С Москоиичи

пришествие мира, эмансипированного от наций. Не будем черпать отсюда аргументы против этих теорий. Озабоченные привязкой к некоей логике, они молчаливо признают, что речь идет о подлинной реальности, но реальности, находящейся ниже порога разума. Поэтому мыслить о нациях, понять их можно лишь обращаясь к прошлому и к образу примитивных обществ.

«Все, — пишет Марсель Мосс, один из немногих серьезно изучавших этот сюжет, — в современной нации индивидуализирует и стандартизирует ее членов Она гомогенна как примитивный клан и лред полагаете я. что она состоит из равноправных граж дан. Как клан имел свой тотем, так и нацию символизирует флаг, как у него был культ предков животных богов, так и она обладает культом Отечества. Подобно примитивному племени, она обладает диалектом, возведенном в ранг языка, у нее есть внутренее право, противостоящее праву международному»

Я не знаю, был ли понят смысл этих строк. Как бы глухо ни говорить о силах современной истории, нельзя не заметить, что единственно универсальной является поразительная власть, которой обладают интеллектуальные и художественные индивидуаль ности над чувствами, особенно коллективными и национальными. Невозможно продвинуться в их понимании, пока не будет объяснен смысл полувоображаемых глубинных обществ, как бы образующих тени обществ реальных. Пренебрегать их воздействием на реальность это все равно, что изучать человека, потеряв шего свою тень.

Наконец, независимо от того, является ли власть объектом восхваления или критики, она признается кульминацией безличности и рационального выбора средств, необходимого для достижения цели Однако в течение истекших двух столетий ее основы изменились. На поверхности существуют лишь трудности выбора мотивов, объективно оправдывающих подчинение: принуждение, интерес, всеобщая воля, социальный договор, соотношение сил. Каждый из этих принципов может служить решающим доводом, но ни один из них не может сам по себе объяснить внутреннюю и устойчивую приверженность властной иерархии. Это хорошо видно во времена революций' власть разлетается на куски, и однако большинство людей сохраняют пиетет к ней, не осмеливаются завладеть ею, как бы боясь совершить святотатство Несомненно, единственным принципом, обосновывающим это преклонение перед властью, торжествующим над всеми другими,

превратившимся в конечном счете в отличительную особенность современных государств, является легитимность. Но как известно, она лишь заслоняет истинную причину: реальное верование, которое наконец, завоевывает безраздельное господство. Некогда оно было мирским ответвлением религии. Отныне оно представляет собой санкцию, полученную от большинства правящим меньшинством, и наиболее надежную опору власти. Отношения власти по своей природе не опираются на доводы «разума» и не являются его продуктом. Те из этих доводов, на которые можно сослаться, ни в коей мере не достаточны для обоснования легитимности. Обычно это выражают, говоря о праве помилования, доверии и, конечно, о харизме. «Все возможно для того, кто верит*, — говорится в Евангелии: подарить свою покорность, но и отказать в ней.

Очевидно, что, разорвав психические и социальные аспекты общественной жизни, мы сузили понимание общества. Выигрышем стала возможность увидеть основные линии его рациональной географии в теории и на практике- А непредусмотренным последствием — пробуждение его вулканической геологии, сил, которые хотелось бы видеть издавна потухшими. В отношении их я использую термин * иррациональное», хорошо понимая, что феномены, которые имею ввиду — религии, нации, власть — им не ограничиваются. Остается объяснить, каким образом получается, что эти феномены обладают влиянием в обществах, в которых мы живем. Они являются подлинными невидимыми рычагами, которые нас объединяют и первыми приводят нас в движение посредством связей, образуемых убеждениями, чувствами и действием. Говорят ли они на языке интереса или силы, идет ли речь о деньгах или о господстве, их всегда делают возможными и наполняют жизнью общие представления, верования и страсти.

И все это вновь подводит нас к причинам, по которым объяснение социальных связей с необходимостью включает психологию. Она улавливает эти связи в состоянии их зарождения, в момент их спонтанного появления, прежде чем они могут быть зашифрованы разумом и, по-видимому, подавлены. Суть рассмотренных теорий состоит в поиске знания, как все это эволюционирует к устойчивому равновесию и переходит под контроль экономических и исторических факторов, от которого никто не может быть свободен. Таким образом мы приближаемся к объективной, как бы физической границе реальности. Если мы хотим воздать должное намерениям, находящимся на заднем плане

16-

теорий многих психологов, следовало бы сказать, что их целью является определение социальных основ психической жизни. Достигают ли они этой цели? Трудно ответить на этот вопрос. И все же, соблюдая охарактеризованное выше, остающееся в силе междисциплинарное разделение, они объясняют факты суждения, языка, восприятия и т. д., исходя из социальных причин. Тем не менее очевидно, что пренебрегать утонченностью, которой требует такое объяснение, поверхностно использовать данные по этой проблеме значит содействовать часто наблюдаемой неряшливости. Подобный дилетантизм приводит к результатам, о которых лучше почтительно промолчать.

В силу того же разделения социологические теории методически наблюдают и классифицируют институциональные факты, которые общеупотребительный язык как бы признает официально. Несомненно, что таким образом они совершенно естественно стремятся упорядочить прежде всего то, что принимает рациональные и объективные формы. Но, принимая во внимание неожиданные последствия названного разделения, социологические теории обращаются к феноменам, которые думали отбросить на периферию и которые в конечном счете оказывают сопротивление и обнаруживают свою оригинальность. Под каким же предлогом их устраняют, подчиняясь требованиям определенного правила, но стремясь в то же время охватить действительность в целом? Когда мы изучаем труды Дюркгейма или Вебера, мы видим, какая магнетическая сила влечет их к этой первичной энергии власти, к этим пылким религиозным и — под сурдинку — национальным движениям. Из этой энергии и из этих движений произошло столько свойств обществ. И как бы ни быть всегда начеку, все чаще и чаще возникает вопрос9: какова в них доля психологического?

Поиск истины сильнее всех других соображений и поэтому социологические теории обнаруживают психические основы со циальной жизни Они приходят к этому результату, сами того не желая, в силу необходимости. И противостояние двух методов исследования действительности объясняется не столько различием между их объектами — индивид в одном случае, коллектив в другом, — сколько тем, что они описывают один и тот же круг в противоположных направлениях ради познания одного и того же объекта.

Этот вывод может показаться вам риторикой, но он основан — я на этом настаиваю — на аргументации, почерпнутой из наблюдений, и его подкрепляет история идей Мифы об изолирован-

ных науках и об отделенных друг от друга областях исследования во многих отношениях изжили себя, даже если они остаются ненасытными. Но невзирая на аргументы, существуют обстоятельства, приглушающие данный вывод. Для многих «общество» все еще сохраняет весь свой ореол, хотя время и начало разрежать их ряды. Идея общества возникла в конце прошлого века подобно вулканическому острову, извергнувшемуся из морских глубин, и не перестает демонстрировать свою силу вплоть до середины нашего века. Она, конечно же, соответствует реальности, но навязывает себя всем подобно всемогущему и потустороннему существу. «Общество» решает все проблемы бытия и становится для каждого из своих членов путем к спасению.

Отсюда пересмотр ценностей и уверенность в том знании общества о том, что справедливо и истинно и как сделать счастливой совместную жизнь людей. Религия общества является единственной современной религией, а жертвы, приносимые ей, — единственными, за которые ожидают воздаяния в будущем.

Социологические теории буквально отделяют общество от всего остального и ставят его над этим остальным, рассматривая его одновременно, и как невидимую причину несправедливости, неравенства и беспорядка и как видимое средство лечения от этих зол. Эти теории ощущают себя силой, способной определить средства, ведущие к успеху. Для этого нужны методы, и теории предлагают их во-первых, интеграция, во-вторых, трансформация общества.

Первый из этих методов рекомендует вещь, невозможную в данном обществе: постоянно подчинять части целому. До такой степени, что представления и виды практики сортируются в зависимости от того, содействуют ли они или нет сплочению индивидов и продвижению к этой цели. Сплоченность представляется лучшим лекарством от коллективных болезней — апатии, преступлений, отклонений, самоубийств и т. д. — и лекарством тем более благодетельным, что каждый человек общается с другими людьми, разделяет с ними одни и те же верования и узнает себя в общих эмблемах и богах. Уже сказано все возможное об этом чувстве солидарности, разделяемом с тем большим пылом, что оно защищает личность от ее собственных, беспредельных желаний и гарантирует ей благоденствие в условиях общепризнанного консенсуса.

Второй метод призывает переделать общество, Его цель — установить новый вид отношений между людьми, основанный на равенстве и взаимоуважении, что является единственно возможной

формой свободы. Продукт истории, это общество исправляет ошибки тех, которые ему предшествовали, и предоставляет компенсацию тем, кому они причинили вред. Является ли оно социалистическим или рациональным, единственное, что имеет для него значение — делать поистине все, чтобы обезопасить совместную жизнь людей от язв угнетения, нужды и неврозов. К нему должна привести череда революций. Мечта, выраженная тысячами порывов энтузиазма, тысячами мертворожденных попыток и напрасных сражений, воплотится наконец в реальной человеческой жизни.

Но кто когда-либо сумел прочесть книгу будущего? Пока же замечено, что общества, испытывавшие угрозу своей сплоченное-' ти и гармонии, пытались под влиянием грубо сработанных теорий оживить коллективное сознание и с крайней нетерпимостью подавляли инакомыслие. Они пустились в неистовый поиск надежных символов и институтов, стирающих различия между индивидами и между классами внутри закрытого мира. Здесь есть чему удивляться. От интеграции и от общности ожидали всеобщего согласия. Вместо этого — непрерывные репрессии, принуждение к конформности, не оставляющее ничего от свободы. Как если бы с помощью этих средств сформировали антисоциальное общество — вспомните о нацистской Германии, а ее пример далеко не единичен, — чтобы подчинить индивида одному из самых насильственных принуждений — принуждению группового единства. В нем проявляется бесчеловечное в человеке, ненависть, которую мы питаем к себе подобным, когда они осмеливаются не походить на нас.

Более того: даже общества, которые в принципе должны были бы выйти из предыстории, изменить на наших глазах свою политику и экономику, искажают свою судьбу. Почему? Как? Эти вопросы адресуются к скопищам идеалов лучшей жизни, а просто жизнь, по-видимому, их избегает. Хоть осторожность и удерживает нас от суждений об идеалах — рациональности или социализме, мы по меньшей мере знаем, что ни одна наука не гарантирует их реализации, никакие соображения справедливости не заставят их войти в нашу жизнь. В конечном счете мы так же далеки, как и раньше, от перспективы неотчужденного труда и прозрачного общества, принадлежащего постоянно созидающим его классам. Вместо них из глубин истории возникает государство совершенно иного склада, которое на всех уровнях сливается с коллективным строем производства, семьи, народа и культуры. Человек провозглашается правым, а его мысли и поступки

считаются истинными только в том случае, если он придерживается закона государства.

Более того, вначале индивиды приносили свою жизнь в жертву этому закону. Впоследствии, уступая страху и чувству одиночества, они приносят ему в жертву свои мысли и страсти. Целый век начисто потерян для истории. Эта потеря мало чего стоит по сравнению с потерями в человеческих жизнях, с утратой человеком веры в свои собственные силы, необходимой ему, чтобы продолжать действовать повсюду так, как он того достоин. Подумать только, что самые разные общества не имели в своем распоряжении других средств собственного проявления, кроме пыток и смертных приговоров. Люди, совершенно хладнокровно распоряжавшиеся репрессиями, сами изобретали для них основания и оформляли соответствующее делопроизводство — стоит вспомнить хотя бы культурную революцию в Китае. Странным образом эти общества стремятся сохранять себя, прививая своим членам, как говорил Ницше в «Воле к власти*, «страдание, самоотречение, болезнь, притеснения и бесчестие, глубокое презрение к самим себе и мученническое неверие в самих себя». Эта правда настолько невыносима, что и наш язык и наши мысли избегают ее. Даже те, кто догадывается о ней, не в состоянии ее высказать.

Как бы то ни было, присвоенный обществом пафос величия растворяется в массе. Как будто оно просчиталось в выборе способа разрешить наши трудности и в оценке шансов такого результата. Как будто внезапно в его крайних тоталитарных и этатистских проявлениях открылся чудовищный лик Горгоны, возникший в момент утраты человеком разума и самообладания. В итоге перед нами злоключение божества, не выполнившего своих обещаний и свалившегося с пьедестала, воздвигнутого в сердцах веровавших в него. Подвергнув все секуляризации, общество само оказалось секуляризованным, но какой ценой!

Возможно, я формулирую всего лишь личное ощущение, которое испытываю всякий раз, когда думаю о революциях и контрреволюциях нашего времени, взятых в совокупности, и которые я не могу воспринимать иначе, как в совокупности. Эту утрату ясности и доверия все чаще пытаются выразить формулой «конца истории*. Таким образом обозначают тот факт, что общество больше не является инстанцией, придающей определенное направление нашей жизни, и что от него не ждут нового ответа на беспрестанно возникающие вопросы. Разве можно отрицать, что оно все более переходит с центра ва периферию сознания и даже

науки? И что от него остаются только рутинные рамки, из которых улетучилась всякая страсть, подобно тому, как пчелы покидают мертвый улей?

И однако маятник не вернулся, как можно было бы ожидать, к индивиду. Правда, индивид не без оснований — их было бы трудно излагать здесь — ищет способы извлечь как можно больше из собственного «я*, отстраняясь от общества, законы которого столь противоречат его природе. Он склонен стереть с себя клеймо общества, избежать сомнительных радостей, доставляемых интенсивной совместной жизнью. И его изоляция, даже отвращение к единообразию означают, что он берет в свои руки собственное отдельное существование. Оно побуждает его предпочитать малые числа, требовать для себя демократии в повседневной жизни и индивидуализировать моральные и политические решения. Я не собираюсь освежать критику общества — современная социология и философия исчерпали самые беспощадные ее способы. Дойдя до полного его обесценения и выпилив себе таким образом шест, на котором с комфортом расселись. Меня занимает в данном случае иной и намного более ограниченный по своему значению вопрос. Маятник не вернулся от общества к индивиду: он пошел дальше — к проблемам вида. Именно вид опосредует отношение к тому будущему, которое искрит во всем, что происходит теперь, — отношение, которое, я сказал бы, определяется заботой о судьбах человечества как биологического феномена. В самом деле, когда мы осознаем, что сохранение единственной известной нам обитаемой планеты является основным императивом современного мира, о чем, собственно, мы говорим? О видах животных, которые существуют под защитой в условиях контролируемой свободы, или о тех, которым угрожает искоренение? Нет, мы говорим о нашем собственном виде, ведущем при самых разных режимах войну против себя самого. И который, тем не менее, обязан повсюду сохранить себя и оградить себя от бесчеловечности. Это имеет отношение одновременно и к биологии, и к морали.

Осознание проблемы вида проявляется в новом понимании неотчуждаемых прав человека. Эти слова оживают в наши дни, пробуждают уважение и самопожертвование, символизирующие вновь признанное естественное сообщество Можно догадаться, что это осознание в значительной мере обусловлено взрывной реакцией на буйство ненависти, на безграничное накопление смертоубийственной энергии. Но эти права не вызвали бы такого отклика, если бы они не отвечали необходимости, которую не

могут ограничить ни пределы государства, ни привязанность к нации — короче говоря, если бы они не приобрели первоочередной характер. Вы скажете мне, что условия экономического роста и демократии объясняют этот поворот. Возможно. Однако одно или два десятилетия тому назад, в достаточно сходных условиях, никто не хотел слышать о правах человека. Более того, никто не считал их естественными. Реализуемы ли они или нет, эти права вписываются в контекст борьбы против истребления индивидов и групп, ставшего обычным делом. Не такой была миссия, которой их наделила Французская революция, но мы не можем игнорировать именно эту их миссию в условиях бедствия, которое испытывает человечество, забыв, что оно является частью живого мира.

Мы вновь обнаруживаем эту проблему среды нашего обитания и в иной плоскости. Развитие науки и техники происходит таким образом, что они завоевывают власть, вследствие которой многие наши предприятия не удовлетворяют требованиям чисто-,ты, безопасности и выживания. Вольно или невольно ими дви-•жет стремление господствовать над тем, над чем господствовать невозможно — над миром, заключенным в биологической клетке. И развиваться поэтому таким образом, как если бы мы могли контролировать результаты процесса, темп которого никем не управляем, а подлинная цель — никому не известна. Пока же ядерные реакции освобождают те же радиоактивные элементы, что и атомные бомбы. Накапливаясь в различных формах, они становятся одним из звеньев в цепи процесса обычного загрязнения перенаселенных и омассовленных городов — таких, как Лос-Анжелес, Сан-Пауло, Мехико, Афины и т. д., задыхающихся под плотным покрывалом газа и дыма, которое в буквальном смысле слова затмевает восприятие мира.

Другие направления научно-технического развития изменяют способы труда и ментальную среду. Их магия зачаровывает: компьютеры, аудиовизуальные средства коммуникации, чудеса информатики формируют иные типы интеллектуальной деятельности — кто хотел бы отказаться от этого? В то же время все это заставляет нас забывать — и само это забвение незабываемо,-что в этих изобретениях выражается поиск средств, обеспечивающих науке и технике господство над всеми другими силами. Отсюда дилемма: авансом и максимально безусловно отдать себя под власть этой силы или научиться конвертировать ее возможности в нечто, действительно стоящее усилий, придавать ей определенную направленность. Тот, кто отрицает значение этой

проблемы, отворачивается от нее, тот не понимает, что когда утончены самые хрупкие ткани общества, ничто не сможет помешать обвалу зданий нашего естественного существования.

Удлинение продолжительности человеческой жизни объективно придает этой проблеме еще одно глубокое измерение Оно касается нашего тела — ведь мы испытываем опыт смещений в телесной сфере. Некогда поколения индивидов сменялись в течение краткого отрезка времени, и общества существовали до тех пор, пока их не разрушали внешние силы — войны или голод. Весь порядок регулировался процессом, в рамках которого личность была смертной, а группа — семья, деревня и т. д. — бессмертной. В наше время общества меняются в течение жизни одного поколения Так обстоят дела в нашем обществе, которое в течение одного десятилетия испытало столько изменений в системе отношений и столько водоворотов событий, сколько пред шествующие общестаа в течение столетия. В буквальном смысле слова, мы стали историческим видом.

Но и это еще не все. Мы испытываем еще один телесный опыт, доходящий до своих пределов. Заботы, которыми мы окружаем наше тело, радости, которыми мы ему обязаны, образуют характерные черты современной жизни. А ресурсы, которые мы отдаем телу, представляют собой примету этой жизни. Не приводит ли это право на наслаждение к тому, что люди труднее переносят болезни, страдания, голод, эпидемии? Беды других людей мы ощущаем собственным телом, своим инстинктом самосохранения. И это еще один фактор, обостряющий видовое сознание человечества. Но за счет чего происходит удлинение продолжительности человеческой жизни? С одной стороны, благодаря самым совершенным искусственным методам роды стали более надежными. С другой стороны, жизнь удлиняется благодаря усердному применению терапевтических средств. Кажется установленным, что можно все лучше и лучше обустраивать существование в пределах, предписанных генетическим кодом. Несомненно, для осуществления этой цели необходимо и много других условий, но все средства, в том числе самые крайние, пущены в ход во имя ее достижения. Однако, подобно тому, как жизнь, начиная с момента рождения, может быть сознательно сконструирована, также начинают сознательно конструировать и смерть в качестве лекарства от этой удлиненной жизни. Эвтаназия, отныне широко одобряемая, превращает долг в право. Это действительно памятное событие. Человек, на которого большинство религий накладывали обязанность умереть, чтобы пройти через

высшее испытание, теперь требует привилегии умереть, чтобы отменить это самое испытание, отказываясь, таким образом, от невысказанной надежды на возрождение. Какие бы возможности ни содержало в себе это событие на данный момент, оно открывает новый подход к пониманию конечности человеческого бытия. Можно ли относиться к ней отрешенно как к любому из фактов, о которых сухим языком повествуют экономическая наука или медицина? Сделаем еще один шаг и мы придем к констатации, что переопределение двух моментов бытия — жизни и смерти — равносильно некоей мутации вида. В любом случае, отныне оно войдет в основу общества и культуры. Речь идет бт одной из тех малых причин, которые порождают крупные последствия, хотя этот процесс может охватывать довольно долгое время.

Если это так, то права человека, господство над средой науки и техники, переопределение моментов нашего существования — все это подводит к вопросу об условиях, связывающих людей с природой. Каков бы ни был ход вещей, история, ограниченная до настоящего времени рамками коллектива, отдельной культуры, меняет свой масштаб и затрагивает отныне судьбу вида. Ибо все сущее является результатом нашей работы с одушевленными и неодушевленными силами, одним из выражений которых — возможно, последним по счету — мы являемся. И мы действуем систематически с целью привлечь на наше поле части внешнего мира, как солнце привлекает планеты в свою орбиту, и создать или разрушить другие миры. Путем этих усилий, возобновляемых повседневно в сферах искусства, производства, научных исследований, каждая из этих частей приобретает устойчивость и проявляется как целостность.

Время от времени человеческая сила преобразуется, ее отношения с теми силами, с которыми она сталкивается, разрываются, создавая правдоподобное впечатление об изменении ее природы. В этом смысле ее история со всем ее содержанием, охватывающим передачу форм знания, фонд памяти, восприятия и виды поведения, является также нашей историей. Следовательно, если существует естественная история в масштабе вида, то она более тесно переплетается с социальной историей, и это переплетение представляет собой событие, выражающее дух современности Обе истории объединяются в условиях, образующие факторы которых я рассмотрел в другом месте, в человеческую историю природы. Настолько, что все, что относится к науке, искусству, урбанизации, демократии, продолжительности нашей

жизни, даже к отношениям власти, вписывается в ее орбиту и находит коллективное выражение. Такой является та новая почва, на которой должны решать свои задачи науки о человеке.

В действительности эта история и ее осознание обнаруживают дистанцию, отделяющую друг от друга два типа обществ, между которыми она сама разделяется: общества органические (vecues) и общества моделируемые (concues) Те и другие достигают взаимопонимания благодаря нашей жизни: с одной стороны, тому факту, что мы связаны с природой, с другой стороны, — тому, что не будучи в состоянии порвать эту связующую нить, мы ее максимально растягиваем. Органические общества — это те, о которых мы обычно думаем как, несомненно, о самых старых, — те, которые заимствовали у животных формы социальной жизни и орудия. Живя таким образом, они тем не менее противостоят природе и пытаются построить особый мир по примеру вида, отделяющего себя от других. В своих собственных рамках эти общества создают рафинированное искусство отношений, телесной дисциплины — в том, что относится к общению, пище, сексу—и ритуалы, предназначенные оградить коллектив, «сколоченный из мужчин». Столь же сложное, сколь законченное, каждое такое общество утверждает свой разрыв с природой посредством разрыва с другими обществами, и проводит границу между человеком и животным по своим собственным границам. Подобно искусству, оно имитирует природу, черпает в ней свои инстинкты и свой материал и подобно ему делает это, чтобы отделиться от нее. Такое общество создает впечатление особой реальности, образуемой из присущих ему субстанций и сил. И субъективные воззрения, которые его члены разделяют и считают истинными, обладают определяемым им космическим и божественным смыслом.

Моделируемые общества, менее многочисленные и возникшие совсем недавно, находятся в действительном и явном разрыве с природой. Силы науки и техники позволяют им сохранять дистанцию по отношению к ее физическим и биологическим условиям. Связи между энергией инстинкта и человеческими отношениями, по-видимому, прерваны. Продолжая зависеть от этой энергии, члены таких обществ не сводимы к ней. Но как тогда связать индивида со средой, а коллектив с другим коллективом без противовеса и коммуникации? В действительности эти общества конструируются, стремясь восстановить связь с природой в качестве одной из ее автономных частей. Чтобы добиться этого, они пытаются вписаться в круговорот информации, сформировать себя по

модели природных явлений и достичь большей простоты, даже большего однообразия, по сравнению с предшествующими обществами — подобно тому, как действия заводского рабочего проще действий ремесленника, а небоскреб проще готического собора. Эти общества строятся на основе потенциала знания, позволяющего изобрести несколько возможных вариантов и несколько альтернативных решений каждой проблемы. Таким образом, если общество существует, то можно представить себе и даже осуществить в зависимости от обстоятельств разные общества. Они не обязательно более рациональны, но их образы позволяют рассмотреть самые разные случаи, чтобы проанализировать возможности, не известные из непосредственного и видимого опыта. Разум таким образом поставлен на службу попытке создать общество, не погруженное в недра природы, но само представляющее собой природный феномен. Вот почему, беспрерывно берясь за новые дела, оно похоже на никогда не завершающееся строительство, планы которого постоянно меняются в зависимости от меняющихся материалов и непрерывно создающихся отношений.

Между органическими и моделируемыми обществами пролегает дистанция, отделяющая беспрерывное от прерывистого, сложное от простого, законченное от незавершенного. Первые из них, обладающие уверенностью в том, какое место они занимают на земле, материализуют идеи, освящающие их собственный мир, и добавляют к нему реальность. Вторые дематериализуют вещи в поисках подлинного обмена и общего языка с физической и биологической энергией Но самый глубокий контраст между ними проявляется в другой плоскости. Органические общества, как Все живые существа с уходящими в глубь времен корнями, не знают, что у них есть цель и имеют представление лишь о начальном, почитаемом ими моменте своего существования. Бремя является для них внешним измерением, независимым от пространства, на котором они расположены — от их территории, языка, от их творений — течение времени ощущается как равномерный, ничем не прерываемый процесс. Моделируемые общества несут на себе с момента рождения печать своего конца, который они предвидят, и время является для них внутренним измерением. Временем измеряется все — от стоимости предметов до надежды на жизненность идей, не говоря уже о строительстве городов или создании художественных произведений. Каждое творение тем более совершенно, чем более оно невероятно и эфемерно. Представление о трехмерном обществе уступает здесь место представлению об обществе четырехмерном.

Этим четвертым измерением является время, иными словами, возможное и преходящее. Именно оно делает два типа обществ во многих отношениях несовместимыми и затрудняет их совместное существование. Данный угол зрения подводит нас также к часто выражаемому ощущению конца истории. Но конца истории, подчиненной событиям, происходящим в экономике, внутри нации или в государстве, и начала другой истории, которая сочленяет эти события со значительными событиями, происходящими в глубинах нашей собственной природы, передающей свои импульсы обществу.

Эта история включает то, что до тех пор удерживалось где-то на периферии, — наше отношение ко всем тем мирам, которые создаются и разрушаются во Вселенной. Однако возможна ли такая история? Ведь единственное человечество это все же одинокое человечество. Что делает оно, не чувствуя себя более связанным исключительно с землей и не находя более в отношениях с другими животными видами той интимности и поддержки, которые они ему оказывали в течение тысячелетий? Оно направляет радиосигналы неизвестным существам, предполагаемым обитателям других планет, чтобы вновь завязать утерянные связи с природой. Только на этом пути может родиться образ другой истории.

Некоторые люди, в значительной мере индифферентные, оспаривают эту точку зрения. По их мнению, проблема человеческого вида — Mensclilichkeit — в любом случае имеет второстепенное значение. Она находится за пределами картины экономики и общества, которым присущи более конкретные отношения неравенства и насилия. Однако люди имеют сходные неразрешимые проблемы и различаются тем, какие решения они предлагают в данный момент. Они уверены, что нашли ответ, когда на самом деле лишь отбросили вопрос. В остальном, каким видом проблем могла бы интересоваться наука, если она не хочет поддаться иллюзии, что безошибочно отгадывает все возникающие перед ней загадки? Я рискую показаться однообразным — как избежать этого, когда хочешь высказать лишь одну мысль? — но я должен вновь выделить тот пункт, в котором происходит раздвоение смысла гуманитарных наук. Или они устремляются к определенному виду социальной философии, художественно выполненной, облегченной от груза фактов и отягченной хрупкими пророчествами. Ее авторы — эта мастера на все руки — похожи на Прудона, о котором, мне кажется, Маркс говорил, что в глазах философов он социолог, а для социологов — философ. Если им удается пропустить свои послания через средства информа-

ции, они кажутся публике учеными, а ученым — публикой. Это один из самых захватывающих аспектов нашей интеллектуальной жизни — необычайное разнообразие стилей, при котором вклад в язык становится как бы вкладом в знание.

Для гуманитарных наук существует и другая возможность: их смысл преломляется в рамках самих этих наук проблемой, о которой я только что говорил. В этом случае каким образом у них может сохраниться тенденция рассматривать общества как целостности или инвариантные совокупности? До каких пор мы можем определять их свойства как принадлежащие постоянно существующей системе, когда каждый объект нашего универсума — от индивида до массы, от частицы до галактики — определяется продолжительностью своей жизни? Эта продолжительность выражает преходящий характер объектов и обобщает их свойства. Тем или иным образом любое явление представляет собой событие в ходе эволюции и структурное свойство. Вот к чему я и хотел придти: недавно каждая из наук о человеке принялась продумывать свою систему и выводить структуру, общую для видов поведения, верований, коммуникаций и т. д. Не важно, существуют ли в этой системе независимые правила для каждой из ее частей — как в отношениях между обществом и индивидами, — или эти правила возникают на основе конвергенции частей системы — как на рынке или в клубе. Главное в том, что система существует и служит моделью соотнесения. Не исследовать ее и не демонстрировать ее структуру значило бы идти против науки.

Под обаянием исследовательской работы художник, живущий в нас, забывает, что ни экономическая наука, ни социология, ни даже лингвистика не могут превратить какую бы то ни было систему в объект наблюдения и еще меньше — определить законы, связывающие между собой различные ее измерения. По той простой причине, что система обычно настолько обширна, настолько абстрактна, что редко имеется конкретный опыт и тем более инструменты, дающие возможность измерения и предвидения. На практике занимаются лишь тем, что симулируют или овеществляют систему. Эта операция, возможно, имеет педагогическую ценность. Поиск неизменного порядка в нагромождении понятий и фактов учит проникать в глубь коллективных отношений, устранять мало значащие результаты, мыслить максимально строго под эгидой математики. Пусть так.

Однако в науках о человеке, как и в науках о природе и по тем же причинам, осуществляется переход от мира структуры к

миру генезиса. Если не хочешь перескакивать через этапы, приходится признать, что моделируемые общества, постоянно творящие сами себя и находящиеся в процессе становления, развеивают склонность видеть в социальной жизни уравновешенную и повторяющую саму себя систему. Ибо в нем нет ничего, что не воссоздавалось бы в психической среде и не выходило бы ежеминутно за пределы возможностей, предоставляемых этой средой. Это можно сравнить с лужицей воды, по видимости неподвижной, но волнуемой невидимым движением, в результате которого она испаряется или уходит в землю. Надо ли напоминать о том, насколько предметы самих наук текучи и непостоянны? Кто может сегодня с точностью определить, чем занимается его собственная наука? Чем более точными хочешь сделать слова, тем меньше они являются таковыми.

Мы зашли слишком далеко и слишком быстро и в результате сами контуры обществ растворяются в дымке. Те, которых называют примитивными, изменяются на глазах. Под влиянием техники и национальных движений эти далекие миры, не имеющие ни государств, ни границ, ни архивов, сближаются с нашим миром, гонимые тем же потоком истории. В результате тает сфера антропологии — ведь ее вообще бы не было без барьеров и предрассудков, созданных колониальными экспедициями. Напротив, современные общества, детища тенденции обновления и непрерывного прогресса, модифицируются благодаря тому факту, что изменения становятся в них рутинными и они взаимно копируют свои дерзания. Не колеблюсь сказать, что все однообразие прошлого и традиция, заново изобретенная, чтобы утяжелить его балласт, вновь набирают вес. Более невозможно установить для общества простую разделительную линию. Неизвестно, что должно быть исключено из него: мы далеки от тех благословенных времен, когда общество в собственном смысле слова распространялось на часть Европы и Северной Америки, не более того. Неизвестно, впрочем, и что должно быть включено: целостное общество, охватывающее всю планету, будет ли действительно обществом? В любом случае барьеры передвинулись, иерархии расширились — так, мы говорим теперь о первом, втором, третьем и т. д. мирах, чтобы соединить в одно целое все, что является современным. На этом примере видно, насколько и в каком темпе изменяются сферы наших наук. Мы начинаем заниматься социологией общностей прошлого, перешедших в сегодняшний день и антропологией близких нам, даже наших собственных культур, в

рамках которых продолжает существовать столько исторических Атлантид.

Все это останется метафорой, пока не будет признано преобладание созидания над системой, генезиса над структурой. Складывается впечатление, что первые дают нам ключ ко вторым. Как если бы, вращая в противоположную сторону стрелки часов, закончить движение в его начале вместо того, чтобы начать с конца. В этом отношении Эмиль Бенвенист дает нам образцовое методологическое указание, когда он пишет: Нет ничего в языке, чего не было бы в слове». В кратком переложении это означает, что относящееся к генезису является правилом, а относящееся к структуре — исключением. Повседневно и в обществе и в природе возобновляется самая настоящая борьба вокруг изобретения и воспроизводства самых разных связей и сочетаний. Таким же образом в каком-нибудь из тысяч одновременно происходящих разговоров вдруг возникает новое выражение либо даже намечается будущее правило. Лишь небольшая часть этих новаций примет форму структуры или ретроспективно, непредусмотренно станет частью некоей системы. Понять явление с генетической точки зрения это значит установить соответствие между нынешними условиями его наблюдения и его происхождением с тем, чтобы выяснить, какую форму оно принимает в определенный момент. Какие интересы оно было призвано удовлетворять? Чем объясняется его продолжительность, его влияние на индивидов и группы?

Считалось, что ритуалы умерли и похоронены, однако они превосходно существуют в политических партиях, национальных движениях и в жизни многих сект. Их считали принудительными, навязанными и вот они возрождаются на основе добровольного, сознательного выбора, когда тысячи молодых людей скрупулезно повторяют молитвы или когда женщины закрывают лица. Чтобы понять эти трансформации, надо вернуться к истокам: некогда ритуалы выполнялись, чтобы облегчить переход от частной жизни к общественной, от обычных времени и пространства к необычным. Подогревая в ходе церемониалов преданность своих членов, общество с помощью своих мифов добавляло к ней веру. По видимости, ритуалы продолжают объединять людей, придавать им силу, но в действительности произошел разрыв. Отделившись от исчезнувших мифов, ритуалы превратились в практику, позволяющую регулярно соединять индивидов, собирать их под эмблемами и лозунгами, чтобы утвердить, например, идентичность предприятия или

города — по образцу церкви. С утратой различия между священным и мирским ритуалы сталкиваются с риском смешать их и слиться с любым повторяющимся действием, с простой привычкой. Однако в наше время они фиксируют отделение общественной жизни от частной, контраст между формальными и особо ценимыми неформальными отношениями. Поэтому они вызывают враждебность, как все, что считается механическим и неоправданным.

Как мы только что отметили, ритуал без мифа частичек, усечен, не имеет целостного бытия, похож на человека без тени, на язык, утративший смысл. Различие между ритуалом и мифом, которое, преодолевалось почти повсюду в ходе публичных церемоний, плодом чего был тотальный ритуал, в настоящее время переместилось в индивидуальную жизнь. На том условии, что оно остается скрытым, за пределами реальности. Оно принимает форму одержимости порядком, чистотой, согласованностью жестов и идей, которые постоянно пережевываются. Таким образом, ритуалы фабрикуются из личного мифа, а их вновь обретенное и интимное единство создается навязчивым неврозом, самой своей природой обреченным на секретность. Неврозом, который как будто обрел часть своей коллективной материи в сектах и близких к ним феноменах: люди выбирают их как свое предназначение и посредством их тщательно производят бессознательно созданное социальное. Не так уж удивительно, что Фрейд обнаружил аналогию между неврозом и религией, хотя он недооценивал значение практических действий по сравнению с верованиями. Ибо невроз воспроизводит на частной сцене то, что было изобретено на сцене общественной, хотя бы и на уровне карикатуры. Генеалогия ритуала, наверняка, позволит нам понять, какие метаморфозы он испытывал в каждой исторической ситуации и какую роль он играет в процессе собственного увековечивания. Почему вещи переживают причины, вызвавшие их к жизни, а также и те, которые должны были бы привести к их исчезновению — такова банальная загадка всего, что мы наблюдаем.

Очевидно, что исследование динамических причин переносит знание о процессах генезиса из периферии в центр наук о человеке. Эти науки отныне ставят перед собой вопросы, которые возникают при изучении мифов. А также связывают созидание, происхождение которого теряется в глубине времен, с неким редким, небывалым событием. Именно здесь находится конечная причина всего, что произошло и остается с тех пор действую-

щим. Тот, кто исследует это происшедшее и следит за его перипетиями, испытывает каждый раз одно и то же впечатление колдовства, ибо он понимает все кроме начала, сохраняющего свою тайну.

На этом пути науки о человеке поднимают вопросы, которые несколько десятилетий тому назад стали вопросами естественных наук и привели к потрясающим открытиям. Несомненно, они описывают факты и отношения, формирующие систему. Но, не останавливаясь на этом, они используют систему как отправной пункт для исследования ее генезиса и объясняющих его причин. Коротко говоря, от известного феномена восходят к источнику и запускают зонд в первоначальные слои. Так космология изучает теперь развивающуюся вселенную: как рождаются, взрываются, исчезают звезды. Она восходит к началу этой эволюции, чтобы исследовать фазы жизни и умирания каждой звезды, свойства материи, сделавшие возможным взрыв, излучение от которого позволяет установить дату. С другой стороны, физика элементарных частиц, согласно Оппенгеймеру, можно быть уверенным только в одном: ни одна частица не является элементарной — приняла на вооружение ту же концепцию. По всей видимости, эти частицы постоянно возникают и аннигилируются, приводя к возникновению различных электромагнитных и ядерных полей. Это отправной пункт генеалогии атома и теории, объясняющей, как химические вещества, некогда считавшиеся неделимыми, рождаются друг от друга, начиная с первого среди них — водорода. В том же духе с момента открытия двойной спирали генетического кода немедленно начали изучать, откуда происходит содержащаяся в нем информация, как она производится и в чем состоит смысл эволюции. Эти вопросы возникают постоянно. Поскольку в коде каждого вида складируются мутации, происходившие в течение миллионов лет, он представляет собой одновременно историческое и физико-химическое явление.

Эти общие замечания показывают, что знание о происхождении — вселенной, материи, жизни — вновь является частью науки и частью существенной. Приняв аналогичную точку зрения, науки о человеке освобождаются от определенных стеснений, а то и искажений. Если они будут заботиться больше о продвижении вперед, чем о собственном обосновании, им придется умножить контакты с естественными науками. Ибо, чтобы объяснить генезис, необходимо очертить ту сферу науки, в которой сходится несколько категорий знания. Поскольку эти категории

используют взаимозаменяемые понятия и наблюдают сравнимые факты, возможно выделить определенные фазы возникновения явления. Например, фазы формирования массового движения. Вначале надо исследовать материальные и экономические условия. Затем следуют психологические и антропологические факторы, в том числе ментальное единство и несознаваемое давление традиций и символов, обладающих устойчивой силой внушения по отношению к индивидам И наконец, подключается наука о политике, которая затрагивает различные — религиозные или идеологические — мотивы, обосновывающие легитимность массового движения и его руководства.

Короче говоря, если генезис является единственной данной нам величиной, союз наук представляет собой требование практики. Его плодотворность предопределена тем, что ни у одной науки нет оснований считать свой способ объяснения исключительным — ведь объясняемые явления почти что одни и те же, различаются лишь масштабы их наблюдения. Таким образом, речь идет о познавательной задаче: мы обнаружим, что в ее решении психология играет определенную роль, поскольку в каждой коммуникации участвуют слова, в каждом действии — представления и наконец каждое отношение предполагает правило. Следовательно, психология определяет когнитивные и аффективные способности, предшествующие всему, что может предпринять индивид и создать культура. Это ни в коей мере не означает, что все зависит от неврологических и церебральных данных. Но когда на нас давят материальные обстоятельства, смысл этого давления и его результаты зависят от психических операций, благодаря которым мы в состоянии их отбирать и интериоризировать. Эти операции обладают своей логикой и принудительной силой по отношению к символам, выражающим наши интересы и наши силы. Даже если их эффект не определяется раз и навсегда, надо думать, что наши когнитивные и психические задатки обусловливают готовность к выполнению определенных задач и только их. В любом случае обязанность психологии — определить их как первичные рамки наиболее интенсивно проявляющихся и наиболее элементарных феноменов общества, находящихся m statu nascendi. История и экономическая наука уточняют, каждая на свой манер, границы, в которых имеют шанс эволюционировать эти феномены. Социология прослеживает генезис институтов и их объективацию. Более, чем когда-либо, я убежден, что главная роль принадлежит антропологии — в той мере, в какой сна восходит

к истокам социальных явлений и служит нам, так сказать, космологией.

Я угадываю возражение. Зачем делать выбор в пользу генетических наук, возрождающих наивный и лишенный строгости дух историцизма и эволюционизма, от которого лишь недавно не без труда избавились. С этим никто не спорит. Но можно, учитывая критику и освоив систематические методы, вернуться к вопросам происхождения на более высоком уровне и в гармонии с созидательной и разрушительной природой нашего общества. Ведь все равно эти вопросы преследуют нас, ибо именно их мы ранее всего ставим перед собой в нашей жизни и размышляем о них все оставшееся время. Наши науки о человеке, даже история, более не вглядываются в веретено Кроноса", зато его вновь обнаружили науки о природе. Они оживляют любопытство, которое мы никогда не сможем совсем утратить.

Ясно, что эти науки влияют на наше мировоззрение и наши действия, как могут влиять идеи и еще чаще искусство — помимо сознания. Если идти до конца, смысл этого влияния можно резюмировать удивительно точным определением философа В. Ян-келевича: «Психология подозревает, социология доносит*. Можно ли предполагать, что они возвещают свои истины беспристрастно, сохраняя нейтралитет? Ничего подобного. Их основание и посылка заключаются в укоренении первородного греха в современном мире: они делают очевидным, что в нем ничего не делается невинно, без определенного намерения, часто намерения вредоносного. Эту посылку не стали бы оспаривать пророки и мудрецы более примитивных времен. Всегда жив вопрос о бесчеловечном в человеке. И время заставляет нас поставить его более резко с тех пор, как общество потеряло ауру трансцендентной инстанции, имеющей готовые решения проблем нашего бытия. А говоря еще точнее, с тех пор, как мы живем в кильватере одного из самых страшных бедствий в человеческой истории, под двойной эмблемой концлегерей и атомной бомбы. Бедствие, которое не попадает ни в одну из ранее предусмотренных рубрик и о котором нельзя говорить как о каком-то несчастном случае вроде природной катастрофы или биржевого краха. И еще меньше — как об ошибке в курсе, аналогичной

s Кронос (Крон) (греч.) — один из древнейших доолимпийских богов. Народная этимология сблизила имя Кроеоса с греческим обозначением времени — хронос, и Кроноса стали рассматривать как бога времени — прим. пер.

смещению спутника с правильной траектории — ошибке, которую можно исправить с помощью вычислений или лучшего управления.

В первый раз в истории цивилизованного мира теории, основанные на политической экономии или на биологии, провозглашают часть рода человеческого нелюдьми и превращают объективное положение дел в коллективное преступление. Эти теории обязывают человека доносить на своих родных, выносить обвинения против соседей, убивать, как будто бы его цель — лишить землю ее обитателей. Они оправдывают положение, при котором законы наказывают за то, что они разрешают — свободу мысли, право на ассоциацию и т. д. — и вознаграждают за то, что запрещают — ссылку без суда, погребение живых, тайные пытки, сожжение живыми миллионов мужчин, женщин, детей.

В то же время сфера, охватываемая этим вопросом, — назовем ее этикой — расширяется и застигает нас врасплох. Она касается в наших моделируемых обществах их возможного и вызывающего необходимость в принятии трудных решений отношения к природе и к безопасности вида. Наряду с вполне ясными правилами, которые определяют, что хорошо и что плохо в отношениях с себе подобными, со своей группой, существуют другие правила, еще весьма неопределенные, касающиеся жизни и смерти. Чтобы осознать их, достаточно вспомнить о дебатах вокруг аборта, искусственного осеменения, выбора пола ребенка или женщин, вынашивающих чужого ребенка А также вокруг генетических манипуляций, представляющих собой возможное средство устранения носителей определенных наследственных болезней, вокруг трансплантации органов и тому подобного. Добавим, что когда такого рода методы начинают применяться, широкую публику охватывает желание лучше оценить их значение, а ученых — сохранить чистую совесть. На заднем плане этих волнений угадывается сопротивление тому, что почти естественно подталкивает биологию и медицину к сближению с евгеникой. Прикрываясь авторитетом крупнейших светил из разных стран, эта дисциплина служит цели уничтожения целых человеческих групп или по причине их болезней, или по расовому признаку. Чтобы избежать новых промахов, избирают комитеты по этике, вырабатывают правила деонтологии и производят отбор исследовательских процедур.

Впереди биологии идут физика и химия. Будучи науками о массе и энергии, они имеют отношение к нашей среде обитания, среде планеты. Атомные и водородные бомбы насчитываются де-

сятками тысяч — эти цифры дают представление о масштабе угрозы ядерного самоуничтожения. Повседневно происходит поиск методов, способных сохранить планету обитаемой и соответствующих громадным масштабам концентрации населения. Для многих ученых это стало главной заботой — ведь ныне уже недостаточно оправдывать изобретение ссылками на прогресс и на наши обязанности господ и собственников природы, чтобы получить право ее истреблять. Вездесущая фигура Эйнштейна являет собой эталонный образ жестокой дилеммы исследователя, вынужденного делать то, против чего он внутренее восстает.

Даже не имея ввиду ту или иную науку, мы знаем, что в лабораториях, арсеналах, в научных коллективах эта дилемма возрождается беспрестанно, подобно стоголовой гидре. Никогда не было такого сверхизобилия творцов и творений, способных с сегодня на завтра превратиться в силы разрушения. Нередко можно слышать, как извиняющимся и вместе с тем снисходительным тоном говорят: «это всего лишь средства», чтобы устранить любое суждение и кризис совести. Подобное может звучать верно в обществе с давно устоявшимися и постоянными ценностями, одни из которых служат основой для гармонической организации других. И где средсгва и цели объединяются в целостность как два независимых ряда, между которыми определенные комбинации разрешены, а другие находятся под запретом. Но это звучит фальшиво в моделируемых обществах по весьма простой причине. А именно потому, что они беспрестанно превращают средства в цели, рассматривая их как одну из возможностей, которая с течением времени становится действительностью.

Этот путь открыли деньги ради денег, за ними последовало производство ради производства, потом искусство для искусства, действие ради действия, исследование ради исследования и т. д. Это также метод наук о природе: с момента, когда феномен становится возможным, необходимо сосредоточиться на нем и довести его до невероятных последствий. Как если бы ничто не могло его остановить. Полвека назад так было с ядерной энергией, так сегодня обстоит дело с генетическими свойствами. Каждое из этих средств понималось как исключительная цель, содержащая в себе и другие цели, которые можно было взрастить. Таким образом, достигла своего апогея перестройка жизни по западному образцу. Она резюмируется в формуле: *Все, что ты можешь производить, ты должен производить». В том смысле, в каком ее понимают, она сводит на нет дистанцию между

средствами и целями и в результате уже никакой интеллект не в состоянии отличить оправдание первых от выбора вторых. Ибо действующее средство беспрестанно создает свои собственные цели как лекарство, изобретенное для лечения болезни, в поисках, так сказать, норм своего применения приводит к побочным эффектам, к обнаружению еще невиданных болезней.

Повторим еще раз: великие беды недавнего прошлого, которые потрясли общество и ослабили жизненность наших связей с природой, возникшие в этой связи императивы очертили сферу этического. Этический запрос адресуется всем наукам, так как ни религия, ни философия не обладают более аурой, соответствующей его значению. Но прежде всего этот запрос направлен наукам о человеке. Действительно вопрос: «Как жить?» и особенно: «Как жить вместе с другим?» отнюдь не сводится к плачу по ценностям, нехватающим нашей эпохе, по культуре, в которой она разочаровалась. Это вернуло бы нас к тоске по доброму старому времени, к попыткам возродить его ценой минимальных издержек. Особенно сегодня, когда никто больше не знает, какими могли бы быть мораль и культура.когда существуют обширные средства коммуникации, исследовательские лаборатории и путешествия в космос. Нет, у наук, претендующих на изучение таких проблем, просто спрашивают: «Что я должен делать? Во имя чего я должен делать то, что делаю?» — спрашивают для того, чтобы придать смысл собственным делам и своему отношению к другим людям. И было бы парадоксом услышать от них ответы вроде -— «Мы ничего не знаем» или «Выбор ценностей и определенность позиции противоречат нашему призванию». Тогда зачем вообще нужны науки о человеке? Не являются ли они интеллектуальным развлечением, способом собирать гербарии феноменов?

По всей очевидности, нет. И их отказ от ответа тем более парадоксален, что, насколько я знаю, практика этих наук не меняет ничего, независимо от того, изучают ли они общество с нейтральных и индифферентных или с иных позиций. Примерно так же, как муравей или звезда ничего не изменят, свободно смешавшись с другими муравьями и звездами. Предполагается, что изучение природы имеет с этой точки зрения известное преимущество. И нас, особенно психологов, упрекают в том, что мы уступаем нашим собственным пристрастиям, рассматриваем факты с точки зрения наших ценностей или интересов. Это возможно. Но почему усматривать в этом какую-то ущербность, полагать, будто мы не можем отделить знание о сущем от знания о

должном, то, что мы наблюдаем, от того, что мы предпочли бы видеть? Это различие разумеется само собой, ведь мы видим в самих себе тех, кем мы являемся на самом деле, — один из видов живых существх. Если бы было невозможно в какой бы то ни было области отделить реальное от идеального, разум — от вдохновляющей его страсти, суждение об истинном и ложном — от суждения о добре и зле, жить вместе с другими людьми, нормально мыслить. Даже человек, находящийся в состоянии одержимости, отличает свои галлюцинации от реальных восприятий, и даже фанатики, движимые повелительной верой и окончательно выбравшие свой лагерь, умеют оценивать соотношение сил и учатся познавать своего противника. Вовсе не запираясь в башне заданных идей, они, напротив, одарены особой ясностью мышления и критическим духом. Сознавая силу своих желаний, они, я полагаю, вооружены против склонности принимать эти желания за действительность. Представим себе исследователей перед лицом фактов: у них есть сильные ценности, они обручены с интересами своей нации или своей эпохи. И тем не менее это не должно мешать им, более, чем кому-либо, знать реальность, достигать новых поразительных результатов. Правда, об этом узнают лишь постфактум, когда обнаруживается, что эта тонкая алхимия удалась одним, не получилась у других.

Из знаменитой посылки объективного знания, рекомендующей нам отделять суждения о фактах от ценностных суждений, извлекают невозможный, даже безнадежный вывод. А именно, что можно помешать простой умственной операции познания сущего и последующему определению должного. На самом деле можно запретить такую операцию и отделить ее от разума, но невозможно заставить сам разум препятствовать ей. Даже в науках о природе? Об этом ниже. Наш ум и наши методы исследования приводят к тому, что однажды открыв законы причины и следствия, мы преобразуем их в правила, требующие исполнения. В противоположность тому, что часто утверждается, осознанная необходимость ведет не к свободе, а к обязанности. Представим себе гамму исследований, установивших корреляции между характером бактерий и инфекционными заболеваниями или между радиоактивностью и определенными видами рака. Как не придти отсюда к применению определенного числа легальных медицинских средств? И как затем не объявить незаконным, физически вредным и морально порочным все, что противоречит этим предписаниям? Постоянно звучит призыв к подчинению биологическим и социальным законам, а их знание чаще ведет к

слепому принуждению, чем к добровольному соглашению. «Все необходимое должно», — говорил Лейбниц. Как мы не можем воспринимать слова просто как шум, так мы не можем знать о чем-либо без ценностного суждения о предмете знания и о самих себе. По причине этой склонности биологи и врачи стали священнослужителями нашей повседневной жизни.

Здесь мы касаемся центрального аргумента нашего размышления. Специфика наук о человеке состоит в том, что они производят описанную операцию в обратном порядке. Они следуют противоестественным путем, пытаясь из императивов и желаний эпохи извлечь зародыши ожидаемой действительности. Подумайте о простом феномене предвидения, размышления о будущем, исходящим из настоящего. Не приобретает ли оно характер императива, задачи, которую нужно выполнить? Не только потому, что будущее — это время выполнения этического долга («ты не будешь убивать»), но и потому, что мы действуем в русле реализации предвиденного. Предвиденное — это всего лишь одна из возможностей, и только знание должного, желаемого превращает ее в действительность, превращаясь само в знание сущего, наблюдаемого и измеряемого.

Таким образом исследование, каким бы скромным оно ни бы ло, начинается с возмущения против сущего. Вначале складывается впечатление, что что-то в человеческой жизни обстоит не так, как должно. Или же исходят из желания, от которого можно отличить его объект и которое хотят удовлетворить. И то и другое подталкивает нас к систематической и логической работе по поиску таких компонентов реальности, которые могли бы устранить причину возмущения или удовлетворить желание, чтобы осуществить их преобразование и дать нашей науке большую уверенность в самой себе, больше укоренить ее в фактах. Этот поиск происходит не только, как утверждают, в начале, на стадии выбора проблем, но с начала до конца, во всех звеньях теории. Каковы бы ни были причины этого, исследование ориентировано — совершенно банальная истина! — поставленным вопросом: «Что должно быть» — например, разумный консенсус, лучшая экономика, нормальное поведение и т. д., и оно продвигается так долго, пока сохраняет способность открытого взгляда на «то, что можно знать о сущем* и пока одна из намеченных возможностей представляется успешно реализуемой — так до определенного времени обстояло дело с марксизмом.

Таким образом, первоначальное пристрастие поддерживает постоянное напряжение на всех уровнях, пока истина не будет приз-

нана и принята наукой. Наше знание о человеке не умаляется этой цепью операций, хоть она и рождена из посылки, содержащей ценность. Вытекающий из этой цепи вывод также должен ее содержать. Некоторые выводы ассимилируют теорию и наблюдение, как например, «Все люди рождаются равными», «Цель оправдывает средства», «Инцест универсален». Однако они не относятся ни к фактам, ни к ценностям. В этом отношении они похожи на некоторые посылки наук о природе: «Природа не делает скачков», «Свет распространяется кратчайшим путем» — посылки, которые относятся одновременно и к той, и к другой области. Как можно действовать иначе, сохранять объективность, не воображая и не объясняя вселенную, к которой нельзя приложить ценностные определения, вселенную единообразную, одним словом, нейтральную?

При любом прогрессе методологии невозможно устранить эти условия практики и познания. Благодаря им гуманитарные науки родились и остаются науками моральными и их сияние окажется затемненным, если даже добившись более полного знания, они не научат нас лучше жить. Можно пойти и дальше. Это факт, что моральный характер гуманитарного знания не только не ослабел, но приобретает возрастающее значение. К нашим взаимным обязательствам в рамках общества прибавляются обязательства по отношению ко всему человеческому виду. Сегодня это уже не слово, но образ, это даже сама действительность, способная материализоваться в течение одного мгновения.

На поверхности мы переживаем спокойные времена. Мы находимся как бы в оранжерее, не двигаясь, но при малейшем ударе здание может разлететься на куски. Возможно, этический фон остается чем-то пугающим,но повсюду поверхностным. Только лишь в случае крайней опасности мы вопрошаем друг друга: «Как найти мораль?» — ее-то нам тогда не достает. Как будто бы это вопрос минут или секунд. Но ведь речь-то идет о наших обществах. Ведь это они, лишенные своего религиозного ядра и предубежденные против чувства протяженности бытия, развеяли наиболее устойчивую основу его надежности. «Если у солнца и луны зародятся сомнения, — писал английский поэт Уильям Блейк, — они тут же погаснут». В этом видят образ нашей судьбы. И не совсем без оснований, принимая во внимание то упорство, с каким наука взрывает одну за другой привилегии, которыми человек одарил себя во вселенной. У него не остается более ни одного предустановленного ориентира, определяющего направление пути и внушающего доверие. И никакой меры разли-

чения высших и низших целей, которым, как он хочет верить, руководствуется власть. Стало быть, остается полагаться на случайные законы, что соответствует глубокому беспорядку в положении дел.

Но им надо придать направление. И вот науки о человеке, как и все общество, приобщились к этике смысла. Приписывая ценность каждой из предполагаемых возможностей, они создали модели соотнесения, например, рациональность или социализм, исходя из которых судят обо всем остальном. Именно с такой моделью надо сообразовываться, чтобы существовать в этом универсуме, индифферентном к нашим желаниям и мольбам, но чувствительном к выбору наших мужчин и женщин. А большинство их ведет поиск эмансипации столь же изнурительный и усердный, каким был в религиозном мире поиск спасения. Его философские истоки можно обнаружить во Французской революции, в патетике Руссо и Маркса, а политическую основу — в демократии, при которой долгом каждого является сопротивление угнетению. Однако такой поиск ведет в сферу этики лишь ценой отречений. И прежде всего, отречения от привилегий образования и культуры, символов морального достоинства, гарантов поведения, просвещенного разумом. Нам кажется само собой разумеющимся, что когда-то люди, получившие такие дары, сумеют возвыситься в обществе, чтобы сохранить универсальные ценности и вознести их выше частных интересов государства или нации. Совершит ли это дело авангардная группа или оппозиция, оно будет означать, что часть человечества вырвалась из пут низкой покорности и из тьмы инстинктов.

Но нет, повседневный опыт, война развеяли иллюзию, будто благодаря образованию и культуре в решающие моменты сохраняется различие между интеллектуалами и массами. Они не только жертвуют тем и другим, как писал П. Низан: «обзаведемся грубым сердцем, пожертвуем изяществом ума». Более того, одни и те же страхи, одно и то же возбуждение объединяют их в горниле толпы, где убийство и грабеж, апология лжи, становятся законными и похвальными. И пусть не рассказывают нам о превосходстве высокой культуры, когда массовый опыт подтвердил замечательное наблюдение Фрейда: «Эта война, — писал он, — лишила нас иллюзий по дв


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: