов в древнем Риме; называлась эта книга: «Спартак».

– Запретная? – сочувственно спросила хозяйка.

Бабушкин засмеялся:

– Нет, эту книгу жандармы еще не догадались запретить!

– А чего же ты, сынок, оконце‑то затемняешь? – думая, что Бабушкин что‑то скрывает от нее, недоверчиво спросила хозяйка.

Иван Васильевич встал и сделал несколько шагов по комнате. Глаза его потемнели.

– В проклятый век мы живем, мамаша, – гневно сказал он. – Жестокий век! Ежели мастеровой не шатается по трактирам, не дерется, не валяется пьяный в канаве, – он уже попадает на заметку полиции. А если рабочий притом еще читает книжки – это уж для шпиков совсем подозрительно… Вот и приходится занавеску задергивать, чтобы проходящих городовых не тревожить…

Бабушкин был занят дни и ночи. В «Союзе борьбы» он возглавил выпуск подпольных прокламаций. Трудно было собирать материал для этих листовок, размножать их приходилось на гектографе, в строгой тайне. Еще труднее было распространять листки.

Ротмистр Кременецкий, взбешенный стачками и волнениями, вызванными прокламациями, поставил на ноги всех жандармов, полицию и филеров. На самом крупном в городе Брянском заводе сторожам даже дали оружие и собак, чтобы не допустить прокламации на завод.

Но и это не помогло.

Бабушкин разглядел, что в одном месте заводской забор проломан. Около дыры стоял сторож‑черкес. Ровно в семь часов вечера, когда кончилась смена и вокруг было много рабочих, Бабушкин с Матюхой подошли к забору. Бабушкин угостил сторожа папиросой, отвлек разговором: сторож отвернулся, а Матюха с пачкой прокламаций шмыгнул в пролом.

На заводском дворе он спрыгнул в яму – там рыли артезианский колодец – и уселся на глиняном скользком дне ее. Было очень холодно. Но Матюха терпеливо ждал полуночного гудка. Пять часов просидел он в мерзлой яме, продрогнув до костей. Ровно в полночь заревел гудок – и сразу погас свет. Матюха только этого и ждал: он знал, что после гудка на пять минут остановят динамомашину для смазки, – значит, света не будет.

Выскочив из ямы, он в кромешной темноте стремглав бросился к цехам, кидал пачки листков в открытые форточки мастерских, в разбитые окна цехов, разбросал листки во дворе и уборной.

Едва успел он перемахнуть обратно через забор, как снова заработала динамомашина, вспыхнул свет.

Бабушкин и Матюха быстро ушли от завода, где рабочие торопливо хватали неизвестно откуда взявшиеся листки и прятали их в карманы.

Работы Бабушкину хватало.

Однажды он пришел домой поздно вечером веселый, что‑то напевая; из карманов его тужурки торчали горлышки пустых пивных и водочных бутылок.

Хозяйка недовольно оглядела Бабушкина, ничего не сказала, но покачала головой:

«И ты, кажется, начал хлестать водочку? – подумала она. – Не устоял!»

«Да и как тут удержишься? – возразила она самой себе. – Одна утеха у мастерового: выпить, забыть и каторжную работу треклятую, и нищету».

Через неделю Бабушкин снова пришел, нагруженный бутылками, и опять пустыми.

«Где это он вино лакает? – тревожилась уже успевшая привязаться к Бабушкину хозяйка. – Хоть бы дома выпил, чинно, спокойно – и в постель. А тут хлещет неизвестно где.»

«И какой крепкий мужик, – думала она, оглядывая три бутылки, торчащие из карманов квартиранта. – Столько выпил – и ни в одном глазу. Даже не пошатнется. И говорит всё к делу..»

Комната Ивана Васильевича постепенно стала напоминать кабак. В ней попрежнему было чисто и аккуратно, да вот беда: повсюду – на подоконнике, под кроватью, на шкафу и даже на книжной полке – стояли пустые пивные и водочные бутылки.

Хозяйке это, конечно, не нравилось, и однажды в отсутствие Ивана Васильевича она собрала все бутылки в мешок и выставила в сени.

Бабушкин вернулся в полночь; из кармана у него опять торчало горлышко бутылки. Он удивленно оглядел свою прибранную комнату и спросил:

– А бутылки где?

– Убрала, – сердито ответила хозяйка. – Совсем уже стала комната, как трактир..

– А что – похоже? – неожиданно засмеявшись, спросил Бабушкин. – Напоминает трактир?

– Еще бы не похоже, – нахмурилась хозяйка. – И не стыдно тебе, сынок, хлестать эту водку проклятую? – принялась она урезонивать постояльца.

Но Бабушкин лишь смеялся и этим еще больше сердил хозяйку.

Потом он вынул из кармана и поставил на подоконник, на самое видное место, пустую бутылку, сходил в сени, принес мешок и снова расставил все бутылки на шкафу, под кроватью, на книжной полке.

– Садитесь, мамаша, – пригласил он. – Поговорим.

Хозяйка села.

– Вы ведь знаете: я – непьющий! – сказал Бабушкин.

Хозяйка усмехнулась и многозначительно обвела глазами шеренги бутылок.

– А бутылки эти – военная хитрость, – продолжал Бабушкин. – Возвращаюсь я, к примеру, с тайного собрания. Перед выходом беру у хозяина две‑три пустые бутылочки; мимо любого околоточного или пристава иду, он и носом не ведет. Раз бутылки – значит, «благонадежный». А для пущей убедительности – куплетики какие‑нибудь затяну пьяным голосом… Понятно?

– Понятно, понятно, – закивала головой хозяйка. – Но только зачем тебе, сынок, всю эту пакость в комнате хранить?

– А это опять‑таки военная хитрость. Недавно забавный случай произошел. Поехал один из наших к знакомым за Днепр, на завод Франко‑Русского товарищества. Знаете? Тут, недалеко… Ну и захватил с собой несколько нелегальных брошюрок для друзей. Приехал, а там его задержали и нашли брошюрки. Он, конечно, отпирается: это, мол, не мои. Нашел на станции. Ну, да в полиции народ тертый. Не верят, конечно. Сей же час по телеграфу сообщили в Екатеринослав, и сразу приказ – немедля обыскать квартиру. Пришли туда жандармы, да кроме пивных бутылок ничего не обнаружили. «Пьянчуги политикой не интересуются, – решил жандармский подполковник. – У них другое на уме…»

Товарища сразу же и освободили. Ясно?

Бабушкин засмеялся. Улыбнулась и хозяйка.

– Вот и решил я сделать выводы. Это, мамаша, маскировка, а по‑нашему, – конспирация. Понятно?

– Понятно, соколик, – ответила хозяйка. – Только зачем же у тебя эта… как бишь… конспирация… пылью заросла? – она провела пальцем по бутылке – и на стекле остался след. – Непорядок!

Хозяйка взяла влажную тряпку и обтерла все бутылки. Потом каждые два‑три дня она не забывала смахивать пыль с «конспирации».

 

ПОБЕГ

 

Во Владимирской тюрьме, куда Бабушкина перевели из Покрова, «товарищ Богдан» попрежнему скрывал свою фамилию. В тюремных списках, в протоколах допросов он так и значился: Неизвестный.

Владимирские жандармы объявили розыск: послали во все губернские жандармские управления Российской империи фотокарточки таинственного арестанта и подробные описания его примет.

Начальник Екатеринославской охранки, разорвав конверт с надписью «совершенно конфиденциально» и взглянув на фотографию, чуть не подпрыгнул на стуле от радости. Так вот где беглец! А они‑то искали его и в Смоленске, и в Питере, и в Москве.

Тотчас была отстукана телеграмма: «Неизвестный – это особо важный государственный преступник Бабушкин».

В специальном арестантском вагоне, под усиленной охраной Бабушкина немедленно переправили в Екатеринослав – по «месту надзора» – туда, откуда два года назад он совершил побег.

Начальник Екатеринославского жандармского управления, ротмистр Кременецкий, польский дворянин с холеным, красивым лицом, шутливо воскликнул:

– А, снова свиделись! Понравилось на царских хлебах жить?!

Потом вдруг, стукнув кулаком по столу, остервенело заорал:

– Теперь ты, сволочь, от меня не отвертишься! В Сибирь закатаю! Агитируй там волков да медведей!

Бабушкина поместили в общую камеру, где сидело восемнадцать политических заключенных.

И вот радость – среди узников Иван Васильевич увидел огромного плотного мужчину с могучими плечами и широкой – веером – бородой. Хотя глаза арестанта были скрыты темными стеклами очков, Бабушкин сразу узнал его:

– Василий Андреевич!

Да, это был Шелгунов, его старый друг еще по Питеру, участник ленинского кружка.

Они обнялись, расцеловались.

– Что у тебя с глазами? – тревожно спросил Бабушкин, подсев на койку к Шелгунову и глядя на темные стекла его очков.

– Плохо, Ваня, – ответил тот. – Слепну…

– А врачи?…

– Врачи говорят, – лечиться надо. Долго, систематически: год, а может и два – в больницах, на курортах. Ну, а как подпольщику лечиться? – Шелгунов усмехнулся. – Из тюрьмы да в ссылку, из ссылки – в тюрьму… В тюрьме, правда, тоже строгий режим, питание по часам – три раза в день, и спать рано укладывают – а всё‑таки тюрьма и курорт маленько отличаются друг от друга!

Заметив, что Бабушкин погрустнел, Шелгунов хлопнул его по колену и бодро сказал:

– А в общем унывать не стоит! Вот грянет революция – потом полечимся.[2]

Бабушкин и Шелгунов наперебой расспрашивали друг друга о партийных делах, о товарищах по Питеру, о ссылке.

Бабушкин не видел Василия Андреевича почти семь лет, с 1895 года, когда Шелгунова арестовали вместе с Лениным в морозную декабрьскую ночь. Оказалось, что Шелгунов 15 месяцев просидел в одиночной камере петербургской «предварилки», там же, где Бабушкин. Потом Василий Андреевич был выслан на север, в Архангельскую губернию. После ссылки в столицу не пустили, с 1900 года он стал жить под «гласным надзором» здесь, в Екатеринославе…

– В Екатеринославе? – перебил Бабушкин. – А я как раз незадолго до того уехал отсюда!..

– Да, я знаю, – улыбнулся Шелгунов. – Меня тут все так и называли – «заместитель Трамвайного».

Шелгунов подробно рассказывал о екатеринославских делах. Он был членом городского комитета партии, знал всех, и каждое слово Василия Андреевича живо напоминало Бабушкину его недавнюю работу здесь.

– А как ты в тюрьме очутился? – спросил Иван Васильевич.

– Мы недавно провели крупную стачку, – ответил Шелгунов. – Жандармы рассвирепели, весь комитет бросили за решетку. И меня…

…В тюрьме медленно тянулись день за днем. Друзья подолгу шопотом беседовали. Будто чуяли, – скоро придется расстаться.

И вправду, вскоре «особо важного государственного преступника» Бабушкина перевели в четвертый полицейский участок.

Массивная железная дверь с лязгом захлопнулась за ним. Бабушкин увидел, что в новой камере он не один. На нарах сидел худощавый, болезненный на вид юноша с огромной лохматой шевелюрой и свалявшейся в ком бородой.

Парень раскачивался из стороны в сторону, и губы его шевелились, словно он шептал какие‑то заклинания. Рядом валялась его синяя студенческая тужурка.

На Бабушкина он не обратил никакого внимания, даже не поднял головы.

В камере было грязно, пол не подметен, на нарах разбросаны дырявые, скомканные носки, носовые платки, одеяло сползло на пол.

Бабушкин, ни слова не говоря, снял пиджак, попросил у надзирателя ведро воды и тряпку и стал мыть щербатый каменный пол.

Студент поднял взлохмаченную голову, несколько минут удивленно наблюдал за Бабушкиным, потом ехидно спросил:

– Выслужиться хотите? Заработать благодарность от начальника тюрьмы?

– Жить надо по‑человечески! Всегда и везде, – спокойно ответил Иван Васильевич, продолжая мыть пол.

Два дня заключенные почти не говорили друг с другом. Бабушкин недоверчиво приглядывался к лохматому студенту. Не шпик ли, нарочно подсунутый охранкой к нему в камеру?

– Кто вы? – однажды спросил Бабушкин студента. – За что сидите?

– Исай Горовиц, – представился студент, шутливо щелкнув каблуками. – Задержан за участие в манифестации.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: