Куда же перешло общество

Зиммель не «открыл» деньги. Тем не менее он первым охватил во всей полноте философию культуры, рожденной ими и первым сформулировал целостную теорию их власти. Изобилие интуитивных находок придает ей энциклопедический характер. Лишь XIX век мог создать столь широкую систему понятий, охватывающих все, одновременно глубокую и перегруженную. Она — достойный эквивалент огромных архитектурных сооружений из металла и стекла, которые постоянно возбуждают наше любопытство.

Однако на все нужно уметь смотреть отстранение. Из всех социологов, которых мне довелось читать, Зиммель в наименьшей степени проповедник и моралист. Ему чужда страсть к пророчествам. Твердой рукой он протягивает нам зеркало будущего, помогая нам осознать наше положение. Я хочу сказать, положение индивидов в обществе, которое видит в деньгах одновременно ущербность и необходимость. Оно — будь то капитализм или социализм — не в состоянии преодолеть противоречие между индивидом и обществом, которое обостряют деньги, даже если оно предусмотрено разумом. Для чего устанавливать принципы решения, если отказываться видеть го постоянное напряжение, которое поддерживает постоянно расширяющийся обмен? Зиммель предлагает признать эту данность, чтобы исследовать ее последствия.

Можно, конечно, упрекнуть его в том, что в этом случае он выдвигает теорию, которая, подобно геометрии Римана и Лобачевского, слишком абстрактна, далека от реальности. Так или иначе он держится за свою идею общества чистой формы и

чистого обмена, которое необходимо объяснить. Несомненно, что будучи таким, каким оно существует, оно определяется дистанцией, которую рациональность устанавливает между индивидом и внешним миром. Но также и между индивидом и индивидом посредством распыления контактов, изгнания страстей из совместной жизни. Мы сражаемся с различиями, которые проти вопоставляют друг другу классы, этнические, половые, возрастные группы и посредством которых каждый человек изолируется и отлучается от коллектива. Современные метрополии, бесспорно, испытывают это состояние в еще большей степени, чем города прошлого. Нью-Йорк служит прекрасной иллюстрацией моих слов.

В ходе повседневного труда мы видим, как удаляются объекты внешнего мира. Они размельчены и используются с помощью бесчисленных орудий, инструментов и машин, так что никто более не может достать их рукой и не представляет их в целом. Каждый действует ае видя и не зная объекта действия. Вплоть до того, что привыкает иметь дело с вещью, которая остается посторонней и недоступной, странной. Подобно работающим в скафандрах на атомной станции, которые никогда не смогут увидеть вблизи минералов, из которых вырабатывается энергия, передающаяся на тысячи километров, за пределы досягаемости. Значит ли это, что у нас более нет отношений с вещами и природой? Есть, но отношения, осуществляемые в абстрактной форме и с реальностями, которые мы не воспринимаем.

Это волнующее зрелище, когда видишь, как те же тенденции воспроизводятся в отношениях, которые мы поддерживаем друг с другом. Город, характеризующий современный мир, как я только что заметил, напоминает место, где каждый индивид в некотором смысле является чужаком, который держится обособленно от себе подобных. Подобно большому гобелену, где смешаны самые разные фигуры, город делает необходимой «психологическую дистанцию»4', без которой жизнь была бы непереносимой. Тесные соприкосновения, интенсивные и вынужденные обмены и взаимодействия, стискивают людей, как те подземные коридоры, в которых толпятся потоки пассажиров. Чтобы не впасть в отчаяние и ничтожество, чтобы не утонуть в человеческом море, индивид старается избегать того, кто рядом с ним, своего соседа по лестничной площадке, своего коллегу по работе. Взамен он стремится установить контакты с удаленными существами, не знакомыми, ограждая себя от риска чрезмерной близости и оставляя за собой возможность прервать отношения в

457

любой момент. Он одновременно хочет узнать об удаленном и сохранить дистанцию. Так использующие минитель тратят уйму изобретательности (и денег), чтобы поговорить, проявить интерес к тем, с кеми никогда не встретятся, даже если бы и смогли, но в то же время не знают жильцов своего дома, от которых их отделяет простая перегородка, и не имеют представления о том, что происходит в их квартале.

Из этой булимии разрозненных отношений, лишенных плотности и непринужденности, Зиммель выводит следующее:

«Отношения современного человека с его окружением в целом, развиваются таким образом, что он сторонится той группы, которая к нему ближе всего, чтобы сблизиться с теми, кто находится от него дальше всего. Возрастающее размывание семей них связей, непереносимое чувство близости даже с группой са мых интимных друзей, когда верность часто столь же трагична, как и освобождение, приводят к тому, что упор все более и более делается на индивидуальность, которая напрочь отгораживается от непосредственного окружения. Весь этот процесс дистанцирования идет рука об руку с формированием отношений между людьми, наиболее удаленными друг от др/га Он сопровождается интересом к тому, что находится очень далеко, и интеллектуальной близостью с группами, отношения с которыми замещают любую близость в пространстве. Возникающая общая картина несомненно означает, что внутренние подлип ные отношения осуществляются на все более удаленной, а внешне на все более близкой дистанции».

Можно лишь восхищаться чувством нюанса в этом точном описании индивидов, которые, живя в обществе одних, стремятся разделить общество других. Подобно планетам, испытывающим притяжение, которое действует на расстоянии, они действуют там, где их нет и не действуют там, где они находятся. Действие больше не происходит лицом к лицу или телом к телу, но посредством представления, которое наполняет пропасть, отделяющую близкое от дальнего. Можно поверить, что современное одиночество вместо того, чтобы быть состоянием изоляции, отсутствием отношений, в конечном счете, выражает дистанцию по отношению к самому себе, общность с теми, кто находится не здесь.

С другой стороны, под вывеской чистого обмена общество — это время. Мы отдаем себе отчет в том, что эволюционируем и возвращаемся назад, без конца колеблемся между прошлым и

будущим, пока не обратимся со временем к памяти о настоящем, хотя бы потому, что у нас есть что рассказать. То или иное мгновение может стать именно тем, которое Фауст хотел удержать, воскликнув: «Прекрасно ты, продлись, постой!», если бы не круговерть неудовлетворенных желаний и полагающихся взаимодействий. С тех пор, как деньги вторглись в обмены, они запрещают нам подобные мечтания, которые задерживают последние и растягивают время. Ведь оно — симптом их существования, и зря тратя время, мы обрекаем себя на изгнание экономического круговорота. Движение денег не терпит остановки, застоя: это течение к будущему в виде накопления или страхования сталкивается с противоположным течением, обращенным в прошлое в виде долга или процента.

В своей книге «Кризис будущего» К. Помиан пишет: «Будущее буквально впрыснуто в самую ткань настоящего в форме бумажных денег... Более чем двухтысячелетняя история монетизации экономики является также историей возрастающей зависимости настоящего по отношению к будущему».

Так сжимаются петли кредитов, обещаний, дарений, продаж и покупок, пересекая широты, меридианы, климаты и природные условия. Подлинные деньги — это лишь непрерывное циркулирование стоимостей без ощутимых объектов. Как и время, они имеют двойное качество фиктивных, поскольку их невозможно схватить и остановить, и доверенных, то есть опирающихся только на доверие, и, следовательно, не отделимых от времени. Большое количество людей проводит свою жизнь, заставляя их обращаться со всей возможной быстротой, без передышки перемещая их из одного места в другое. Им нигде нельзя найти предназначенное им или предпочтительное применение. Они применяются повсюду и в любых целях. Деньги, которые служат строительству кораблей, домов или заводов служат также и тому, чтобы наполнять их людьми и выгонять из них людей, заменяя их другими с полным безразличием к красоте или уродству, полезности и бесполезности. И все эти совершенно реальные качества для денег нереальны.

Враг монотонности, деньги придают каждой вещи придаток в виде желания, которое продлевается временем, и борются против его исчезновения. Не потому ли что наслаждение, которое обеспечивают деньги, представляется скорее притворным, чем совершившимся? Это всегда так, ибо для Зиммеля «быстрое обращение денег является причиной привычки тратить и приобретать, оно делает какое-то количество денег психологически

менее значимым и ценным, в го время как деньги в делом становятся все более важными, так как денежные дела затрагивают индивида более жизненно, чем в условиях менее беспокойного образа жизни».

Разве мы не пытаемся постоянно ограничивать деньги, ставить барьеры на их пути, установить табу, чтобы освободиться от них? Разве мы постоянно не боимся, что нам их не хватит и мы не сможем продолжать жить как раньше? Говорят, у всего есть пределы. Кажется, что деньги не имеют их, они не различают ни дня, ни ночи и неустанно орошают почву наших желаний, которым они придают стоимость и лихорадочный характер, С другой стороны, универсальное средство коммуникации, деньги являются также ж самой быстрой коммуникацией средств — она не имеет другого предела, чем скорость света, с которой передаются электронные послания. В действительности, это скорость компьютеров, которые используют лишь ноль и единицу для того, чтобы без устали воспроизводить и считать все суммы, которые перемещаются из одной точки земного шара в другую. Посредством возрастания абстракции меняющаяся или, точнее, колеблющаяся стоимость вещей повышается благодаря непрерывности, быстроте передачи. Чего только мы не делаем для ускорения обменов — они никогда не происходят для нас достаточно быстро. Они держат нас в напряжении, но более не требуют ощутимых жертв, отказа от необходимого блага, уступленного, чтобы получить другое от человека, который поступил точно так же. Не жертва, но простая подпись на чеке или просьба о предоставлении кредита, становятся безболезненными. Кроме того, жертва перестала представлять собой подготовку к обмену, во время которой было необходимо обходиться без желаемой вещи и: беречь ее — количество муки, которую не потребляли, сумму звонких монет, которую запрещали себе тратить. Это и вкладывалось в выражение «делать экономию».

Такова тенденция монетарной экономики: она устраняет препятствия к удовлетворению желания путем быстрого чередования обменов, без конца перемещающих свой предмет. И при этом даже считается ненормальным ждать и ограничивать себя, то есть прерывать эту последовательность, подобно тому, как сегодня во Франции мы считаем ненормальным, что надо подождать лета, чтобы есть клубнику, или осени, чтобы попробовать устрицы — мы хотим иметь их в любое время года. Это лишь один аспект невозможности остановить обращение благ и стоимостей.

Деньги не знают сна. Их круглосуточное движение не знает ни перерывов, ни чередований, вопреки естественным законам. Один предсказатель в средние века уже осудил «несправедливые, постыдные, гнусные деньги (...). Это неутомимый труженик. Знаете ли вы, братья мои, труженика, который не отдыхает в воскресенье, в праздничные дни, который не перестает работать и тогда, когда спит?*. Эта бессонница полна кошмаров. Чем более деньги лихорадочны, мобильны, тем менее гарантировано обладание ими, ибо каждый, как при игре в веревочку, должен освободиться от них как можно скорее. Источник постоянной непредсказуемости, они порождают повторяющиеся кризисы, которые, возникая в экономике, сотрясают общество, не дают ему возможности обрести покой и равновесие.

«Нет более яркого символа, — пишет Зиммель, — абсолютно ди наличного характера мира, чем деньги. Их значение основано па том, что они существуют для того, чтобы их передавали. Остановившиеся деньги более не являются деньгами. Они теряют в этом случае свою специфическую стоимость и свое значение. Действие, которое они осуществляют в зависимости от об стоятельств в состоянии покояэто предвосхищение предстоящего движения. Деньги — это только средство движения, в котором все, что не движется, полностью исчезает»"0.

Время — это пространство денег и оно превращает их в своеобразную вселенную, где ни одна вещь не пользуется необходимой передышкой, чтобы укрепиться и приобрести завершенный характер. Можно сказать, что они обладают энергией, которую искали физики, способную, никогда не истощаясь, вращать машины. Так, по Зиммелю, «мир приобретает вид вечного двигателя». Математический характер его движения придает отношениям между индивидами точность и слаженность, которые делают их совершенно прозрачными. И даже украшает их видимостью справедливости подобно тому, как правовой кодекс часто является причиной очевидной несправедливости. В своем математическом и законном аспекте деньги любопытным образом представляют собой инвариантную величину в разнородной и переменчивой вещной среде. Не Маркс ли сказал, что деньги — это единственный постоянный товар среди всех эфемерных товаров? Они являются таковыми благодаря своей способности сводить пространство ко времени — это их подлинная тенденция, которая резюмирует все другие — и от-

брасывать, одни за другими, все личные привязанности в поисках Грааля объективности.

Сегодня все это входит в фонд науки. Тем не менее странно констатировать, что в ходе пути, которого, как мы только что видели, столь же невозможно избежать, как и невозможно его остановить, общество фрагментируется и исчезает из жизни каждого. Оно удаляется от нас, подобно метеору в неизвестной части Вселенной. В этом смысле деньги похожи на кукушку, которая кладет свое яйцо в гнездо другой птицы. Вылупившись, птенец прогоняет весь выводок и кончает тем, что разрушает приютившее его гнездо. И тем не менее мы понимаем, что общество продолжает существовать и остается, так же как власть и закон, мостом или туннелем между индивидами. Об обществе, как об исчезнувшей Альбертине Марселя Пруста, лишенного бурных отношений, которые он поддерживал со своей подружкой, трудно сказать, покинуло ли оно нас, чтобы найти убежище где-то в другом месте, или потому, что оно навсегда умерло.

Остановимся на мгновение. Действительно, мы все знаем, что общество предстает перед нами как собрание индивидов, одновременно связывающее их между собой и создающее нечто вне самого себя. Не важно, является ли это нечто высшим или низшим по отношению к нему: люди видят в нем часть вселенной, на которую можно опереться и которая обязывает их оставаться вместе. Если общество было и продолжает быть машиной, производящей богов, то оно это делает, формируя идеальные существа, с которыми оно себя сопоставляет, используя их как модель. О чем бы ни шла речь — об истории, природе, боге, деньгах, интересе, классовой борьбе и т. д. — эта модель выражает внешнюю реальность и цель, ради которой люди живут и умирают. По правде говоря, социология является как бы наукой этой машины. Она призвана объяснить анатомию этих абсолютных существ и освящать вновь появляющихся. Дюркгейм своими восхитительными теориями открывает нам абсолют, особое место коллективного и религиозного сознания. А Вебер — харизму, одновременно освятив протестантизм, подобно тому, как Маркс возвел на трон пролетариат.

Оба великих социолога предвидели один и тот же конец истории, не всегда счастливый, который срывает покров с интегрированного общества, господствующего в данную эпоху, то есть во времени. Формула несколько лаконичная, но более или менее точная. В письме философу Кайзерлингу Зиммель подходит к вопросу иначе:

«Любая великая эпоха имеет нечто вроде центрального понятия, чей статус, определяемый посредством идентичных координат, в высшей степени реален и одновременно обладает высшей цен ностью для греков — это бытие, для христиан — Бог; в XVII и XVIII веках — это природа, в XIX веке — общество, а теперь кажется, что жизнь меняет коней...•>.

Жизнь, конечно, понимаемая как новый способ проявлять се бя в природе, которая умирает и возрождается в истории0.

Представление об обществе, в котором мы живем, стирается. С точки зрения Зиммеля, институты, государственные структу ры, церкви, разделение на классы существуют лишь в потоке связей и сопоставлений, который ставит их в отношения между собой. Все является зависимостью, связью, контактом и метаморфозой. Ничто не продолжается в абсолютной форме и все безостановочно образуется и распадается подобно тому, как в воде, состоящей из водорода и кислорода, постоянно готовится ее новый синтез.

Как выразить эту инверсию, если не упомянуть, что процесс начался с господства обмена над деньгами. Но с того момента, когда деньги начинают господствовать над современным обменом, они вносят хронический фермент нестабильности и распада во все, что считается постоянным И отдельно существующим. Если должна существовать инстанция, являющаяся носителем знания и осознающая цель, то это не история, а общество, захваченное кружением времени. Немецкий писатель Готфрид Бенн описывает это в следующих выражениях:

«Распад природы, распад истории. Старые реальности пространство и время — это функции формул: здоровье и болезнь — это функции сознания; даже сущность таких конкретных сил, как общество и государство, совсем не уловима; во всех случаях обнаруживается лишь функционирование как самоцель, процесс как таковой — поразительная формула Форда, одинаково блес тящая и как философское изречение и как коммерческое правило' сначала в стране будут машины, а затем появятся дороги".

Вот что разрушает видение совместной жизни, субстанции, смоделированной внешней силой и закрепленной в определенном месте. Здесь бесполезно искать сущность коллективных и материальных явлений вне их взаимных отношений. Совершенно так же, как обмен исключает понимание стоимости блага, изолиро-

ванного от других. Не существует объекта в себе, нет ничего, кроме постоянного перемещения, которое его измеряет и обменивает на другие объекты. Также невозможно иметь абсолютную и независимую субстанцию, соотносясь с которой можно постичь движение индивидов и вещей. Когда это осознают, то видят, что речь идет о чистой иллюзии, хотя, вероятно, и необходимой.

«Мы ищем в мире субстанции, целостности и силы, значение которых заключается исключительно в них самих. Мы отличаем их от всех относительных сущностей и событий, от всего того, что является тем, чем оно является лишь благодаря сравнению или контакту, или реакции других»".

Это сущности и события s силу своей незавершенности, мобильности и неповторяемости превращают коллектив в нечто постоянное, изобретаемое составляющими его людьми, изобретаемое в каждый момент конкретным образом. Его никогда нельзя понять как глобальное единство, но лишь как множество действий и отношений между людьми или особыми коллективами. Эти коллективы не машины, делающие богов, а лишь машина, постоянно делающая сама себя. Более того, и Зиммель подчеркивает это в ходе своей одиссеи по миру денег и в продолжении своего произведения, эта машина является процессом;

«Действительно, общество не является, так сказать, субстанцией, ничем конкретным: это нечто происходящее (ein Ges-chehen), это способ, которым каждый получает свое предназна чение от другого и который смоделирован другим, и способ, кото рым каждый выполняет предназначение другого, моделируя его в свою очередь»55

Что же представляет собой такое общество, как не проявление жизни, подобие мутаций, которые метят и изменяют генетический код вида? Ряд событий и взаимодействий, прикрытых невидимой пленкой порядка, который мы устанавливаем и отменяем, следуя обстоятельствам — вот его единственное конкретное содержание. Поэтому общество предстает как форма, не нуждающаяся в накачивании энергии и содержания помимо самих индивидов. Бросаются в глаза совпадения между этим представлением Зиммеля и видением современного мира, которое мы называем постмодернистским. Зиммель является предшественником этого течения по тональности своих идей и образов вплоть до

нигилизма и включая нигилизм, разрушающий коллективную субстанцию. Эта субстанция становится герменевтикой денег и наподобие денег чистой последовательностью знаков. С тех пор, как господство денег быстро и бесшумно стало всеохватывающим, у нас нет другого скрепляющего нашу близость цемента, если такой цемент вообще еще существует.

Я ранее употребил слово рациональность, чтобы описать современный характер общества и метод достижения этой рациональности. Это слово у всех на устах, оно является синонимом обдуманного выбора и постоянно возрастающего освоения обществом средств, позволяющих ему предвидеть свое будущее. И однако наше соглашение о значении этого слова является иллюзорным. Утверждать, что общество становится все более и более рациональным мало что значит, если не уточнить, каким образом осуществляется и в чем состоит эта рационализация. Существует поверхностный взгляд на то, что по мере того, как общество становится современным, оно избавляется от эмоций и иллюзий, чтобы смотреть на реальность открытыми глазами. Быть в состоянии размышлять о причинах и рассчитывать последствия, вести себя в соответствии со своими интересами, выявленными наукой — вот признаки рационализации. Короче, она максимизируется в той мере, в какой минимизируются страсти, согласно рецепту, который якобы себя оправдал. Очевидно, что Зиммель разделяет эту точку зрения. Но тому, кто стремится к большей строгости, мир, освобожденный от чар, представляется великой пошлостью. Не достаточно изгнать старое, чтобы получить новое и знать, в какую сторону изме няется ход вещей. Под влиянием денег общество, конечно, ста новится более рациональным. Но прежде всего, оно меняет представление о рациональности. Только при этом условии оно становится современным. Некоторые увидят в этом утверждении еще один признак вольности, с какой я обращаюсь с идеями немецкого социолога. Поэтому я должен высказаться более ясно.

Классическая наука, как мы ее знаем, исходит из гипотезы: все, что существует, может быть познано одним и тем же образом любым исследователем. Она предполагает определенное количество абсолютов — пространство, время, масса материи и законы, независимые от позиции того, кто стремится наблюдать явления, находится ли он на земле или на комете. Эти законы значимы как для тел, которые двигаются медленно, например,

со скоростью поезда так и для тех, которые двигаются быстро, со скоростью света. Все, что существует, идентично для того, кто умеет видеть и обладает необходимыми понятиями и категориями. Является ли эта идентичность априорной или нет, мы сможем ее объяснить; мы можем предвидеть будущее исходя из знания настоящего, и притом полностью. Это действительно как для атома, так и для звезды, как для индивида, так и для кол лектива. Вооруженные таким разумом, мы вступаем в область вычисляемого и поддающегося взвешиванию в повседневной или исторической жизни.

Но экономика обмена основана на относительности стоимостей и инструментов измерения. Она не принимает неподвижную точку отсчета, потому что ее пределы и основа для сравнения ее результатов беспрестанно изменяются. Зиммель это констатирует: когда в современном мире обмен превращается из ограниченной и маргинальной практики во всеобщую и центральную практику, одновременно происходит переход из царства абсолютного в царство относительного. До того, как идея «смерть абсолютам» стала принципом физики, Зиммель предугадал ее в форме принципа относительности познания социальных явлений. Любое размышление об этих явлениях должно было устранить обращение к догмам и абсолютным целостностям. Таким образом, мы подходим к рациональности, которая не знает никаких стабильных рамок и никакого независимого измерения, и общество не является исключением. Каждый раз, когда мы совершаем какое-либо действие или серию взаимодействий, его равновесие нарушается и не всегда в той же сфере.

Обобщенное описание этой рациональности проливает свет на некоторые очевидные истины. Прежде всего, несмотря на все наши усилия, мы не можем воспринимать вещи одновременно с нескольких сторон. Каждая из них заключает в себе признак относительности, поскольку в зависимости от стороны, с которой она рассматривается, от точки зрения, на основе которой она анализируется, в ней открываются разные свойства. Было бы невозможно заменить их одной предпочтительной точкой зрения, которая обобщала бы или совмещала бы другие. Именно в способности соотнести и сравнить их друг с другом заключается собственно разум.

Вспомним, что согласно Эйнштейну, относительность означает, что размер и состояние покоя или движения тела не имеют абсолютного значения и являются функцией положения наблюдателя. Таким образом, для путешественника, сидящего в поезде,

скорость и длина других поездов изменяются в зависимости от того, перемещаются ли они в том же направлении, что и его поезд, или в обратном. То же можно сказать и о наблюдаемых нами общественных явлениях. Если рассматривать их в движении, то невозможно определить для них единую модель соотнесения и идентифицировать их с какой-то неизменной категорией. В этой связи ясно, что господство, кажущееся грубым и репрессивным тому, кто исходит с позиций законности, представляется оправданным, если смотреть на него с точки зрения веры, которую оно внушает массам.

Не обвиняйте меня в некоем потворстве, коль скоро я подчеркиваю контрасты оценок, зависящие от угла зрения. Я думаю, что модель соотнесения можно выяснить лишь путем ряда дистанцировании и смены перспектив. Я по-настоящему был задет за живое, когда в первый раз прочитал в основном произведении Зиммеля:

«Познание — это свободно протекающий процесс, элементы которого взаимно определяют свое положение подобно тому, как массы материи взаимоопределяются под влиянием своего веса. Истина в этой связи, является относительным понятием, подобно весу. Можно полностью согласиться с тем, что наш образ мира текуч., подобно самому лиру».

Это положение может показаться вам парадоксальным, потому что оно лишает мир его собственных ориентиров. И как говорил английский философ Нельсон Гудмен, который разделяет эту точку зрения, если есть один мир, то есть много миров, если есть много миров, то нет ни одного. Вот смысл текучести, которая может шокировать нас. Факт заключается в следующем: эта относительность, идею которой, Зиммель, вероятно, нашел у австрийского ученого Э. Маха, того самого, который вдохновил Эйнштейна, имеет свою логику. Эта логика означает не какую-то оппортунистическую позицию: «истина у каждого своя», но то, что истина каждого всегда рождается в контакте и в отношении с истиной других, с учетом ситуации, в которой они находятся. Это неизбежно, принимая во внимание разногласия, царящие в коллективе, и движения, в которые вовлекаются отделенные друг от друга индивиды, что делает их совершенно различными. Ни один из них не охватывает реальности во всей ее полноте, и эта реальность, конечно, не одна и та же, если смотреть на нее с вершины или с основания социальной пирамиды; никто не сумел

бы отбросить наблюдения или идеи, противоречащие его собственным, трактуя их как лживые или иллюзорные. С точки зрения относительности говорить о месте, которое занимаешь в обществе, не слабость или искажение, как некоторые с удовольствием повторяют: все говорят и думают, исходя из определенных этим местом условий. Относительность исключает, что кто-то, индивид или класс, может иметь универсальный и трансцендентный взгляд на экономические или исторические явления. Если не учитывать этого обстоятельства, наука, сколь бы эмпирической и логической она не была, будет состоять лишь из сплошных догм и к в аз и-религиозных абсолютов.

Далее принцип относительности выражает основное убеждение: в начале было отношение. Оно внушено нам самой природой обмена и монетарной экономики. Нельзя постигнуть стоимости, которые в ней циркулируют, соотносясь с потребностями, качествами и полезностью объектов. Их можно выявить лишь во взаимной зависимости объектов, сравнивая и оценивая одни с точки зрения других. Как если бы стоимость книги, изданной во Франции, зависела от стоимости рубашки, произведенной в Корее, и наоборот. В действительности объекты взаимно измеряются в цепи обменов, где они соединяются и перемещаются в ходе множества операций.

Этот способ рассматривать объекты и мыслить о них, с точки зрения их отношений, является в глазах 3 и имел я более развитой стадией наших интеллектуальных возможностей, чем подход к ним как к абсолютам, изолированным друг от друга и замкнутым на самих себе.

«Когда концепты стоимости высоко развиты, — пишет он, — и царствует разумное господство «я» над самим собой, суждение о равенстве стоимостей может предшествовать обмену; но этот факт не должен затемнять вероятность того, что рациональное отношение развилоськак это часто бывает — из отношения, психологически противоположного, и что обмен благами, рожденный чисто субъективными импульсами, лишь позже научил нас

/:lf

понимать относительность стоимости вещей».

Именно этот резкий контраст между классической рациональностью и современной рациональностью должен привлечь наше внимание. Первая, возникшая в эпоху эмбриональной монетарной экономики, походит на окаменевший монумент, накрытый колпаком устоявшихся, затвердевших истин закрытого общества,

согласно выражению Бергсона. Здесь угадывается рассудок, нацеленный на неизменность, на равновесие между силами, обособленными во времени и вне времени, определенное раз и навсегда.

Для современной рациональности моделью, разумеется, являются деньги, которые разжижают все эти силы и устанавливают между ними взаимосвязь. Поскольку они подрывают устойчивость любой вещи и любого индивида, служат средством любого обмена, ничто в экономике, искусстве, науке и даже в религии не остается в стороне от этой взаимосвязи. Деньги отменяют любую предустановленную ориентацию общественных благ и норм и перераспределяют их под воздействием инфляции или дефляции ценности профессий, социальных категорий, морального поведения, измеренной в аршинах экономических стоимостей. Как физические тела не имеют более собственного места и более не движутся предпочтительно вверх или вниз, как полагал Аристотель, так положение и движение индивидов и идей относительны, реализуются лишь в их отношении друг к другу. Это рисует нам вселенную одновременно плотную и непрочную, в которой равновесие наблюдается лишь в редкие периоды затишья.

«Чем более жизнь общества определяется монетарными отношениями, — заявляет Зиммель, — тем более относительный ха рактер существования находит свое выражение в сознательной жизни. Ибо деньги — это ничто иное, как спеиифическая форма относительности, воплощенная в экономических благах и обо-

СП

значающая их стоимость»

Эта форма, разумеется, рациональна. Но смысл рационально го изменен его современной версией принципом относительности. Зиммель вновь я вновь переформулирует его: он убежден, что главное достоинство этого принципа состоит в том, что он обязывает нас отказываться от последнего слова и от последней и окончательной точки зрения на что бы го ни было. И исходя отсюда освободить нас от свиты затвердевших понятий, по которым Запад узнает себя — таких как разум, человечество, класс, даже общество. Он считает, что вывел этот принцип из простого явления — денег. Лично я не могу принять, что они являются необходимой причиной столь многих эволюции, достаточной для преобразования наших отношений и наших умственных способностей. Конечно, поразительное сходство между становлением

монетарной экономики и другими сферами человеческой деятельности создает впечатление причинно-следственной связи. Будучи сходными с физическим инвариантом, таким как свет, деньги тем не менее успешно связывают между собой разрозненные факты и делают очевидной их логику, о чем только что шла речь.

Но пойдем дальше. Начиная с Зиммеля, радикальное, а то и разрушительное значение социологии, изучающей эти факты уже не состоит, как полагают, в их объяснении единой и главной причиной. Она не должна исправлять одно догматическое понятие другим, более верным, заменять одну абсолютную целостность другой, более реальной, коллективное сознание — харизмой, борьбу за существование классовой борьбой и т. д. Ни освещать каким-то образом такие понятия, как это сделал Маркс, обращаясь к своим современникам: «Подобно тому как демократы делают из слова народ священное существо, таким же для вас является слово пролетариат»,

Социология тогда осталась бы в плену старой рациональности и искала бы конечную причину и все более и более подлинную систему, которым все подчинено и исходя из которых можно безошибочно предвидеть будущее. В этом случае достаточно добраться до фундамента науки, чтобы найти гуманизированную теологию. Напротив, для социологии наступило время распрощаться, подобно другим наукам, с абсолютами и любой системой. В один прекрасный день эти абсолюты и системы становятся простым украшением фактов. Сила социологии заключается в том, чтобы расшатать их и повсеместно внедрять сознание относительности социальных явлений — того начала, которое их растворяет и беспрерывно заставляет становиться совершенно другими.

«Релятивизм, — уточняет Зиммель, — стремится растворить в отношении каждый наличествующий абсолют и таким же образом поступает с абсолютом, лежащим в основе нового отношения. Это никогда не прекращающийся процесс, устраняющий альтернативу: либо ничего, либо абсолют».

И однако Зиммель знает, что устранение этой альтернативы может привести либо к растворению науки в балете образов и слов, либо к неопределенному возрождению. В «Психологии денег» рамки этого возрождения описаны в той части, где рассматривается метафизика денег, и в той, которая посвящена

отношению между временем и деньгами. И эта фреска нашей культуры приобретает другое измерение и достигает широты целостного видения.

Используя науку в качестве модели, разум констатирует общество, все более и более лишенное специфических качеств, в котором вещи выражены лишь объективными отношениями в количественных терминах. Эта объективность, основой которой является беспрерывное обращение денег, ее нейтралитет по отношению к верованиям и чувствам, ее расчетливость упраздняют страсти, без которых нет совместной жизни. Как если бы они подчинялись старым учителям, которые, до словам Ницше, «согласны в одном:... необходимо убить страсти».

С определенной точки зрения это может показаться справедливым. За исключением редких моментов, страсти приводят к смуте и слепым реакциям. И однако сохраняет свою силу утверждение, что интересов и самых просвещенных доктрин не достаточно для того, чтобы создать связь между людьми. И еще в меньшей степени для того, чтобы побудить их к полностью правильным действиям, которых справедливо от них ожидать. Известно, что страсть становится более редкой и что не делается ничего из того, что должно быть сделано. Вместо нее утверждается печальная бухгалтерия возможностей, упущенных людьми, которые не находились на высоте человеческого призвания. Здесь нет никакой фантазии, которая запутывает людей в лабиринтах субъективности, но лишь успокоение нервов. Не сам ли Маркс понял необходимость страсти, когда писал Генеральному совету Интернационала Рабочих: «Англичане имеют все необходимое для социальной революции, им недостает лишь революционной страсти». Другими словами, у них налицо все объективные составляющие нового общества, у них нет лишь страстного стремления к этому обществу.

Страсть — это опалубка и связующий материал любого коллективного здания, без которых не могут обойтись самые лучшие архитекторы. Хотя деньги служат средством установления связи между индивидами, они сами по себе не образуют эту связь. Ибо в их природе переворачивать, смешивать, деформировать отношения и повиноваться лишь побуждениям обмена и императиву стоимостей. Они разрушили бы себя, став чем-то иным помимо средства, и постоянно подрывают устои общества, выполняя свою функцию. Короче говоря, они позволяют существовать лишь индивиду и его эгоизму, который побуждает его

объединяться с другими. Е этом жизненном цикле, регулируемом деньгами, это самое простое, доступное побуждение. Экономический или научный разум не смог обосновать необходимость солидарности с другими. Чувства любви или жалости оказываются скорее препятствиями для тех, кто стремится выигрывать и обладать. И они оставляют место для интереса, который подстрекает каждого изнутри.

«Ват почему, — замечает Зиммель, — рационалистическое ис толкование миракоторое, столь же беспристрастное как и деньги, также приблизилось к социалистическому представлению о жизни — превратилось в современный эгоизм и несгибаемое утверждение индивидуальности. Согласно обычной точке зрения, которая не является наиболее глубокой, «я», как на практике, так и в теории, является очевидной основой человека и, наверняка, его первостепенным интересом Неэгоистические мотивы кажутся не естественными и спонтанно личностными, а вто ростепенными и, так сказать, искусственно привитыми. Следовательно, лишь действие, направляемое личным интересом, счи тается подлинно и просто «логичным».

В этом заключается причина беспокойства нашей эпохи, меланхолии, которая окружает неизлечимое исчезновение формы жизни, лишенной своей сущности. В некотором смысле мы носим траур по исчезнувшему обществу, подобно тому, как зрелый человек носит траур по своему детству. Не замечая, что оно возрождается, укореняясь в своей противоположности, которой является эгоистическая страсть. С этих пор каждый сам себе общество. Вот что нас объединяет и порождает страсть, совместимую с лихорадочной нестабильностью денег, и на практике наполняет их смыслом. Зиммель ясно говорит об этом:

«Поскольку деньги не заключают внутри себя ни директив, ни препятствий, они следуют самому сильному субъективному по буждению, каким во всех денежных делах, по-видимому, являет ся эгоистический импульс Затемняющая дело идея, что опреде ленные суммы денег могут быть запятнаны кровью или на них тяготеет проклятие, является чистой сентиментальностью. Она теряет всякий смысл по мере того, как возрастает безраз личие, то есть по мере того, как деньги становятся ничем иным как деньгами»63.

Таким образом, эгоистическая страсть высвобождается и подчиняет себе все остальные. Мало-помалу она проявляет себя, помимо денежных дел, в культуре в качестве единственной действительно общественной страсти. В ней можно увидеть одновременно солнцестояние современной души и зенит рациональности. Ее пестованию, ее рафинированию посвящают себя наука и философия, которые не хотели бы иметь никакой страсти. Они превращают эту эгоистическую страсть в долг человека, соответствующий его природе. Ему предназначено умножить свое счастье и свое добро при любых обстоятельствах, какие бы последствия это не имело для ему подобных. На самом деле страшный долг, требующий дикой конкуренции и отсутствия характера и верности во взглядах и в личных отношениях, источник многих проблем. Ибо, чтобы подчиняться исключительно собственным

интересам — впрочем совершенно также, как и заниматься любовью с самим собой — необходимо вынудить себя к гораздо большему усилию, чем для того, чтобы жертвовать ими, когда представляется случай. Здесь есть душевный порок, который не залечит никакое размышление. Но человек не имеет выбора, быть или не быть эгоистом. Во вселенной, не знающей покоя, и в безразличном мире людей эта страсть предстает ему в качестве единственной точки опоры, вживленной в его собственное тело.

Что бы ни случилось, хорошо смотреть фактам в лицо, и Зиммель идет на это без малейшей уступки. Его социология дает теорию и язык, но больше всего — живой образ социальной реальности, который позволяет ему понять ее. Она не подсказывает ему взамен ни одного выхода, а тем более не дает совета, как быть с опустошениями, производимыми деньгами и реифи-цированной культурой. Вот какой совет давал Еврипид («Вакханки»):

«Мертвые, будьте скромны,

Ваше положение отрицает ваше честолюбие».

Возможно, в этом причина того, что после немногих лет, особенно плодотворных и дерзновенных, Зиммель удалился от социологии. Наука исключает пророчества. И однако пропасти настоящего и решения будущего, которых она касается, требуют пророка со свободным словом и суждениями. Но проникнуть за кулисы его решения, чтобы выявить его причины — это потребовало бы совершенно иной работы. Она не была моей целью.




double arrow
Сейчас читают про: