Нас Партия великая ведет 7 страница

– Горовиц? – недоверчиво переспросил Бабушкин. – А у вас сестры нет?

– Как же! Есть! Она сама недавно из тюрьмы. Узнала, что меня схватили, – приехала из Петербурга. И уже наладила со мной переписку. Через надзирателя.

– А как ее зовут? – всё также недоверчиво продолжал спрашивать Бабушкин.

Он знал подпольщицу Густу Горовиц. Когда‑то они вместе работали в Екатеринославе.

– Сестру зовут – Густа Сергеевна, – ответил студент.

Бабушкин обрадовался. Он сразу попросил соседа послать записку сестре и сам приписал несколько слов.

С тех пор Иван Васильевич переменил отношение к студенту. Они стали подолгу беседовать. Бабушкин узнал, что Горовиц – совсем еще неопытный, «зеленый» новичок, впервые принявший участие в студенческих беспорядках.

– Хотите бежать? – однажды совершенно неожиданно спросил он студента.

– Что вы, что вы! – испуганно замахал тот руками. – Как отсюда убежишь? Невозможно!

Бабушкин улыбнулся и прервал разговор.

Он с нетерпением ждал ответа от Густы Горовиц.

Вскоре узникам передали записку. В ней было всего две фразы: «Добейтесь разрешения на передачи. Комитет поможет вам».

Бабушкин ликовал.

– Строчите нижайшую просьбу начальнику полицейского участка, – весело сказал он студенту. – Я бы сам написал, да у меня здесь родных нет. А впрочем, мне бы всё равно не разрешили.

Через два дня Горовицу сообщили распоряжение начальника: «Дозволяется получение питательных предметов, как‑то: колбасы, сала, хлеба, а также подушки, штанов и исподнего белья. До выдачи заключенному означенных вещей производить тщательный осмотр».

Спустя несколько дней надзиратель принес первую передачу. В корзине лежали продукты и белье.

Как только тюремщик вышел, Бабушкин велел Исаю стать к двери, заслонив «глазок», а сам принялся ножом разрезать на мелкие кусочки присланную краюху хлеба.

Исай, сильно отощавший на тюремных харчах, схватил из корзины круг колбасы и жадно принялся за еду.

– Осторожно! – предупредил Бабушкин.

– Чего осторожно? – не понял студент.

Бабушкин взял у него колбасный круг и молча содрал кожуру. Внутри оказалась тонкая, гибкая стальная пилка.

Через два дня в камеру вновь вошел надзиратель.

– Заботливая у вас сестрица, – сказал он Исаю, кладя на нары объемистый сверток.

Когда надзиратель ушел, Бабушкин стал резать продукты на мелкие кусочки и извлек из буханки хлеба вторую тонкую английскую пилку.

Потом он снял с ноги сапог и стал аккуратно отдирать стельку.

Исай расширенными от удивления глазами следил за каждым движением его рук.

«Что такое? Не помутился ли у Бабушкина рассудок?» – тревожно думал студент.

Стелька поддавалась медленно.

– Может быть, помочь вам портить сапоги? – шутливо предложил Исай. – Пока вы калечите правый, я постараюсь изодрать левый!

Бабушкин не ответил.

– А может, это какой‑нибудь фокус? – не унимался студент.

– Вот именно! – сказал Бабушкин. – Ну, глядите! Оп‑ля!

И он, как заправским фокусник, вдруг выдернул из‑под стельки еще одну пилку.

– Собственного производства, – сказал Иван Васильевич. – Мастерил на совесть…

– Ничего не понимаю, – втянув голову в плечи, развел руками Исай. – Откуда у вас в сапоге пилка?

– Революционер всегда должен быть готов к аресту, – ответил Бабушкин. – Так меня учил Ленин. Эту пилку я целый год в сапоге носил. На всякий случай. И вот пригодилась. Жандармы уж как обыскивали, да не нашли.

В ту же ночь, когда в тюрьме всё стихло, Бабушкин встал на табурет, смазал пилку маслом, чтобы не визжала, и принялся пилить оконную решетку.

Исай дежурил у двери. Чуть раздавался малейший шорох в коридоре, – он тихонько кашлял. Оба узника стремительно, но бесшумно залезали под одеяла, притворяясь спящими.

Много ночей подряд шла тайная, напряженная, кропотливая работа. Оконные железные прутья в два пальца толщиной подавались медленно, с трудом. Пилки были мелкие, маленькие. Такими – тонкие ювелирные вещички резать, а не массивные тюремные решетки.

В первую ночь Бабушкин надпилил всего один прут, – к утру пилка тихонько хрустнула, и в руках у Ивана Васильевича оказалось два обломка.

– Одна пилка – на один прут, – безнадежно махнув рукой, сказал Горовиц. – А в решетке восемь прутьев. Пилок не напасешься!

– Наверно, плохой закал, – сказал Иван Васильевич, осматривая сломанную пилку. – Авось другие лучше!

Вторая английская пилка также прослужила всего одну ночь.

«Двумя пилками – два прута, – беспокойно думал Иван Васильевич. – Осталась одна пилка на шесть прутьев. Скверно!»

Но внешне он ничем не выразил беспокойства. Студент и так слишком нервничал.

Третья пилка, своя, держалась дольше других. Миновали две ночи, три, четыре. Пилка всё еще не сломалась. Оставалось разрезать последний прут. Горовиц не дыша глядел на тоненькую гибкую пилку. Губы его шевелились, словно студент молился. Неужели выдержит?

Пилка не подвела. За восемь ночей вся решетка была подпилена. В последний момент надо будет только отогнуть прутья.

Камера находилась в первом этаже. За окном был пустырь, обнесенный плотным забором. Круглые сутки по пустырю, всегда по одной и той же протоптанной дорожке, размеренно, неторопливо шагал часовой. Узники уже выверили – весь маршрут его из конца в конец пустыря длится немногим больше минуты.

Бабушкин давно обдумал план побега. Надо ночью, в полной темноте, выждав момент, когда часовой уйдет в другой конец пустыря, выпрыгнуть из окна – под ним как раз находится мусорный ящик, – украдкой перебежать пустырь, перелезть через забор. Там должны ждать их с одеждой. Быстро переодеться и добраться до заранее приготовленной квартиры.

Двадцать третьего июля всё было готово к побегу. А с воли почему‑то не подавали сигнала. Время тянулось необычайно медленно.

– Бежимте сами, – с лихорадочно горящими глазами предложил студент ночью Бабушкину.

– Бежать не фокус! – сказал Бабушкин. – Скрыться – вот в чем задача! А так изловят в тот же день. Надо ждать. Комитету виднее.

Прошел день, ночь. Потом еще день. И еще ночь. Сигнала с воли всё не было.

Утром в камеру вошел новый начальник полицейского участка, маленький, вертлявый, с длинными до колен руками, как у обезьяны. Подозрительно оглядев камеру, он, ни слова не говоря, вышел.

У Исая зубы стучали, как в лихорадке.

– Бежать! Немедленно бежать, – взволнованно шептал он, шагая взад‑вперед по камере. – Я этого Чикина знаю. Такого ирода еще свет не видал. Он был шпиком, а теперь, видите, повышение получил. У него нюх собачий! Бежать! Как только стемнеет, сразу бежать!

– Нет, – сказал Бабушкин. – Подождемте вечера. Наверно, будет передача и записка с воли.

Он скатал шарик из хлебного мякиша и подошел к окну. Чтобы пропилы на прутьях решетки не бросались в глаза, узники плотно замазывали их хлебом. Однако эта «замазка», высохнув, меняла цвет и форму, начинала крошиться.

Бабушкин внимательно осмотрел решетку и кое‑где заменил старый, ссохшийся мякиш новым.

Наступил вечер. Принесли передачу. Записки опять не было.

– Значит, следующий раз будет, – как можно веселее сказал Бабушкин, хотя у него на душе кошки скребли.

Студент беспокойно метался по камере.

– Глупо медлить. Надо сейчас же бежать, – возбужденно шептал он. – Иначе всё провалится. Чикин что‑то подозревает. Переведет нас в другую камеру – и конец!

Бабушкин, не отвечая ему, расставил на листе бумаги, разграфленном на клетки, маленькие шахматные фигурки, вылепленные из хлеба.

– Сыграем?

Студент даже остановился от удивления.

– Кто‑то из нас сошел с ума – или я, или вы! – возмущенно воскликнул он. – Тут сердце леденеет! А вы – в шахматы!

Он нервно смешал фигуры и ничком бросился на нары.

– Всё будет хорошо! Не вешайте нос, – успокаивал его Бабушкин.

Теперь, собираясь на прогулку по голому тюремному двору, он вынимал из тайника – незаметною углубления в стене под самым потолком – единственную уцелевшую пилку и брал ее с собой. Обломки двух других пилок Бабушкин уже давно незаметно выбросил.

– Зачем это? – раздраженно спросил Исай, глядя, как Бабушкин заталкивает пилку за голенище сапога.

– Осторожность не мешает. Здесь ей, голубушке, спокойнее будет, – ответил Иван Васильевич.

И действительно, однажды, вернувшись с прогулки, узники увидели, что в их камере всё перевернуто вверх дном. Новый начальник, воспользовавшись их отсутствием, устроил обыск.

…Прошел еще день и еще один день.

Утром в камере вновь появился Чикин вместе с надзирателем. Начальник участка сам обшарил нары, заглянул даже в парашу, потом подошел к окну.

«Сейчас заметит надпилы на прутьях, – с ужасом подумал Горовиц, – вон мякиш отстает…»

Но Чикин посмотрел на кучерявые облака, закурил папиросу и вновь принялся обыскивать камеру.

– Крысы‑стервы так и рыщут по корпусу… Где же у них лазейки? – насмешливо пояснил он заключенным.

«Надо, чтобы этот прохвост немедленно убрался из камеры! – подумал Бабушкин. – А то – каюк!»

– Какие там крысы?! – грубо сказал он. – Наверно, побега боитесь, пилки ищете! Они вон, под ведром!

Горовиц похолодел.

– Шутник! – усмехаясь, пробормотал начальник участка.

Он больше не обшаривал камеру и ушел.

Вечером принесли передачу.

– Теперь или никогда! – сказал Горовиц. – Больше я этого не вынесу. Или бежать, или к черту все эти муки! Хуже пытки!

Он лихорадочно ощупал ветчину, кусок сала, быстро разломал баранки. Нигде ничего! Студент яростно швырнул продукты на стол.

– Поберегите нервы, юноша, – строго сказал Бабушкин.

Разложив все продукты на столе, он стал тщательно, неторопливо осматривать их. Баранки раскрошил. Ветчину и сало разрезал на кусочки. Внутри ничего не оказалось.

Ветчина была завернута в газету, которая насквозь пропиталась жиром. Бабушкин долго рассматривал ее. Не подчеркнуты ли какие‑нибудь слова? Нет ли крошечных дырочек – проколов иголкой – в середине некоторых букв? К сожалению, ничего не обнаружилось.

Оставался последний из присланных продуктов – маленькая баночка с вишневым вареньем.

Иван Васильевич принялся «исследовать» ее. Густой сироп из банки он слил в жестяную тарелку, наблюдая, чтоб ни одна вишенка не проскочила туда вместе с жидкостью. Когда на дне банки остались только ягоды, Бабушкин стал «снимать пробу». Одну за другой, он тщательно проверял все ягоды: везде ли есть косточки? Случалось, что революционеры вынимали из какой‑нибудь вишенки косточку и вместо нее всовывали в ягоду крохотную записку.

Но на этот раз все косточки были на месте.

«Как же так? – подумал Иван Васильевич. – Должен, обязан быть сигнал!»

Он снова взял газету, в которую была завернута ветчина, и стал скрупулезно изучать ее, миллиметр за миллиметром. Никаких знаков!

Потом подошел к окну, поглядел бумагу на свет. Опять ничего!

Иван Васильевич перевернул газету на другую сторону, снова посмотрел на свет и вдруг – он даже не поверил глазам – увидел нанесенные карандашом еле‑еле заметные цифры:

 

29

12

 

– Сигнал! – воскликнул Бабушкин.

Студент мигом подбежал к нему. Вдвоем они еще раз внимательно оглядели обрывок газеты. Сомнений быть не могло. Городской комитет сообщал: побег назначен на 29 июля, 12 часов ночи.

– Ну вот, значит, завтра в полночь бежим, – сказал Бабушкин.

Всю ночь студент не спал. Он шептал что‑то про себя, вставал, с нар, пил воду из огромной жестяной кружки и вновь ложился, ворочаясь с боку на бок.

Стояла удивительная тишина. Слышно было, как скребется крыса под полом, как шагает караульный за окном, как изредка проходит по тюремному коридору надзиратель.

Рассвело. Наступил день. Последний – а может быть и не последний – день в тюрьме; казалось, он никогда не кончится. Минута за минутой тянулись медленно, как тяжелые возы по степной дороге.

Бабушкин, чтобы отвлечь студента и успокоить его, снова предложил сыграть в шахматы. Однако Исай – сильный шахматист – сегодня играл рассеянно, не замечал даже самых очевидных угроз. Бабушкин развил атаку на его короля, пожертвовал фигуру и дал мат в три хода.

– Удивляюсь, – сердито заявил студент. – То ли вы хороший актер, то ли у вас в самом деле нет нервов!

Когда стемнело, Бабушкин и студент прильнули к окну. На пустыре маячила фигура часового. Он медленно ходил вдоль забора.

Издалека доносились звуки вальса. Справа слышались гулкие, ухающие удары «бабы» – вероятно, забивали сваи. С залихватской песней, дружно стуча сапогами, мимо прошли солдаты.

Узники решили ждать заводских гудков. Всегда ровно в полночь тишину Екатеринослава вспарывал дружный хор гудков – пронзительных и бархатных, резких и густых, визгливых и басовитых.

Становилось всё темнее и темнее, но заключенным казалось: время не движется.

Студент вздрогнул, когда в дверях камеры заскрежетал ключ.

– Провал! – шепнул он Бабушкину, до боли сжимая его локоть.

Вошел надзиратель, поставил лампу, подозрительно долго – или это только казалось заключенным? – оглядывал камеру и вышел.

Вскоре Бабушкин погасил лампу: пусть надзиратель думает, что они легли спать. А главное – пускай глаза привыкают к темноте.

Чтобы сократить время, Иван Васильевич шопотом стал рассказывать длинную историю из своего детства.

После смерти отца мать с двумя детьми уехала в Петербург, стала кухаркой, а его, Ваню, оставила в деревне, подпаском у деда. И вот однажды огромный, черный, лоснящийся бык Цыган сорвался с цепи и чуть не поднял на рога девятилетнего пастушонка. Хорошо, что Ваня не растерялся, хитро заманил рассвирепевшего быка в хлев и захлопнул дверь, приперев ее колом. А то бы – пиши пропало…

…Вдруг, совершенно неожиданно, хотя узники всё время ждали его, тишину разрезал низкий, оглушительный рев. Гудок! К нему тотчас присоединился другой, третий, еще и еще… Их могучий, торжественный хор словно звал, торопил.

Бабушкин решительно отогнул подпиленные прутья решетки.

Часовой по своей обычной дорожке медленно прошел мимо окна налево, до конца пустыря, повернул, прошел направо вдоль всего забора, снова повернул. Когда часовой опять поравнялся с их окном и стал удаляться, Бабушкин шепнул Исаю:

– Давай!

Тот бесшумно спрыгнул на мусорный ящик. Переждав несколько мгновений, Бабушкин тоже спрыгнул, замер, прижавшись к ящику. Потом узники сделали короткую стремительную перебежку к забору. Притаившись, они подождали, пока мимо прошел невидимый в темноте часовой – слышны были только его грузные шаги – и тихо, по‑кошачьи перемахнули через забор.

Их уже ждали. Из темноты сразу вынырнули две фигуры.

– Быстрей! – услышал Бабушкин чей‑то знакомый мужской голос:

– Раздевайтесь!

Беглецы мигом скинули с себя одежду и остались в одном белье.

Заботливые, торопливые руки товарищей тотчас напялили на Горовица гимназическую тужурку и шинель. На Бабушкина натянули помятый чиновничий сюртук и форменную фуражку.

– Пошли! – скомандовал всё тот же знакомый голос.

Не говоря ни слова, безлюдными проулками, огородами беглецы и их друзья стали быстро уходить.

Ночь была темная. Фонарей почти не встречалось. Четверо людей шли цепочкой, стараясь не терять из виду друг друга.

Вскоре они уже были далеко от тюрьмы, на Нагорной улице.

Тут бывшие узники распрощались. Бабушкина отвели на подпольную квартиру к рабочему Бушуеву; для Горовица было приготовлено другое убежище.

Три дня провел Бабушкин на квартире Бушуева, никуда не выходя. Хозяин рассказывал: в городе тревожно. Ротмистр Кременецкий, взбешенный дерзким побегом, устраивает повальные обыски, пачками арестовывает людей.

– Пусть перебесится! – усмехнулся Иван Васильевич.

Однако оставаться дальше в Екатеринославе было опасно. Городской комитет решил: Бабушкин должен уехать.

Через три дня на квартиру Бушуева явился бойкий белобрысый парень с маленьким чемоданом, от которого пахло мылом, духами и чем‑то ядовито‑кислым.

– Ты никогда не пробовал превращаться в старушку или, скажем, в девицу? – с улыбкой обратился к Бабушкину Бушуев. – Готовься… Наш Коля – мастер на такие штуки!

Коля работал токарем на заводе и участвовал во всех любительских спектаклях, гримируя актеров.

Свои обязанности он исполнял с увлечением и изобретательностью. Поэтому его и сделали с недавних пор «партийным парикмахером».

Веселый, шустрый токарь любил поговорить, да и прихвастнуть был не прочь.

– Я вас так раздраконю, – заявил он Бабушкину, – сами себя не узнаете!

На столе появилась банка с клеем, щеточки, склянки, маленькое круглое зеркальце.

– Уж не деготь ли это? – спросил Бабушкин, скосив глаза на большой флакон.

Токарь засмеялся.

– Покрепче дегтя, – сказал он и повернул флакон так, чтобы Бабушкину была видна яркая наклейка.

На ней было написано «Негр Джимми – краска для волос» и изображен очень довольный жизнью, веселый, белозубый негр в красной рубахе и с черными, как вакса, волосами.

Парикмахер усадил Бабушкина и ловко, одним движением, подвязал ему салфетку. Потом вылил немного густой жидкости из флакона в блюдце, понюхал, добавил нашатыря, размешал.

Вся комната наполнилась острым, ядовитым запахом.

Парикмахер взял палочку, обмотал конец ее ватой, обмакнул в блюдце и стал смазывать русые волосы Бабушкина. От едкого запаха Ивана Васильевича даже слеза прошибла. Потом он стал отчаянно чихать.

Волосы слиплись и поднялись кверху, как колючки у ежа.

– Ничего! Пусть голова подсохнет, а мы пока бороду приклепаем, – объявил неунывающий Коля. – А чихаете вы просто с непривычки…

И тут же сам оглушительно чихнул.

Он вытащил из чемодана черную бородку клинышком и стал приклеивать ее Бабушкину.

– Не отвалится? – с сомнением спросил Иван Васильевич.

– Что вы? – обиделся токарь. – Такого клея во всем свете не сыщешь. Собственного изготовления! Подвесь вас за бороду – не оборветесь!

У парикмахера оказался и новенький студенческий костюм.

Бабушкин переоделся, подошел к дешевенькому зеркалу, висящему на стене, и рассмеялся. Из зеркала на него смотрел незнакомый франтоватый студент.

Поздним вечером к квартире Бушуева подкатила роскошная пролетка. В ней полулежал, удобно развалясь на мягком сиденье, красивый студент.

Бабушкина заранее предупредили: этот сын фабриканта – не революционер, но «сочувствующий». Студент собирается порвать со своим отцом и даже вступить в РСДРП. Он поможет Ивану Васильевичу бежать.

Студент, сидя в пролетке, напевал веселенькие куплеты. Пусть прохожие думают, что он возвращается из ресторана.

Бабушкин тотчас вышел и подсел к нему.

Пролетка понеслась.

– Мы едем на дачу, к моей маман, – сказал Бабушкину студент. – Вы – мой товарищ по Киевскому университету. Приехали в Екатеринослав на вакации.[3]

На дачу прибыли благополучно. Хозяйка – немолодая, но еще красивая дама, одетая в длинное платье, со сверкающими кольцами на руках, – пригласила сына и гостя к столу. Бабушкин старался молчать. Кто его знает, как надо себя держать с такой великолепной дамой! К тому же Иван Васильевич никогда не был студентом, а хозяйка, чего доброго, начнет расспрашивать об университете.

Тревожило Бабушкина и другое. Перед ним на столе стояли две рюмки и лежали несколько серебряных ножей, вилок и ложек. Они были разные и по форме, и по размеру.

«Зачем мне одному столько „инструментов“? – подумал Иван Васильевич. – Как бы не оконфузиться, – не перепутать, чем и что положено обрабатывать!»

Подали заливную рыбу. Иван Васильевич уже потянулся к ножу, но тут заметил, что студент взял вилку. Бабушкин поспешно отодвинул нож.

«Выход найден, – обрадовался он, орудуя вилкой. – Как студент, так и я! Он‑то, конечно, не путается во всех этих великосветских порядках!»

Несколько минут прошло в молчании. Но галантная дама решила, что долг хозяйки – занимать гостя.

– Вы какого факультета? – улыбаясь, спросила она, передавая ему тарелку.

«Началось! – хмуро подумал Бабушкин. – Теперь придется выпутываться. На какой бы факультет себя зачислить?»

– Я… это… на юридическом, – ответил Иван Васильевич и, расхрабрившись, добавил:

– Кодексы, законы, параграфы – сплошное крючкотворство!

И он снова принялся за еду. Но хозяйка не унималась.

– Почему же крючкотворство! – воскликнула она. – Отличный факультет! И приехали вы к нам очень кстати. Уже два года – целых два года! – у меня тянется тяжба с соседом‑помещиком. Представьте себе, – этот выскочка хочет оттягать мой Черный лес! Каково?!

Завтра я покажу вам документы – и купчую, и всё прочее. Надеюсь вы не откажетесь дать мне совет?…

– Охотно сделаю всё, что в моих силах, – хладнокровно ответил Бабушкин, но тут же решил ночью бежать из этого гостеприимного дома.

Больше всего он боялся, как бы интеллигентная дама не заговорила по‑французски. Вот будет позор – студент, а по‑французски – ни бе, ни ме!

И только он успел подумать об этом, как хозяйка прощебетала на неведомом Бабушкину языке что‑то длинное‑длинное и, вероятно, остроумное, потому что ее сын засмеялся.

Потом она еще что‑то произнесла с вопросительной интонацией.

Бабушкин из всей последней фразы понял только одно слово: университет.

«Что она могла спросить? – с лихорадочной быстротой думал он. – На каком курсе я учусь в университете? Ответить – на третьем? А может, она интересуется, сколько студентов в университете или какие профессора читают лекции? Вот чертовщина!»

– Извините… Страшно разболелась голова, – не найдя другого выхода, сказал он, сжав ладонями виски, и отодвинул свою чашку с чаем.

Голова у него действительно так зудела, будто Бабушкин недавно полежал на муравейнике.

«Проклятая краска», – думал Иван Васильевич, еле сдерживая желание почесаться. Проведя рукою по волосам, он обнаружил на ладони черный след.

«Линяю, как кошка! Поскорей бы кончился этот проклятый ужин».

К счастью, хозяйка, услышав, что у гостя болит голова, тоже отодвинула чашку. Все встали из‑за стола. Хозяйка ушла, сказав, что гостю уже приготовлена комната и она пришлет ему чудесные порошки от мигрени.

Бабушкин с радостью удалился. Порошки Иван Васильевич выбросил и предупредил студента, чтобы тот извинился за него перед мамашей и сказал ей, что «Николая Николаевича» (под этим именем представился Бабушкин хозяйке) срочно вызвали в город.

Иван Васильевич лег, проспал часа четыре, потом встал, бесшумно оделся. Взяв сапоги в руки, чтобы ни одна половица не скрипнула, он осторожно выбрался из спящего дома.

Долго он шел лесом, не теряя из виду проселочную дорогу, которая петляла сбоку, то приближаясь, то удаляясь. Потом остановил проезжавшего мимо крестьянина, забрался на воз с сеном, зарылся в него поглубже.

«Утром буду в Павлограде», – подумал Иван Васильевич.

Были железнодорожные станции и поближе, но городской комитет посоветовал Бабушкину не показываться на них. Ротмистр Кременецкий установил на всех этих станциях круглосуточное дежурство жандармов и шпиков.

План Бабушкина был такой: удрать в Киев, а оттуда – в Германию, в Штутгарт.

У Ивана Васильевича хранилась вырезка из ленинской газеты «Искра». В газете часто печаталось сообщение:

«По поводу многократных обращений к нам с вопросом о том, как сноситься с „Искрой“ людям, попадающим за границу, мы повторяем, что из‑за границы следует посылать все и всякие письма, материалы и деньги на адрес Дитца в Штутгарте».

«У Дитца я узнаю адрес Ленина, – решил Бабушкин, – и направлюсь прямо к нему!»

Воз с сеном тащился медленно. Борода совсем отклеилась. Бабушкин оторвал ее и незаметно выкинул в канаву.

Не доехав с версту до Павлограда, Иван Васильевич соскочил с воза, растолкал задремавшего мужика, сунул ему серебряную монету и быстро свернул на боковую тропинку.

А мужичонка еще долго стоял на дороге, обалдело глядя вслед Бабушкину.

«Мабуть, помстилось?! – думал он, испуганно крестясь. – Садился студент, кажись, с бородой?… А слез – подбородок голый, як яйцо… Что за притча?!»

…В Павлограде Иван Васильевич не пошел на вокзал. Станешь покупать билет – привлечешь внимание кассира, да и шпиков на вокзале, конечно, хватает.

Он медленно брел по рельсам, оглядывая товарные составы. У чумазого смазчика он узнал, что длинный эшелон с углем идет на Киев. К хвосту поезда в этот момент прицепляли крытые товарные вагоны. Бабушкин украдкой влез в один из них.

…В Киеве Бабушкин поколесил по городу, то пешком, то на извозчике, и, лишь убедившись, что за ним нет слежки, направился на «явку». Адрес ее ему сообщил екатеринославский комитет партии.

Явочной квартирой служила маленькая аптека на окраине, с двумя цветными стеклянными шарами у входа.

Низенький аптекарь, с лицом, густо усыпанным веснушками, как говорят подпольщики, «держал границу», то есть по заданию партии уже много лет подряд переправлял людей в Германию.

– Так вы и есть товарищ Богдан?! – засуетился аптекарь, когда Бабушкин назвал ему пароль. – О, весьма, весьма счастлив с вами познакомиться! Меня уже предупредили насчет вас. Великолепный побег, просто великолепный!

Аптекарь восторженно размахивал руками, как глухонемой.

– Давайте явку, – суховато перебил Иван Васильевич, которому не понравилась его излишняя болтливость.

Аптекарь сразу стал серьезным. Он рассказал «товарищу Богдану», как лучше всего добраться до нужного пограничного селения и как там найти Яна Драховского.

– Это честный контрабандист. Можете не сомневаться. Но скуп!.. – аптекарь воздел руки к потолку. – Как сто тысяч скряг! Вы ему больше десяти рублей ни в коем случае не давайте!

Аптекарь сам купил Бабушкину железнодорожный билет и посоветовал сесть в поезд перед самым отправлением, когда уже прозвучат удары станционного колокола и свисток обер‑кондуктора.

Вскоре Иван Васильевич был уже в пограничном селении. Он легко нашел шинок[4] Драховского.

Шинкарь – длинный, сутулый, с маленьким, с кулак величиной, лицом и большим носом, – узнав, что незнакомцу надо переправиться через границу, сразу заявил, что это неимоверно трудно, и запросил 50 рублей.

Но Бабушкин, сославшись на аптекаря, предложил «красненькую» и ни копейки больше. Шинкарь осекся, скис и, что‑то бормоча, согласился.

Бабушкин лег спать. В 3 часа ночи его должны были разбудить.

«Что такое граница? – думал Иван Васильевич, засыпая. – Забор с колючей проволокой? Глубокий ров, наполненный водой? Часовые? Река? Или, может быть, просто черта, полоса?»

Ночью, под проливным дождем, Бабушкин с шинкарем углубились в лес. Капли барабанили по листве, ветер, глухо гудя, раскачивал стволы. Ноги то и дело глубоко проваливались в топкое месиво. Иногда шли прямо по воде: очевидно, тропинка превратилась в русло вновь рожденного потока.

«Луна бы вышла или хоть молния сверкнула!» – думал Бабушкин.

В кромешной темноте он ничего не различал и шагал, выставив руки вперед. Ему казалось, – сейчас он с разгона налетит на дерево. Шли долго. Шинкарь – впереди, Бабушкин – в двух шагах за ним. Вымокли до нитки.

Начало рассветать. Вскоре лес поредел. Впереди торчал столб. На нем распластался черный, двуглавый орел с огромными раскинутыми крыльями: российский герб.

Вдруг сзади, сквозь шум дождя, послышался цокот копыт. Похоже было, – скачут два всадника.

Шинкарь прислушался.

– Сюда едут, – побледнев, шепнул он Бабушкину. – О, матка боска![5] Пусть пан бежит! Быстрей!

Бабушкин побежал. Мелькнул другой столб. На нем тоже чернел хищный орел. Но не двуглавый, а с одной головой.

«Германский! – на бегу догадался Иван Васильевич. – Неужели это и есть граница?!»

Пробежав с полкилометра, он, задыхаясь, упал на траву.

Лежал долго, подставляя открытый рот секущим струям.

Потом пробрался к видневшимся вдали домишкам. Это была станция. Названия ее Бабушкин не смог прочитать, так как почти не знал немецкого языка.

Дождь кончился. Иван Васильевич лег в лесу на полянке возле железнодорожного полотна. От его мокрой студенческой формы шел пар: одежда быстро сохла на солнце.

Показался поезд. Иван Васильевич притаился в кустах, пропустил первые вагоны и на ходу вскочил на товарную платформу в середине состава. Ждать хвостового вагона нельзя, – там наверняка едет проводник.

Бабушкина сильно тряхнуло, ударило коленями о какую‑то скобу, но он не разжал рук…

Поезд, дробно грохоча колесами на стыках, не задерживаясь у стрелок и семафоров, наконец‑то прибыл в Штутгарт.

Иван Васильевич украдкой слез с платформы, обходными путями, минуя станционные постройки, вышел на привокзальную площадь. Настроение у него было самое радужное: итак, – первая часть побега осуществлена! Скоро, очень скоро он увидит Ленина!

И вдруг, проходя мимо парикмахерской, Бабушкин случайно посмотрел на зеркало в витрине и чуть не обомлел: он стал ядовито‑зеленым, с грязно‑малиновыми подтеками. Патентованная краска облезла.

«С такими волосами не то что шуцман, – любой мальчишка заподозрит неладное», – хмуро подумал Иван Васильевич, глубже нахлобучивая студенческую фуражку, давно уже потерявшую свой щегольский вид.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: