Бруно Фрей. Предисловие 12 страница

Она улыбнулась.

Джо Кавон сдержанно поклонился.

– Добрый вечер, госпожа Штейнвальд, – проговорил он с враждебным сарказмом в голосе. Чрезвычайно трудно окрасить эти слова враждебностью и иронией, но Джо Кавон сделал все, что мог. Так как повод для его сарказма остался скрытым, не удивительно, что такая красивая женщина вообще не заметила сарказма.

Напротив, она даже намеревалась задать услужливому молодому человеку несколько ласково‑благожелательных вопросов, например, спросить его, как он поживает и согласен ли он с тем, что господин Пейхель очень‑очень славный человек. Она не задумалась бы при этом, сколь двойственным будет чувство, вызванное в душе скромнейшего из служащих самим опущением титула генерального директора, ибо таким образом признала бы его достойным общения с его богом и повелителем, так сказать на равной ноге, как если бы имена Пейхель и Новак были равноценны и могли безнаказанно заменять одно другое.

Но так далеко дело не зашло. Пепи едва успел очнуться от первого в его жизни поцелуя руки, едва не расцарапав себе нос о филигранные украшения изумительного золотого кольца, от чего никак не предостерегал соответствующий параграф учебника хорошего тона, как в еще не существующую, но уже успевшую подвергнуться таким испытаниям связь госпожи Петры и Джо Кавона, эсквайра, ворвался другой нарушитель спокойствия в лице мужа вышеназванной дамы, который, внезапно вернувшись из Линца, обнаружил, что не может войти в собственный дом, где, как это часто случается в частных домах, не было привратника, а ключи остались в Линце. К счастью, сказал он со смехом, когда Пепи отошел в сторону, он вспомнил о концерте, поспешил сюда, чтобы взять у Петры ее ключи, он просто не станет запирать наружную парадную дверь… нет, он вовсе не собирается остаться на второе отделение концерта.

Джо Кавон с немалым изумлением увидел, с какой невозмутимостью Петра порылась в сумочке, так что оставшиеся ключи не звякнули при этом, и сделала вид, что ничего не нашла. Он увидел – и горестное разочарование Кавона смешалось со злорадством Новака, – с каким присутствием духа Марчелло Мастрояни с двумя бокалами лимонада в руках незаметно повернулся в другую сторону и скрылся за широкими дверьми фойе.

– Я только что уронила сумочку, она раскрылась, и все высыпалось. Ключи, наверно, лежат под креслом, – спокойно проговорила Петра.

Джо Кавон был замечен лишь после третьего поклона.

Но это никак не могло умалить изгиб его бровей, поднятых с чувством превосходства, ироническую улыбку в углах его губ, спокойное sang froid,[33] струившееся по его жилам.

– Это господин… – начала Петра, делая жест представления.

Джо Кавон ответствовал такой сардонической улыбкой, что она не знала, как продолжить начатое.

– Иосиф Новак, – произнес он, пренебрежительно пожимая протянутую пухлую руку и не глядя на того, кто ее протянул.

– Если вы, сударыня, дадите мне ваш билет, я принесу ваши ключи.

– Господин Новак – сотрудник господина Пейхеля, – объяснила Петра.

Джо Кавон спокойно, не моргнув глазом, принял и это. Петра приоткрыла сумочку. По тактическим соображениям он подошел к ней поближе, и связка ключей, даже не звякнув, вместе с билетом перекочевала из рук в руки, Кавон удалился.

Марчелло Мастрояни стоял в коридоре и озабоченно смотрел сквозь стеклянные двери в курительный салон. Джо Кавона сейчас не устрашил бы даже Тарзан.

– Попрошу ключ фрау Штейнвальд, – сказал он и требовательно покрутил связку ключей на пальце.

Марчелло словно язык прикусил.

– Какой ключ? – спросил он, заикаясь и теряя самообладание.

– Полагаю, что это ключ от парадной двери, – холодно ответствовал Джо Кавон.

– Ах, вот что, – проговорил Марчелло, улыбаясь с облегчением. Он охотно отдал ключ.

Джо Кавон не ответил на его улыбку. Он не станет подмигивать этому человеку и как мужчина мужчине по‑товарищески ухмыляться в адрес этой женщины. Он пренебрежительно надел ключ на кольцо.

– Всего доброго, – произнес он ледяным голосом.

– Минуточку, – снова улыбнулся Марчелло.

Джо Кавон, уже собиравшийся открыть двери, полуобернулся, чтобы бросить еще два взгляда, полных пренебрежения и превосходства, – два взгляда, подобных двум выстрелам.

– Спасибо, милейший, – сказал Марчелло и, даже не глядя на него, быстро всунул ему что‑то между уголками платочка, торчащего из кармана пиджака. Он удовлетворенно кивнул, повернулся и исчез.

Джо Кавон, стоя в полуоткрытых дверях, не решился потрогать рукой то, что ему положили. Но он уже все знал. И потому к чете Штейнвальд приблизился уже не Джо Кавон, а бледный Пепи Новак. Петра улыбнулась, ее супруг засмеялся.

«Меня – прочь?» – Была ли это еще мысль Джо? Была это уже мысль Пепи?

– Ваши ключи, сударыня.

– Спасибо, господин Новак, – сказала госпожа Штейнвальд.

– Весьма вам признателен, молодой человек, – благодушно проговорил господин Штейнвальд.

– Разрешите откланяться, – пробормотал Джо Кавон, не сомневаясь, что умирает.

– Вы так побледнели, – озабоченно проговорила Петра.

– Я поеду домой, – объявил умирающий и бросил леденящий душу взгляд, значения которого никто не понял. – Сегодняшний концерт меня очень разочаровал, очень.

– Да, эти современные композиторы действительно пишут не для всех, – согласился господин Штейнвальд. – Я вас хорошо понимаю, молодой человек. На меня они действуют так же. Где вы живете? У вас есть машина?

Молодой человек покачал головой. Он живет недалеко.

– Значит, по дороге. Вы позволите отвезти вас домой?

Господин Штейнвальд получил позволение.

И вот Джо Кавон сидит на краю кровати и разоблачается. В полном смысле этого слова. Обнаружив дыру на носке, из которой торчит грязный палец, он окончательно и без остатка превращается в Пепи Новака.

Не беремся утверждать, воспринял ли он дыру и палец как некий символ. Известно только, что рядом со своим карманным платочком он нашел купюру в пятьдесят шиллингов, которую он вполне удовлетворенно развернул и переложил в свой бумажник. Известно и то, что он перевел стрелку будильника вперед, чтобы поспать на полчаса дольше. И впредь он всегда поступал так.

 

Рейнгард Федерман. Преступление следователя Будила [34]

 

Разнесся слух, что судебный советник Будил не в себе. Чей это был домысел, не известно, но вскоре об этом проведали все свободные обитатели Первого земельного суда. Во всяком случае, они смотрели на него, разговаривали и были осторожны с ним так, будто он и впрямь сумасшедший. Чиновники перемигивались, когда Будил, растерянно озираясь по сторонам, пробирался по длинным коридорам, словно переходил шумные перекрестки улиц. Рассказывали, что он частенько после работы остается в суде и долго сидит в одиночестве в своем кабинете. Да еще запирается при этом на ключ. Секретарша Кунерт слышала однажды, как старик сторож, посмеиваясь, говорил, что не иначе как Будил его боится, вот и запирается на все запоры.

Советник Будил работал в суде только два месяца, но сослуживцы уже утверждали, что он бездельник и самый ленивый следователь в округе. Но это было не так – порой он часами вышагивал по кабинету, диктуя что‑то своим тихим напряженным голосом. Говорили даже, что вечером он набивает свой потрепанный коричневый портфель делами и уносит их домой. Секретарша Кунерт была готова это подтвердить, поскольку видела каждое утро, как он вынимает бумаги из портфеля и тщательно складывает их стопкой. Однажды кто‑то уверял, что слышит тихий плач, доносящийся из‑за двери.

Никто из молодых следователей никогда не разговаривал с ним по душам, видимо, из‑за разницы в возрасте. Будил отслужил в судах двадцать шесть лет и мог бы теперь уже быть в сенате или по крайней мере занимать пост окружного следователя. Собственно, так оно и было некоторое время назад: Алоис Будил работал окружным следователем где‑то в Нижней Австрии. Никто не знал, почему он оставил эту должность. Вообще‑то ему нельзя было дать его пятидесяти лет. Он напоминал скорей угрюмого подростка: костлявое лицо, тонюсенькая шея, а над низким лбом – копна еще совсем черных волос, только кожа желтая, как у человека с больной печенью. В суде да и в других местах он появлялся неизменно в черных брюках в белую полосу, которые пузырились на коленях, и в пиджаке грязновато‑коричневого цвета с обтрепанными рукавами; впрочем, редко кому доводилось встретить его вне суда. Молодые следователи обычно ходили обедать все вместе, он же всегда держался в стороне.

Вот и сегодня Будил одиноко отправился в отдаленный ресторанчик, который выбрал после тщательных поисков именно потому, что он находился от суда в получасе ходьбы. На ходу Будилу думалось особенно хорошо, поэтому он и избегал сослуживцев, которые мешали ему своей болтовней. Обычно он предавался раздумью по пути, а потом и за едой, ведь это было так увлекательно – думать.

Он сидел в неверном свете скупого февральского солнца за столом, покрытым скатертью в черную клетку, неторопливо поглощал скромную порцию гуляша, не спеша запивая обед пивом. На сей раз он думал о женщине, убившей своего ребенка. Впервые он допрашивал преступницу, по имени Антония Мрацек, десять дней назад. Согласно протоколу, она задушила трехмесячного младенца подушкой, а трупик запрятала в мусорный ящик соседнего дома. Антония не отпиралась. И не отвечала лишь на один вопрос: кто отец ребенка. Сорокалетняя Мрацек вела дом некоего подполковника в отставке. Обладательница округлых плеч и серых шерстяных чулок, она была отчаянно глупа.

Настолько, что вдруг пошла на попятную. У подполковника есть племянница, заявила она, так вот эта особа, изредка навещавшая своего дядю, и есть настоящая мать ребенка. Скорей всего, именно она и убила его.

Советник Будил выслушал Антонию, покачал головой и спросил, отдает ли она себе отчет в том, что такое ложное обвинение. Детоубийца расплакалась.

– А может, никакого ребенка вовсе и не было? – всхлипывала она.

Советник Будил сохранял хладнокровие. У него было правило учитывать даже самые незначительные обстоятельства в показаниях подсудимых. И он принялся расспрашивать о племяннице, которая вдруг появилась из тьмы неведения. Может, эта девица и впрямь имеет какое‑то отношение к делу.

– И на пианино играет и наряжается, как картинка! – рыдала детоубийца.

В конце концов Будилу удалось разобрать, что племянница будто бы опасалась, как бы подполковник не завещал все состояние Мрацек. Поэтому она и стала петь подполковнику в уши, что экономка его грязнуха да еще и на руку нечиста.

– Эта особа давно задумала выжить меня из дому, – рыдала Мрацек, – и вот выгнала наконец!

Будил, по обыкновению, выслушал подследственную сочувственно, но, когда она умолкла, вспомнил, в чем ее обвиняют, и показал ей справку из родильного дома, которая недвусмысленно подтверждала тот факт, что она, Антония, благополучно произвела на свет здорового ребенка. Но Мрацек читать не умела, а потому продолжала отрицать свою вину.

– Но ведь в полиции вы сознались?

– Так то ж в полиции, – вздохнула она.

В слове «полиция» Мрацек делала ударение на первом слоге. Она была родом из Словакии.

Будил осведомился, не применяли ли там недозволенные меры воздействия. Сначала она не поняла вопроса, а когда Будил разъяснил, ответила отрицательно.

– Сущее наказание с вами, госпожа Мрацек, – проговорил Будил, а она с радостью, вспыхнувшей в круглых глазах, подтвердила:

– И то правда, господин подполковник тоже так говорил.

Ага, подумал Будил. Господин подполковник. Каждый раз что‑нибудь новенькое. Что ж, придется и его допросить. Сейчас же распоряжусь, чтобы выписали повестку.

Но так и не отдав распоряжения, он отправился обедать, чтобы хорошенько обмозговать все обстоятельства дела. Возвращаясь обратно, он продолжал думать об Антонии.

Ну, ладно, допустим, что убийца она, размышлял он. Но кто же тот человек, с которым она согрешила? Кто он, старик или урод какой‑нибудь, на которого только она и польстилась? Если найти к ней подход, может, она и разоткровенничается. И расскажет о единственно светлом, что было в ее жизни, об уроде или о старике, о том, как он сделал ей ребенка, а она убила младенца. А что, если это все‑таки подполковник? Тогда она будет молчать. Нужно вызвать его самого и сказать о моем подозрении напрямик. А если он ни при чем? Ведь это скандал! Старого заслуженного офицера ни за что ни про что обвиняют в сожительстве с экономкой, более того, в соучастии в убийстве. Он будет жаловаться, непременно пожалуется, даже если и виноват, начнется дисциплинарное расследование.

Нет уж, слуга покорный!

Войдя в кабинет, он спросил протокол допроса, который Кунерт уже успела переписать начисто, и принялся править, по памяти внося исправления.

– В стенограмме много ошибок, – бросил он с раздражением. – Нужно работать повнимательнее, коллега. Если вы будете пропускать слова, как мы докажем преступнице противоречивость ее показаний?

Вспыхнув, Кунерт ответила, что на курсах она всегда была одной из первых и сейчас стенографирует образцово. Будил пробормотал извинение, но протокол допроса продиктовал заново, «чтобы выкинуть сделанные по памяти исправления», сказал он, на самом же деле он хотел изменить все формулировки. Четыре раза Кунерт переписывала текст заново, ибо Будил добивался предельной четкости каждой фразы. Наконец он нетерпеливо схватил протокол и отпустил секретаршу.

Когда Кунерт вышла, он несколько минут стоял у двери, прислушиваясь. Затем бесшумно повернул в скважине ключ, на цыпочках вернулся к письменному столу, глубоко вздохнув, опустился в кресло, потер холодные костлявые руки и углубился в чтение.

Советник Будил: «Сущее наказание с вами, госпожа Мрацек».

Обвиняемая Мрацек: «И то правда, господин подполковник тоже так говорил».

Советник Будил: «По‑видимому, большой расторопностью вы не отличались?»

Обвиняемая Мрацек: «Что‑то мне не понять, господин советник».

Советник Будил: «Я хочу сказать, что вы плохо вели хозяйство. Суп пересаливали или что‑нибудь еще в этом роде».

Обвиняемая Мрацек: «Суп пересаливала? Это я‑то? Да побойтесь бога, господин советник. Такой кухарки даже вам не найти, а уж господину подполковнику и подавно. Боже мой, кто ему теперь будет готовить суп, творожный штрудель, его любимый штрудель, он как раз заказал его в последний день, но в десять утра меня забрали…»

Обвиняемая Мрацек вновь заливается слезами. Советник Будил: «Что вы можете сказать о своем хозяине?»

Мрацек плачет; «Мой хозяин, как же он будет управляться с завтраком? Ведь он даже рано встать и то не может!»

Советник Будил: «Почему же это?»

Мрацек: «У господина подполковника подагра».

Ах, вот оно что, подагра! – подумал Будил, охваченный радостным чувством, которое испытывает следопыт. В таком случае вряд ли подполковник мог соучаствовать в преступлении. Впрочем… И, вновь поддавшись сомнению, он погрузился в раздумья о том, можно ли подагрическими ногами взобраться на подушку, под которой лежит трехнедельный младенец.

Он сидел в сгущавшихся сумерках и, забыв включить свет, все листал и листал протокол допроса. По существу, материал был уже собран, нужно было его только просмотреть, в случае необходимости сделать выписки, расположить по порядку и сопоставить с беспомощными увертками обвиняемой. Вот только эта загадочная племянница, о которой в полиции не сказано было ни слова, как узнать правду, ведь бедняга Мрацек, с ее шерстяными чулками и творожным штруделем, так глупа.

Впрочем, пути, ведущие к истине, неисповедимы! И Будил вспомнил последнего подследственного – врача, который забыл свою записную книжку в кафе. Право же, странное кафе! Метрдотель относит в полицию забытую книжку с доброй сотней адресов женщин, которым хозяин книжки делал аборты, – по 600 шиллингов за каждый. Хороший метрдотель, ничего не скажешь, нашел свою форму обслуживания клиентов! Полтора года дали ему, этому доктору, восемнадцать месяцев, немногим более пятисот дней. Меня‑то это не очень касается, дело ко мне перешло от моего предшественника, он его, собственно, уже закончил. Пятьсот на двадцать четыре, это что‑то около десяти тысяч часов, по сто часов за каждого ребенка.

Сто часов – это примерно четыре дня, а Мрацек находится здесь уже десять дней да восемь дней в полиции проторчала. Но сидеть ей еще долго, уж два‑то года наверняка получит, ведь врача судили лишь за подпольные аборты, а тут – убийство.

Вечером у себя дома Будил разворачивал бутерброды, до которых на работе, по обыкновению, не дотронулся, когда вошла старая перечница Штефания, молча отобрала их у него и принялась накрывать на стол. Она поставила только один прибор, ибо сама неизменно ужинала несъеденными бутербродами. Будил машинально хлебал суп. Он думал о детоубийце.

Вернувшись из кухни, Штефания убрала со стола. Эта семидесятипятилетняя старуха, с угрюмым иссохшим лицом, вела хозяйство Будила и отличалась феноменальной молчаливостью. К советнику она перешла от матери, жердеобразной святоши, которая долго не отказывалась от попыток пережить сына. Кроме Штефаиии, она оставила после себя часы с кукушкой, железную кровать, тумбочку и облезлое, еще дедовское кресло, то самое, в котором он теперь и сидел, размышляя. Из всего наследства Будил больше всего дорожил креслом, меньше всего – Штефанией.

Они были родственниками, так как Штефания принадлежала к какой‑то отдаленной боковой ветви рода Будилов, и мать под конец жизни взяла ее в прислуги, выписав для этого из своей старой доброй Моравии. Степень родства не удалось установить даже Будилу, а ведь в гимназии он слыл одним из самых дотошных, хотя и крайне медлительных учеников, по крайней мере таким считали его соседи по парте. Учителя никогда не ценили этой черты, они замечали лишь то, что Алоис не сдал работу в срок, и совсем не понимали, что именно из‑за дотошности он не может работать так же быстро, как это делают несерьезные, беззаботные первые ученики, которые так сметливы, что схватывают все на лету. Будил хорошо помнил, что он чувствовал, когда стоял у доски, а глупые всезнайки таращили на него глаза; ведь он был примером того, каким не должен быть ученик, его считали отребьем, подонком. Кроме всего, он был из бедной семьи и на переменах с завистью смотрел, как сынки крестьян‑богатеев уписывают хлеб с салом. У его отца, мелкого австрийского чиновника, верного слуги императора и короля, было семеро детей. Он был седьмым и готовился стать священником, но учитель закона божьего считал, что он для этого слишком глуп. Возблагодарив бога, отец решил, что Будил пойдет в офицеры. Но тут разразилась война, и Австрия, потерпев поражение, перестала нуждаться в офицерах. Наконец, преодолев многие трудности, Будил стал судебным следователем.

Став следователем, Будил, как и раньше, часто впадал в задумчивость, сидя за столом в чернильных пятнах, с изрезанными краями, с досками, стертыми до черноты, без конца перелистывал латинский словарь, проверяя каждое слово, даже если знал его, так как боялся, что забыл какое‑нибудь его второстепенное значение.

Бывало, отец, встряхивая взлохмаченной шевелюрой, говорил: «Алоис, выйти в люди – твой долг». А рядом с ним, на одной парте, сидели крестьянские сынки и уплетали сало. Ножами с рукоятками из оленьих рогов они отрезали длинные узкие куски и набивали ими рот, потом отламывали куски хлеба и запихивали их вслед. Нет, они не просто терпели Будила, а при этом творили добро, разрешая ему присутствовать при церемонии, которая посвящала их в граждан первого сорта. Мать поднимала на сына грустные глаза и говорила: «Выйти в люди – твой долг». Ее уже нет; вопреки всем предсказаниям она умерла на восемьдесят первом году жизни, вот уже четыре года, как советник Будил – сирота. Впрочем, у него есть Штефания.

А интересно представить себе на месте Антонии Мрацек Штефанию – вот она рожает младенца, душит его подушкой в красной клетчатой наволочке. К сожалению, вообразить это нелегко, если учесть ее возраст – семьдесят пять лет. Но она могла бы учинить что‑нибудь еще: совершить подлог, скажем, сплутовать, поджечь дом. Будил не то чтобы желал старухе зла, он просто предавался игре воображения, раздумывая о том, может ли такая овца, как Штефания, пойти на преступление. С ней, со Штефанией, тоже сущее наказание. Болтается она тут целыми днями без дела, точно соглядатай.

Когда Штефания убрала остатки еды, Будил принял позу напряженного ожидания. Его глаза не отрывались от старомодной тумбочки покойной матери, и ему почудилось в ней что‑то дьявольское. Так прошло несколько минут. Затем снова вошла Штефания. Бросая вокруг себя сердитые, мрачные взгляды, она постелила постель. Будил же по‑прежнему неподвижно сидел, наблюдая за Штефанией. Она вдруг оказалась непозволительно близко от тумбочки, до которой не смела дотрагиваться. Таков был закон.

Наконец она удалилась, но советник не вставал до тех пор, покуда ее тяжелые шаги не стихли в самом дальнем углу квартиры; лишь тогда он взял портфель, извлек оттуда дело банды Вильгельма Койтера, протоколы допросов Мрацек и удобно разложил их на столе. Теперь мы одни, подумал он, теперь никто не помешает сосредоточиться. Прежде чем продолжить прерванные размышления, он с глубоким удовлетворением принялся за персоналии обвиняемых. Ведь персоналии – единственный достоверный материал. Все остальное – домыслы, ненадежные сведения, при рассмотрении которых необходим здравый смысл, интуиция следователя, дотошная пытливость ума. Итак, у Мрацек сбежал жених. Что ж, в высшей степени благородно! Наверно, и сбережения кой‑какие прихватил. Нужно спросить ее об этом, впрочем, нет, она все равно не сознается, это только ее разозлит. И как это она пошла на убийство, ведь можно было сделать аборт, чего проще, ну дали бы ей три недели условно, вот глупая толстуха, так ей и надо, теперь пусть посидит под замком, покуда не одумается, а там дело за малым: определить состав преступления, передать дело прокурору, запустить машину правосудия.

Племянница подполковника не давала Будилу покоя. Уж разумеется, она намного моложе Мрацек, лет двадцати пяти или тридцати, высокая брюнетка, черные как смоль волосы; навещая больного дядю, она приносила ему цветы, играла на рояле в соседней комнате. Вторую венгерскую рапсодию Листа. Подполковник слушал, вспоминал молодость. Мрацек тоже слушала и яростно гремела посудой: она‑то не умела играть на рояле. Она знала: вот сейчас подполковник окончательно размякнет, а племянница бесшумно подойдет к нему и проворкует: «Мрацек так плохо постелила постель, я сделаю лучше», и подполковник, повздыхав, попросит ее достать из комода завещание и уменьшит ее, Мрацек, долю в наследстве до каких‑то жалких грошей.

Она швыряла посуду и уходила гулять. А племянница продолжала играть Вторую венгерскую рапсодию Листа. Она играет ее и сейчас – высокая брюнетка с черными как смоль волосами.

А Мрацек лежит в камере и наверняка не может заснуть. Она думает: «Советник Будил – хороший человек, завтра я во всем сознаюсь, у него и без меня хватает забот». Фу, какой вздор, безусловно, дрыхнет эта толстуха и видит во сне своего жениха‑проходимца, она спит, надеясь на доброту советника Будила, который скоро вернет ее этому мошеннику… А подполковник ждет не дождется своего творожного штруделя. Как только Мрацек ушла за покупками, племянница выскользнула из кабинета, положила подушку на ребенка, а сама уселась сверху. В руках у нее журнал мод. Потом она слезла с подушки, опять подошла к роялю. Когда Мрацек вернулась, ребенок был уже мертв. Решив, что это она сама впопыхах положила подушку на ребенка, Мрацек испугалась, завернула трупик в газету и бросила в мусорный ящик, а в это время подполковник все слушал, как племянница играет на рояле, и все вспоминал молодость.

Как он вообще мог согласиться, чтобы экономка держала в доме своего внебрачного сына? Разумеется, только если он сам отец ребенка. Он сам и приказал Мрацек убить его. «Я уже стар, меня мучает подагра, за мной нужен неусыпный уход, убей этого шалопая, освободи меня». Коротко и ясно, как оно и положено старому кадровому офицеру. «К тому же, милая Антония, моя пенсия невелика, а дети растут, скоро ему понадобятся ботинки, да и есть он станет за троих, положение безвыходное, сама видишь».

Да, но, если все было именно так, Мрацек не должна одна отвечать за убийство. Существует специальный параграф для таких случаев, как его… Ага, ограниченная ответственность. Впрочем, меня не касается, это уже дело главного судьи.

Советника Будила это не касается, ребенок‑то не его, и не он его убивал, он его даже в глаза не видел, вот почему так трудно добраться до истины. Он видел только Мрацек, а она либо убийца, либо нет. Истина должна родиться из фактов, она запрятана где‑то в протоколах, и оттуда ее нужно извлечь. Истину необходимо найти, это очень важно, но для этого нужно время, спешить нельзя именно потому, что так важна правда. Протоколы – это всего лишь бумага, покрытая кривыми буквами, пахнущая архивной пылью, ведь в архивах годами хранятся кипы дел, которые ждут, покуда их зарегистрируют, переплетут, отошлют в другие архивы.

Меж тем наступила ночь и наполнила тело усталостью. Голова была как свинцом налита, а протоколы пахли пылью, впрочем, это, пожалуй, запах ленты от пишущей машинки. Кунерт покрыла листы большими серыми буквами, отстучала свое и ушла. Она уже давно в постели, если не целуется с кем‑нибудь в подворотне, а он все сидит и сидит, вот уж и строчки поплыли перед глазами, и Мрацек далеко, и вообще все на свете вздор, вздор.

Дело Антонии выдумали лишь для того, чтобы завалить его работой, тяжким трудом, только для этого он и родился, как и отец, который тоже ночи напролет сидел над протоколами, хранившими чужие судьбы, как и дед, который всю жизнь пахал чужую землю…

Алоис Будил оторвал глаза от бумаг, в висках ломило, он взглянул на часы с кукушкой, перевел взгляд на железную кровать, на тумбочку. Она больше не выглядела таинственно‑угрожающей, она была маленькой, старой и уютной. Постель стояла разобранной, и старое тело потребовало покоя.

Но лечь он был не вправе. Часы показывали лишь два часа ночи, и, дабы не нарушать порядок, он заставил себя посидеть еще немного. Эти последние полчаса он ни о чем не думал, он отдыхал. Быть может, ему вспоминался вкус супа, съеденного на ужин, а может, он прислушивался к тому, как порой слегка покалывает печень, но, скорей всего, он просто дремал.

Наконец, стряхнув с себя все тяготы дня, Будил встал, внутри его как будто что‑то защелкнулось, он поднял руки, вздохнул, взял дело Койтера и запихнул его в портфель. Дело Мрацек Будил сунул под мышку. Сгорбившись, он шел к постели, как человек, до конца выполнивший свой долг. Будил положил протокол на тумбочку, разделся, почистил зубы, натянул длинную ночную рубашку – наследство покойного отца – и, склонившись над тумбочкой, отворил дверцу. Оттуда выползло небольшое облачко пыли. Пахнуло гнилью. Он положил дело Мрацек поверх вороха других дел, которые покрывались здесь пылью уже много недель подряд. Затем он погасил свет и сам себе пожелал спокойной ночи.

 

Советник Будил вздрогнул от неожиданности, когда его окликнули в коридоре.

Прямо над собой он увидел полное круглое лицо с нежной розовой кожей. Рыжие усы и дружелюбная улыбка придавали незнакомцу вид доброго дядюшки.

– Так это вы ведете дело банды Койтера?

Нападение. На него напали прямо посреди коридора.

Не понимая ни слова, Будил завороженно следил за движениями вражеских губ, улыбка на лице неприятеля вселяла в него ужас.

– Если я не ошибаюсь, среди обвиняемых находится некто Лео Хоймерле?

– Хоймерле, – повторил советник. Он поискал, на что бы опереться, но рядом ничего подходящего не было, стена, спасительная белая стена была далеко. Гулко прозвучали по кафельному полу шаги, мимо прошли двое мужчин, они шепотом что‑то рассказывали женщине, которая шла между ними и смеялась. Советника знобило, а добродушное дядюшкино лицо продолжало:

– Поступила жалоба на арест. Вы, конечно, знаете, что отец Хоймерле – известный адвокат?

– Жалоба на арест.

– В ней говорится, что обвиняемому вскоре предстоит экзамен, к которому ему нужно подготовиться, к тому же апеллирующий утверждает, что Хоймерле к совершенному преступлению отношения не имеет. Это действительно так, коллега?

– Нет! – вскричал Будил.

И вообще, откуда ему знать? Последнее время он делом Койтера не занимался. Обвиняемого Лео Хоймерле он еще в глаза не видел. Но скажи он «да», и расследование продолжалось бы, он должен был бы высказывать угодные им соображения, давать справки, которые дать не мог.

– Вот удивительно, – произнесло полное розовое лицо и внезапно нахмурилось. – Ведь под жалобой стоит подпись самого доктора Хоймерле, а я полагаю, что мы, как и прежде, обязаны почитать доктора Хоймерле, этого в высшей степени порядочного человека. А вы как думаете?

– В высшей степени порядочного человека, – пробормотал Будил. Он ни разу в жизни не встречал этого адвоката.

– Доктор Хоймерле пишет далее, что попытки к бегству быть не могло, ибо все преступники были уже арестованы к тому моменту, когда его сын случайно оказался рядом с местом ограбления. А вы как считаете, коллега?

Будил оглянулся. В тусклом свете, льющемся из выходящих во двор окон, простирался пустой коридор, помощи ждать было неоткуда.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: