Фрейдовский метод требует в таком случае немедленно углубиться в изучение внутренней каузальности картины болезни. Каково было содержание первых кошмарных снов? На нее нападали дикие быки, львы, тигры, злодеи. Что в связи с этим приходит пациентке на ум? Следующая история, которая однажды произошла с ней, когда она еще не была замужем. Она отдыхала на одном из курортов в горах, много играла в теннис, заводила обычные знакомства. Там оказался один молодой итальянец, игравший в теннис особенно хорошо, а вечерами показывавший свое умение играть на гитаре. Завязался безобидный флирт, приведший однажды к прогулке при луне. Тогда «неожиданно» прорвался темперамент итальянца, к огромному испугу ничего не подозревавшей девущки. При этом «он так на нее смотрел», таким взглядом, который она никогда не могла забыть. Этот взгляд преследует ее до сих пор даже во сне; даже дикие звери, преследующие ее, смотрят так же. Действительно ли этот взгляд исходит только от итальянца? Об этом мы узнаем из другой реминисценции. Когда пациентке было около 14 лет, она в результате несчастного случая потеряла отца. Отец был человеком светским и много путешествовал. Однажды, незадолго до своей смерти, он взял ее с собой в Париж, где они, между прочим, посетили и «Folies Bergeres». Там произошло нечто, что произвело в то время на нее неизгладимое впечатление: при выходе из театра к ее отцу невероятно наглым образом внезапно прижалась какая-то размалеванная особа. Она испуганно взглянула на отца, не зная, что же он будет делать,— и увидела тот же самый взгляд, тот же звериный огонь в его глазах. Это неизъяснимое Нечто преследовало ее тогда день и ночь. С этого момента ее отношение к отцу изменилось. Она то раздражалась, была язвительна и капризна, то проникалась к нему нежнейшей любовью. Тогда же у нее внезапно начались беспричинные приступы истерического плача, и некоторое время она страдала от того — и всякий раз, когда отец был дома,— что с ней происходили неприятные случаи: за столом она, поперхнувшись, давилась едой, что сопровождалось видимыми приступами удушья, за которыми нередко следовала продолжавшаяся от одного до двух дней потеря голоса. Известие о внезапной смерти отца причинило ей чрезвычайную боль, что привело тогда к истерическому приступу судорожного смеха. Но вскоре она успокоилась, ее состояние быстро улучшилось, и невротические симптомы почти совсем исчезли. Прошлое покрылось вуалью забвения. Лишь история с итальянцем будоражила в ее душе нечто, перед чем она испытывала страх. Она тогда резко порвала с молодым человеком. Спустя несколько лет она вышла замуж. Лишь после рождения второго ребенка у нее начался теперешний невроз, а именно с того момента, когда она сделала открытие, что ее супруг испытывает определенную нежную заинтересованность по отношению к другой женщине.
|
|
|
|
В этой истории есть много неясного: где, например, ее мать? О ее матери следует сказать, что у нее были больные нервы и она испробовала все возможные санатории и системы лечения. Она также страдала нервной астмой и симптомами страха. Брак, насколько помнила пациентка, был весьма прохладным. Мать плохо понимала отца. У пациентки всегда было такое чувство, что она понимает его гораздо лучше. Она была также явной любимицей отца и в соответствии с этим была внутренне холодна по отношению к матери.
Этих указаний, пожалуй, достаточно, чтобы дать представление d том, как протекала история болезни. За имеющимися налицо симптомами скрываются фантазии, которые вначале связаны с историей с итальянцем, но в дальнейшем ясно указывают на отца, чей неудачный брак рано дал любимой дочери импульс к тому, чтобы захватить то место, которое, собственно, должно было бы принадлежать матери. За этим захватом, естественно, скрывается фантазия, что она, дочь, есть самая подходящая жена для отца. Первый приступ невроза случился в тот самый момент, когда пациентка получила тяжелый удар, вероятно, такой же, который пришлось испытать и ее матери (что, однако, не было известно ребенку). Эти симптомы легко объяснимы как выражения разочарованной и отвергнутой любви. То, что она давилась во время еды, было вызвано тем самым чувством, когда перехватывает горло, а это известное явление, сопровождающее сильные переживания, которые человек не может полностью «проглотить». (Метафоры нашей речи часто соотносятся, как известно, с такого рода физиологическими явлениями.) Когда отец умер, случилось так, что хотя ее сознание было чрезвычайно удручено, однако ее Тень смеялась, подобно тому как поступал Тиль Уленшпигель, бывавший в хмуром настроении, спускаясь вниз, и приходивший в веселое расположение духа, когда ему с трудом приходилось подниматься вверх,— всегда предвидя будущее. Когда отец бывал дома, ей становилось грустно и она заболевала; когда его не было, то всякий раз она чувствовала себя гораздо лучше, подобно всем тем многочисленным мужьям и женам, которые еще скрывают друг от друга ту сладкую тайну, что они отнюдь не всегда и не абсолютно необходимы друг другу.
То, что смех бессознательного был тогда в известной мере оправдан, подтвердил последующий период совершенного здоровья. Ей удалось заставить все прошлое исчезнуть. Лишь воспоминание о случае с итальянцем угрожало снова поднять на поверхность подземный мир. Однако она быстро затворила все двери и оставалась здорова до тех пор, пока дракон невроза все же не приполз к ней как раз тогда, когда она считала себя защищенной от опасности, пребывая в так называемом идеальном состоянии в качестве супруги и матери.
Сексуальная психология говорит: причина невроза заключается в том, что больная в конечном счете еще не освободилась от отца; поэтому те связанные с отцом воспоминания снова всплывают, когда она в итальянце открывает то же самое таинственное Нечто, которое уже в отце произвело на нее сильное впечатление. Эти воспоминания были, естественно, снова вызваны к жизни аналогичным опытом с мужем, и этот опыт оказался причиной, снова вызвавшей невроз. Можно поэтому было бы сказать, что содержание и основа невроза есть конфликт между фантастическим инфантильно-эротическим отношением к отцу и любовью к мужу.
Если же мы теперь рассмотрим ту же самую картину болезни с точки зрения «другого» инстинкта, а именно воли к власти, то дело будет выглядеть совсем иначе:
|
|
неудачный брак ее родителей давал превосходную возможность для удовлетворения ее детского инстинкта власти. Инстинкт власти требует, чтобы Я при любых обстоятельствах оставалось «на высоте», какой бы путь — прямой или окольный — ни вел к этой цели. «Неприкосновенность личности» в любом случае должна быть сохранена. Любая, пусть даже кажущаяся попытка окружающих хоть в малейшей степени подчинить субъекта встречает «мужественный протест», как выражается Адлер. Разочарование матери и ее впадение в невроз создали поэтому в высшей степени желаемые и благоприятные условия для реализации власти и для того, чтобы оказаться на высоте. Любовь и прекрасное поведение — это, с точки зрения инстинкта власти, замечательные средства для достижения цели. Добродетель нередко служит средством к тому, чтобы вынудить признание у окружающих. Уже ребенком она умела с помощью особенно приятного и милого поведения обеспечить себе преимущество в глазах отца и прежде всего подняться над матерью — и это отнюдь не из любви, скажем, к отцу; любовь была лишь подходящим средством для того, чтобы оказаться на высоте. Красноречивое доказательство тому — судорожный смех, охвативший ее при известии о смерти отца. Многие склоняются к тому, чтобы считать подобного рода объяснение отвратительным обесцениванием любви, если не злонамеренной инсинуацией,— однако следует на момент прийти в себя и увидеть мир таким, каков он есть. Разве вы никогда не видели бесчисленное множество таких людей, которые любят и верят в свою любовь лишь до тех пор... пока не достигают своей цели, и которые затем отворачиваются, как если бы они никогда не любили? И наконец: разве сама же природа тоже не поступает так? Возможна ли вообще «бесцельная» любовь? Если да, то она принадлежит к тем высшим добродетелям, которые, как всем давно известно, очень редки. Люди, вероятно, обычно бывают склонны как можно меньше раздумывать о цели своей любви; в противном случае они могли бы сделать открытия, представляющие достоинства их собственной любви в менее благоприятном свете.
|
|
Итак, пациентку при известии о смерти ее отца охватил истерический смех — она наконец оказалась на высоте. Это был истерический приступ судорожного смеха, т. е. психогенный симптом, нечто проистекавшее из бессознательных мотивов, а не из мотивов сознательного Я. Это такое различие, которое нельзя недооценивать и которое дает возможность понять, откуда и как возникают известные человеческие добродетели. А именно нечто противоположное этим добродетелям ведет в ад, т. е., выражаясь современным языком, в бессознательное, где издавна накапливаются антиподы наших сознательных добродетелей. Поэтому из одного уже благонравия люди не хотят ничего знать о бессознательном; считается даже вершиной добродетельной мудрости утверждать, что бессознательного не существует. Однако, к сожалению, со всеми нами происходит то же, что и с братом Медардом в «Эликсирах сатаны» Э. Т. А. Гофмана: где-то существует чудовищный, страшный брат, т. е. наш собственный, телесный, кровью связанный с нами антипод, который удерживает и злокозненно накапливает все то, что мы слишком уж охотно стараемся не замечать.
Первый приступ невроза у нашей пациентки произошел тогда, когда она убедилась в том, что в ее отце было нечто ей неподвластное. И вот тогда она сделала великое открытие, для чего ее матери нужен был невроз: а именно, когда сталкиваешься с чем-то, что не можешь подчинить себе никакими иными разумными и изящными средствами, тогда остается еще один до сих пор не изведанный способ, тот, который ей заранее открыла мать,— невроз. Поэтому отныне она начинает подражать невротическим симптомам матери. Но все же, спросите вы удивленно, что за прок от невроза? Чего можно им достигнуть? Но тот, кто сам в окружений своих близких имел ярко выраженные приступы невроза, хорошо знает: чего только не «достигнешь» с его помощью! Нет вообще лучшего средства, чем невроз, для того, чтобы тиранить весь-дом. В особенности сердечные приступы, приступы удушья, всевозможные судороги оказывают огромное действие, эффективность которого едва ли может быть превзойдена. Извергающиеся потоки сострадания, благородный ужас любяще-озабоченных родителей, беготня взад и вперед перепуганной прислуги, шквал телефонных звонков, спешащие на помощь врачи, тяжелые диагнозы, тщательные обследования, длительное лечение, крупные расходы — и в центре всего этого, посреди этой суматохи лежит сам невинно страждущий, к которому окружающие еще и преисполнены благодарности за то, что он нашел в себе силы перенести свои «судороги».
Этот непревзойденный «способ» (употребляя выражение Адлера*) и открыла для себя малышка, с успехом применяя его каждый раз, когда отец бывал дома. Надобность в нем отпала со смертью отца; ибо теперь наконец она была на высоте. Итальянца она быстро отвергла, после того как он слишком уж резко подчеркнул ее женское начало, своевременно напомнив своим поведением о своем мужском начале. Когда же представилась подходящая возможность выйти замуж, она полюбила и безропотно покорилась судьбе жены и матери. Покуда сохранялось ее окруженное восхищением превосходство, все шло замечательно. Но когда однажды у ее мужа появилось маленькое увлечение на стороне, тогда ей пришлось, как и раньше, обратиться к тому же самому чрезвычайно эффективному «способу», т. е. к косвенному применению силы; ибо она снова столкнулась — на этот раз в муже — с чем-то таким, что уже в отце ускользало из-под ее власти.
Так выглядит суть дела с точки зрения психологии власти. Я боюсь, как бы читатель не оказался в положении того самого кадия, перед которым сначала выступил защитник одной стороны. Когда он закончил свою речь, кадий сказал: «Ты говорил очень хорошо; я вижу — ты прав». Но затем взял слово защитник другой стороны, и, когда он закончил, кадий почесал у себя в затылке и сказал: «Ты говорил очень хорошо; я вижу — ты тоже прав». Нет сомнений в том, что инстинкт власти играет чрезвычайно большую роль. Верно, что комплексы невротических симптомов являются также утонченными «способами», с невероятным упорством и несравненной хитростью неумолимо преследующими свои цели. Невроа имеет целевую ориентацию. Доказательство этому — серьезная заслуга Адлера.
* Arrangement.
Какая из двух концепций истинна? Это вопрос, на который не каждый сможет ответить. Оба объяснения нельзя просто наложить друг на друга, так как они абсолютно противоположны. В одном случае Эрос и его судьба выступают как высший и решающий факт, в другом случае — власть Я. В первом случае Я — это лишь своего рода придаток Эроса и зависит от него; во втором случае любовь каждый раз оказывается лишь средством, чтобы одержать верх. Кому по душе власть Я, тот восстает против первой концепции; для кого же важен Эрос, тот никогда не сможет примириться со второй концепцией.
IV ПРОБЛЕМА ТИПА УСТАНОВКИ
Несовместимость двух рассмотренных в предшествующих главах теорий требует поиска более высокой позиции, где они могли бы прийти к единству. Мы не можем отбросить одну теорию, сделав выбор в пользу другой, каким бы удобным ни казался этот выход; ибо если непредвзято подвергнуть проверке обе эти теории, то нельзя отрицать, что в обеих содержатся важные истины, и как бы они ни были противоположны, они не должны исключать друг друга. Теория Фрейда так подкупающе проста, что многие реагируют чуть ли не болезненно, когда кто-нибудь пытается ее оспорить или опровергнуть. Но то же самое можно сказать и о теории Адлера. Она тоже обладает очевидной простотой и не меньшей объясняющей силой, чем теория Фрейда. Поэтому не приходится удивляться тому, что последователи обеих школ упрямо держатся за свои односторонне истинные теории. По причинам, по-человечески вполне понятным, они не хотят отказаться от красивой, законченно-закругленной теории, чтобы получить взамен некий парадокс или, хуже того, заблудиться в путанице противоположных мнений.
Итак, поскольку обе теории в значительной мере верны, т. е. объясняют, по-видимому, свой материал, то невроз, очевидно, должен иметь два противоположных аспекта, из которых один схвачен теорией Фрейда, а другой — теорией Адлера. Но как это получается, что один исследователь видит только одну, а другой — только другую сторону? И почему каждый думает, что его понимание единственно правильное? Это происходит, вероятно, потому, что в силу своих психологических особенностей каждый исследователь видит в неврозе прежде всего то, что этим особенностям соответствует. Нельзя допустить, что Адлер имел дело со случаями неврозов, совершенно отличными от тех, которые послужили материалом для концепции Фрейда. Оба явно исходят из того же самого опытного материала; но так как они, в силу своего психологического своеобразия, видят вещи по-разному, то они и развивают в корне различные взгляды и теории. Адлер наблюдает, как субъект, чувствующий себя подчиненным и неполноценным, пытается с помощью «протестов», «способов» и прочих служащих достижению его цели ухищрений обеспечить себе иллюзорное превосходство — все равно, по отношению ли к родителям, воспитателям, начальству, авторитетам, ситуациям, институтам или прочим вещам. Среди его уловок фигурирует даже сексуальность. В основе такого взгляда лежит необычайное акцентирование субъекта, _ по отношению к которому своеобразие и значение объектов полностью исчезают. Они принимаются во внимание самое большее как носители тенденций подавления. Думаю, не ошибусь, если скажу, что отношение любви и прочие направленные на объекты вожделения тоже фигурируют у Адлера как существенные величины; однако в его теории неврозов они, в отличие от концепции Фрейда, не играют принципиальной роли.
Фрейд рассматривает своего пациента в его постоянной зависимости от значимых объектов и в отношении к ним. Отец и мать играют большую роль. Каким бы еще значительным влияниям и обусловливающим факторам ни оказалась в дальнейшем подвержена жизнь пациента, все это находится в прямой каузальной зависимости от этих пра-потенций. «Piece de resistance»* его теории — это понятие перенесения, т. е. отношение пациента к врачу. Определенным образом квалифицированный объект всегда представляет собой либо объект желания, либо объект сопротивления, и все это находится в соответствии с усвоенной в раннем детстве моделью отношения к отцу и матери. То, что исходит от субъекта, есть, в сущности, слепое влечение к удовольствию. Свое качество это влечение всегда получает от специфических объектов. У Фрейда объекты имеют величайшее значение и обладают почти исключительно детерминирующей силой, тогда как субъект остается поразительно незначительным и есть, собственно, не что иное, как источник влечения к удовольствию и «вместилище страха». Как мы уже отмечали, Фрейд, правда, признает «влечения Я», но уже один этот термин говорит о том, что его представление о субъекте как небо от земли отличается от той определенной величины, в качестве которой субъект фигурирует у Адлера.
• Здесь: «ядро» (фр.).
Разумеется, оба исследователя рассматривают субъекта в его отношении к объекту; но насколько различно их понимание этого отношения! Адлер делает акцент на субъекте, который охраняет себя и стремится добиться превосходства над объектом, причем безразлично, каков этот объект; Фрейд же, напротив, упирает лишь на объекты, которые в силу их определенного своеобразия либо способствуют, либо препятствуют удовлетворению стремления субъекта к удовольствию.
Это различие есть, вероятно, не что иное, как различие темпераментов, противоположность двух типов духовного склада человека, из которых один определяется преимущественно субъектом, а второй — объектом. Промежуточная концепция, скажем, концепция «common sense»*, утверждала бы, что поступки человека определяются как субъектом, так и объектом. Оба исследователя, пожалуй, возразили бы, что их теория не ставит своей задачей дать психологическое объяснение нормального человека, а является теорией неврозов. Но тогда, вероятно, Фрейду пришлось бы объяснять и лечить некоторых пациентов на манер Адлера, а Адлер должен был бы пойти на то, чтобы в определенных случаях всерьез принимать во внимание точку зрения своего бывшего учителя, однако ни того, ни другого не происходило.
Эта дилемма поставила меня перед вопросом: может быть, существует по меньшей мере два различных типа людей, из которых один больше заинтересован объектом, а другой — самим собой? И можно ли на основе этого утверждать, что один видит лишь одно, а другой — лишь другое и таким образом они приходят к совершенно различным выводам? Ведь нельзя же, как уже было сказано, полагать, что судьба столь изощренно сортирует пациентов, что всякий раз лишь одна определенная группа попадает к определенному врачу. Я уже давно заметил, как за самим собой, так и за своими коллегами, что есть случаи, которые вызывают явную заинтересованность, тогда как другие никак не укладываются в голове. Для лечения же имеет решающее значение то обстоятельство, оказывается ли возможным установление добрых отношений между врачом и пациентом. Если в течение короткого времени не устанавливаются определенные естественные доверительные отношения, то пациент предпочитает избрать другого врача. Я никогда не боялся порекомендовать своему коллеге взять пациента, чье своеобразие было мне чуждо или несимпатично, и притом я делал это в собственных интересах пациента. Дело в том, что в таком случае я уверен, что не добьюсь хороших результатов. Личность каждого по-своему ограничена, и как раз психотерапевт всегда должен учитывать эту ограниченность. Слишком большие личностные расхождения или даже несовместимость вызывают несоразмерное и излишнее противодействие, которое отнюдь не беспочвенно. Контроверза «Фрейд—Адлер» есть, собственно, лишь парадигма и единичный случай среди многих возможных типов установки.
• «Здравого смысла» (англ.).
Я много занимался этой проблемой и в конечном счете на основе множества наблюдений и опытов пришел к выводу о наличии двух основных установок или типов установки, а именно интроверсии и экстраверсии. Первый тип установки — в норме — характеризует человека нерешительного, рефлексивного, замкнутого, который нелегко отвлекается от себя, избегает объектов, всегда находится как бы в обороне и охотно прячется, уходя в недоверчивое наблюдение. Второй тип — в норме — характеризует человека любезного, по видимости открытого и предупредительного, который легко приспосабливается к любой данной ситуации, быстро вступает в контакты и часто беззаботно и доверчиво, пренебрегая осторожностью, ввязывается в незнакомые ситуации. В первом случае определяющую роль явно играет субъект, а во втором — объект.
Этими замечаниями я, разумеется, обрисовал оба типа лишь в самых общих чертах. В эмпирической действительности обе эти установки — к которым я ниже еще вернусь — редко наблюдаются в чистом виде. Они всячески варьируются и компенсируются, так что часто бывает нелегко определить тип. В основе вариации — наряду с индивидуальными отклонениями — лежит преобладание одной определенной функции сознания, например мышления или чувства, что всякий раз накладывает на основную установку особый отпечаток. Наиболее частые компенсации основного типа базируются, как правило, на жизненном опыте, который учит человека — и притом, возможно, в весьма болезненной форме — не слишком давать волю своей собственной сущности. В других случаях, например у невротических индивидов, часто не знаешь, с какой установкой — сознательной или бессознательной — имеешь дело, так как из-за диссоциации личности проявляется то одна, то другая половина, что не дает возможности сделать определенный вывод. По этой же самой причине столь затруднительна совместная жизнь с невротическими личностями.
Фактическое наличие значительных типических различий, из которых я в своей только что упомянутой книге описал восемь групп2, дало мне возможность рассматривать обе противоречащие друг другу теории неврозов в качестве манифестации типических противоположностей.
Эти выводы привели к необходимости подняться над противоположностями и создать теорию, которая отдавала бы должное не просто той либо другой концепции в отдельности, а в равной мере — обеим. Для этого необходима критика обеих приведенных теорий. Обе теории способны, если их, разумеется, применять к подобным вещам, весьма болезненным образом свести высокий идеал, героическую установку, пафос или убеждение к банальной реальности. Их, во всяком случае, не следовало бы применять к подобным вещам;
ибо обе теории суть в сущности терапевтические инструменты из арсенала врача, который острым и безжалостным скальпелем удаляет нечто больное и приносящее вред, что было также целью ницшевской деструктивной критики идеалов, которые он считал наростами в душе человечества (иногда они и в самом деле таковы). В руках хорошего врача, действительного знатока души человеческой, который — если говорить вместе с Ницше — имеет «Finger fur nuances»*, и в применении к тому, что действительно является больным в душе, обе теории представляют собой целительные выжигающие средства, эффективные, если их применять в дозировке, соответствующей данному единичному случаю, но вредные и опасные в руках того, кто не умеет измерять и взвешивать; это — критические методы, которые имеют то общее со всякой критикой, что там, где можно и нужно нечто разрушить, разложить и ограничить, они оказывают благотворное действие, однако везде, где следует созидать, - причиняют лишь вред.
Обе теории можно было бы поэтому принять без опасений лишь постольку, поскольку они, подобно медицинским ядам, остаются в надежной руке врача. Дело в том, что для успешного применения этих выжигающих средств требуется чрезвычайно глубокое знание души. Тот, кто их применяет, должен уметь отличить больное и бесполезное от весьма ценного и подлежащего сохранению. Это — самое трудное. Тот, кто хочет наглядно убедиться в том, как безответственно может впасть в ошибку психологизирующий врач, связанный обывательскими, псевдонаучными предрассудками, тому достаточно взять в руки работу Мёбиуса о Ницше3 или же различные «психиатрические» писания о «случае» Христа — и тогда ему придется воскликнуть «О трижды горе!» при мысли о пациенте, которому выпадает на долю такое «понимание».
Обе рассмотренные теории неврозов являются не общезначимыми теориями, а, так сказать, «локально» применимыми средствами. Каждому явлению они говорят: «Ты есть не что иное, как...» Они разъясняют больному, что его симптомы имеют такое-то и такое-то происхождение и суть не что иное, как то или это. Было бы очень несправедливо всегда утверждать, что такая редукция в данном конкретном случае ошибочна;
однако, будучи возведенной в ранг общего понимания сущности как больной, так и здоровой души, изолированная редуктивная теория невозможна. Ибо человеческая душа, будь она больной или здоровой, не может быть объяснена только путем редукции. Разумеется, Эрос наличествует всегда и везде, разумеется, инстинкт власти пронизывает все самое высокое и самое низкое в душе; однако душа есть не только одно или другое или — если угодно — и то и другое вместе, нойона есть также то, нто она из этого сделала или будет делать. Человек постигнут лишь наполовину, если известно, что из чего в нем произошло. Если бы все объяснялось только этим, то человек мог бы с таким же успехом давно уже умереть. Но как живущий человек он не постигнут; ибо жизнь имеет не только некоторое Вчера и она не объясняется тем, что Сегодня сводится к Вчера. Жизнь имеет также Завтра, и Сегодня становится понятным лишь тогда, когда мы оказываемся способными прибавить к нашему знанию того, что было вчера, еще и видение зачатков Завтра. Это относится ко всем психологическим проявлениям жизни и даже к симптомам болезни. Дело в том, что симптомы невроза — это не только следствия имевших место однажды в прошлом причин, будь то «инфантильная сексуальность» или же «инфантильный инстинкт власти», но они суть также попытки некоторого нового синтеза жизни,— к чему, однако, надо тотчас же прибавить:
неудавшиеся попытки, которые тем не менее все же остаются попытками, не лишенными внутренней ценности и смысла. Это — зародыши, неудавшиеся в силу неблагоприятных условий внутренней и внешней природы.
Читатель, разумеется, спросит: в чем же могут заключаться ценность и смысл невроза, этого бесполезнейшего и ужаснейшего бедствия человечества? Быть невротиком — какой в этом прок? Это, разумеется, подобно тому, как Господь сотворил мух и прочих паразитов, чтобы человек упражнялся в полезной добродетели терпения. Насколько нелепа эта мысль с точки зрения естественной науки, настолько же она может оказаться дельной с точки зрения психологии, а именно — если мы в таком случае вместо «паразиты» скажем «симптомы нервного заболевания». Даже Ницше, как никто другой презиравший глупые и банальные мысли, не раз признавал, сколь многим он был обязан своей болезни. Я видел многих, своей полезностью и оправданностью своего существования обязанных неврозу, не дававшему им совершать те глупости, которые имели бы решающее значение для их жизни, и принуждавшему их к такому существованию, когда развивались бы весьма ценные задатки, оказавшиеся задушенными, если бы невроз железной рукой не ставил этих людей на подобающее им место. Есть такие люди, которые лишь в бессознательном обладают пониманием смысла своей жизни и своего подлинного значения, а сознание их заполнено всем тем, что представляет для них соблазн, совращающий их с правильного пути. С другими же все обстоит опять-таки наоборот. Но у них ведь и невроз имеет другое значение. В таких случаях уместна далеко идущая редукция, тогда как в случаях, упомянутых выше, она недопустима.
Теперь читатель хотя и склонится к тому, чтобы в определенных случаях допустить возможность такого значения невроза, однако все же будет готов отрицать наличие столь далеко идущей и полной смысла целесообразности этого заболевания во всех банальных, повседневных случаях. Что, например, ценного может иметь невроз в вышеупомянутом случае с астмой и истерическими приступами страха? Я признаю: ценность здесь не очевидна, особенно если этот случай рассматривать с позиции редуктивной теории, т. е. с точки зрения темной стороны индивидуального развития.
Обе обсуждавшиеся до сих пор теории имеют, как мы видели, то общее, что они беспощадно вскрывают все то, что в человеке принадлежит к темной стороне. Это теории или — лучше сказать — гипотезы, которые объясняют нам, в нем состоит патогенный момент. В соответствии с этим они заняты не ценностями человека, а его отрицательными ценностями, которые проявляют себя в качестве расстройств.
"Ценность" есть, некоторая возможность, посредством которой энергия может получить развитие Но поскольку отрицательная ценность точно так же есть некоторая возможность, посредством которой энергия может получить развитие — что мы, например, наиболее отчетливо можем наблюдать в случаях значительных манифестаций энергии при неврозе,— то она по сути дела тоже есть некоторая ценность, но такая, которая опосредует бесполезные и вредные манифестации энергии. Дело в том, что энергия сама по себе не есть ни добро ни зло, она ни полезна ни вредна, но индифферентна, так как все зависит от формы которую входит энергия. Форма придает энергии качество. С другой стороны, однако, голая форма без энергии точно так же индифферентна. Для того чтобы получилась некоторая действительная ценность, необходима поэтому, с одной стороны, энергия, а с другой — обладающая ценностью форма. В неврозе психическая энергия, без сомнения, заключена в малоценную и непригодную форму. И вот концепции обеих редуктивных теорий служат тому, чтобы разрушить эту малоценную форму. Здесь они оправдывают себя в качестве упомянутых выжигающих средств. Тем самым мы получаем свободную, но индифферентную энергию. До сих пор господствовало допущение, что эта вновь приобретенная энергия оказывается в сознательном распоряжении пациента, так что он может ее применять как ему угодно. Поскольку придерживались мнения, что энергия есть не что иное, как сила полового инстинкта, то речь шла о ее «сублимированном» применении, причем предполагалось, что пациент с помощью анализа получает возможность перевести сексуальную энергию в некоторую «сублимацию», т. е. в некоторый несексуальный способ применения, скажем, в занятие искусством или какой-либо еще благой или полезной деятельностью. Согласно этой концепции, пациент имеет возможность произвольно или в соответствии со своей склонностью осуществить сублимацию своих инстинктивных сил.