Дальнейшие похождения с «Разговорами по душам»

Сопровождая свои слова ироничным смешком, Энтони поведал Глории историю своих коммерческих похождений. Но она слушала без особого веселья.

— И ты опять собираешься отказаться? — холодно спросила она.

— Ну… не ожидаешь же ты, что я…

— Я никогда ничего от тебя не ожидала.

Он пришел в замешательство.

— Ладно, я не вижу ни малейшей пользы в том, чтобы смеяться до упаду над всем этим. В конце концов, самое старое на свете — это новые веяния.

Глории понадобилось удивительное количество моральных сил, чтобы принудить его пойти туда еще раз и когда он явился на следующий день, несколько расстроившись от внимательного прочтения отдающих старческим маразмом банальностей о желании преуспеть и честолюбии, игриво изложенных в «Разговорах по душам», то обнаружил лишь пять десятков из первоначальных трех сотен, ожидающих появления жизнерадостного и неотразимого Сэмми Карлтона. На этот раз все способности мистера Карлтона оживлять и принуждать были обращены на цели разъяснения аудитории великолепнейшего предмета для рассуждений — как продавать. Казалось бы, общепринятый метод состоял в том, чтоб сделать предложение, а потом спросить: «Ну что, будете брать?» — о нет, это не метод! — истинный метод заключался в том, чтоб сделать предложение и потом, доведя противника до полного изнеможения, выдвинуть перед ним категорический императив: «Теперь послушайте! Я потратил время на объяснения. Вы согласились с моими доводами: все, что я хочу теперь знать — сколько вам нужно?»

По мере того как мистер Карлтон громоздил одно на другое подобные утверждения, Энтони начинал чувствовать к нему что-то вроде вызывающего отвращение доверия. Похоже, этот парень знал, о чем говорил. Он имел вид преуспевающего человека, сумевшего подняться до положения, занимая которое, он мог поучать других. Энтони не приходило в голову, что тот тип людей, который добивается коммерческого успеха, редко сознает, как и почему это произошло, и когда начинает объяснять причины этого, то они, как было в случае с его дедом, оказываются ошибочно понятыми и нелепыми.

Энтони отметил, что из достаточно большого количества пожилых людей, которые сначала откликнулись на объявление, на следующий день пришло только двое, а среди самых стойких, которые вернулись и в третий раз, чтобы получить от Карлтона уже настоящие инструкции как продавать, виднелась лишь одна седая голова. Зато уж оставшиеся тридцать так и горели желанием обратиться в новую веру; движения их губ повторяли движения губ мистера Карлтона, они с энтузиазмом покачивались в такт на своих сиденьях, а в интервалах между его фразами переговаривались меж собой напряженным одобрительным шепотом. И все же из немногих избранных, кто, по словам мистера Карлтона, «был назначен судьбой получить те награды, которые по праву и по истине принадлежат им», менее чем полдюжины сочетали в себе хотя бы минимальное количество внешней представительности с великим даром «быть толкачом». Но всем им уже сказали, что они прирожденные «толкачи» — и теперь нужно было только, чтоб они с первобытной страстью поверили в качество своего товара. Он даже призывал каждого из них, по возможности, купить несколько акций, чтоб увеличить тем самым силу своей убежденности.

И вот на пятый день Энтони вышел на улицу с полным набором ощущений человека, которого разыскивает полиция. Действуя согласно инструкции, он выбрал высокое, весьма делового вида здание — из тех соображений, чтобы подняться в лифте сразу наверх, а потом начать работу, спускаясь вниз и причаливая к каждому офису, на дверях которого имелась табличка с фамилией. Но в последнюю минуту его одолели сомнения. Может, более разумно было бы несколько приучить себя к той ледяной атмосфере, которая, он чувствовал, ожидала его, посетив несколько офисов, скажем, на Мэдисон-авеню. Он вошел в некую аркаду, которая казалась не столь угрожающе процветающей и, заметив вывеску, которая гласила: «Перси Б. Уэзерби. Архитектор», героически открыл дверь и вошел. Молодая накрахмаленная женщина вопросительно воззрилась на него.

— Могу я видеть мистера Уэзерби? — Ему было интересно, дрожит ли у него голос.

Она испытующе положила руку на телефон.

— Ваше имя, пожалуйста.

— Я не думаю, что он, э-э… знает меня. То есть, он не знает моего имени.

— Так какое у вас к нему дело? Вы что, страховой агент?

— О нет, ничего похожего! — поспешил отречься Энтони. — Нет, нет. Это… это личное дело. — Он не знал, стоило ли это говорить. Все звучало так просто, когда мистер Карлтон напутствовал свое стадо «Не позволяйте, чтоб они не позволяли вам! Покажите им, что вы твердо решили поговорить с ними, и они станут вас слушать».

Девушка поддалась очарованию меланхолического лица Энтони, и через минуту дверь во внутреннюю комнату распахнулась, пропуская высокого кривоногого человека с прилизанными волосами. С плохо скрываемым нетерпением он подошел к Энтони.

— Вы хотели видеть меня по личному делу?

Энтони дрогнул.

— Я хотел бы поговорить с вами, — сказал он вызывающе.

— О чем?

— Нужно немного времени, чтоб объяснить.

— Ну, так о чем речь? — В голосе мистера Уэзерби слышалось растущее раздражение.

Тогда Энтони, чеканя каждое слово, каждый слог, начал:

— Не знаю, слышали вы или нет о серии брошюр под названием «Разговоры по душам»…

— Боже милостивый! — вскричал Перси Б. Уэзерби, архитектор, — вы что, собираетесь разговаривать со мной по душам?

— Нет, это сугубо деловой разговор. Дело в том, что «Разговоры по душам» это такая компания, и мы выпускаем на рынок некоторое количество…

Его голос медленно слабел и съеживался под пристально-презрительным взглядом не желавшей жертвовать собой жертвы. Он боролся еще минуту, все больше поддаваясь, путаясь в собственных словах. Уверенность покидала его резкими судорожными импульсами, которые, казалось, были частями его собственного тела. Почти безжалостно Перси Б. Уэзерби, архитектор, оборвал беседу.

— Черт побери! — взорвался он негодованием, — и это вы называете личным делом!

Он резко развернулся и проследовал в свой кабинет, громко хлопнув дверью. Не отваживаясь поднять глаз на стенографистку, Энтони скандальным и таинственным образом тоже просочился за пределы комнаты. Обильно потея, он стоял посреди холла, удивляясь, почему его не идут арестовывать; в каждом мимолетном взгляде на себя он безошибочно распознавал укор и презрение.

Спустя час, при помощи двух порций неразбавленного виски он принудил себя к следующей попытке. Он зашел в магазинчик сантехники, но едва упомянул о своем деле, как хозяин начал с великой поспешностью натягивать пальто, грубовато объяснив, что ему пора на обед. Энтони вежливо заметил, что было бы пустой затеей продавать что-либо мучимому голодом человеку, с чем водопроводчик от всей души согласился.

Этот эпизод взбодрил Энтони; он даже старался думать, что если б водопроводчику не нужно было так спешить, он бы, по крайней мере, выслушал его.

Миновав несколько сверкающих и неприступных универмагов, он вошел в бакалейную лавочку. Словоохотливый владелец сообщил ему, что прежде чем покупать какие-либо акции, он должен уяснить себе, как повлияет на рынок окончание войны. Энтони это показалось почти нечестным. В утопии для торговцев мистера Карлтона единственным резоном, который ожидаемые покупатели вообще могли выдвинуть против покупки акций, было сомнение в том, что это окажется перспективным вложением капитала. Ясно, что человек в таком состоянии рассудка был бы смехотворно легкой жертвой, практически готовой сдаться сразу после разумного применения к нему соответствующих правил продажи. Но эти люди… да они вообще не желали ничего покупать.

Прежде чем явиться перед своим четвертым клиентом — агентом по продаже недвижимости, Энтони принял еще несколько порций, но был, тем не менее, повержен единственным и убедительным, как всякий силлогизм, ходом. Агент сказал, что у него три брата работают в инвестиционном бизнесе. Чувствуя себя ниспровергателем семейных традиций, Энтони извинился и вышел вон.

После очередной «подзаправки» он принялся внедрять блестящий план продажи акций в сознание барменов на Лексингтон-авеню. Это заняло несколько часов, ибо в каждой точке внедрения нужно было пропустить несколько дополнительных порций, чтобы ввести владельца в соответствующий настрой перед разговором о деле. Но буфетчики, все как один, утверждали, что если бы у них водились деньги на покупку акций, они не прозябали бы в буфетчиках. Было похоже на то, что все они сговорились и решили остановиться именно на этом ответе. По мере того как приближался мглистый, пропитанный сыростью файв-о-клок, он обнаружил, что в них стала развиваться еще более непростительная тенденция — попросту отделываться шутками.

И вот, в пять часов, невероятным усилием воли сосредоточившись, он решил, что должен внести некоторое разнообразие в стиль своей работы. Он выбрал средних размеров магазин полуфабрикатов и вошел. В некоем озарении он чувствовал, что вещь, которую нужно было сделать — навести чары не только на лавочника, но и на всех покупателей, — тогда, возможно, повинуясь стадному инстинкту, они начнут покупать уже как изумленное и тем самым убежденное целое.

— М-мое п-пачтень… — громко начал он севшим голосом. — Имею неб-большое прдло-жение…

Если он хотел тишины, то получил ее. Что-то вроде благоговейного трепета снизошло на нескольких покупателей и седовласого старца в колпаке и переднике, который разделывал курицу.

Энтони извлек из своего расхристанного портфеля пучок бумажек и задорно потряс ими в воздухе.

— Пок-купайте заем, — предложил он, — не хуже чем «либерти»! — Фраза порадовала его, и Энтони решил ее развить. — Лущще, чем «либ-берть»… Каж-ждая такая облига…цея… стоит двух «либ-берти»… — Тут сознание сделало пропуск и перескочило сразу к заключительной части речи, которую он и выдал в соответствующем жестовом оформлении, несколько, правда, искаженном необходимостью держаться то одной, то обеими руками за прилавок. — Значит, т-теерь слушьте. Я потратил на вас время и не желаю з-зать, почему вы не х-хотите покупать. Я хочу, чтоб вы с…казали: «ну, конечно, да». Хочу, чтоб вы сказ…али сколько!

С этого места они должны были начать подходить к нему с авторучками и чековыми книжками в руках. Поняв, что они, должно быть, не уловили сути намека, Энтони, повинуясь актерскому инстинкту, вернулся и повторил финал:

— Теперь слуш-шайте с-сюда!.. Вы отняли… у меня время. Выслуш-шали прел-ложение. С доводами с-согласны? Теперь, все… что я хочу от вас — сколько облигац-иий «либерти»?

— А теперь слушай сюда! — вмешался новый голос. Из стеклянной загородки в углу магазина появился дородный мужчина с лицом, украшенным симметричными завитками светлых волос и медвежьей перевалкой двинулся к Энтони. — Слушай сюда!

— С-сколько? — непоколебимо повторял продавец. — Вы з-заняли мое время…

— Эй, ты! — заорал хозяин. — Сейчас твое время займет полиция.

— Вот уж…ж никогда, — с благородной неустрашимостью отозвался Энтони. — Все, что я хочу знать — сколько?

Из разных мест магазина стали взлетать в воздух крохотные облачка комментариев и увещеваний.

— Какой ужас!

— Это буйнопомешанный.

— Просто нализался до безобразия.

Хозяин взял Энтони за руку.

— Убирайся, или полицию вызову.

Какие-то реликты здравого смысла заставили Энтони кивнуть и неловким движением водворить свои акции обратно в портфель.

— Сколько? — повторил он с сомнением.

— Весь участок, если понадобится! — прогремел его недоброжелатель, потрясая своими желтыми усами.

— Вот им все… и продам.

С этими словами Энтони повернулся, сосредоточенно поклонился своей последней аудитории и, покачиваясь, выбрался из магазина. На углу он нашел такси и на нем добрался до дому. Там упал на диван и погрузился в глубокий сон, где его и обнаружила Глория; дыхание его наполняло воздух удушливой пряностью, а рука все еще сжимала распахнутый портфель.

За исключением тех моментов когда Энтони бывал пьян, палитра его интересов сделалась меньше, чем у здорового старика, и когда в июле объявили сухой закон, он обнаружил только, что среди тех, кто мог себе это позволить, пить стали еще больше, чем когда бы то ни было. Любой хозяин ставил теперь на стол бутылку по малейшему поводу. Тенденция демонстрировать наличие в доме спиртного была доведена до уровня того же самого инстинкта, который заставляет мужчину увешивать свою жену драгоценностями. Иметь в доме спиртное стаю признаком своеобразного шика, почти знаком респектабельности.

По утрам Энтони просыпался разбитым, нервным и уже уставшим. Безмятежные летние сумерки, равно как и лиловый утренний холодок, оставляли его безучастным. Только на краткое мгновенье за целый день, ощущая тепло и силу обновления, заключенную в первом коктейле, его ум все же обращался к потаенным грезам о грядущем удовольствии — это общее свойство и счастливых, и проклятых. Но продолжалось это недолго. По мере того как он пьянел, грезы рассеивались, и он становился чем-то вроде смятенного призрака, блуждающего во внезапных провалах собственного сознания; в лучшем случае бесчувственно презрительного, а порой нисходящего к самым мрачным глубинам морального падения, полным совершенно неожиданных вещей. Как-то вечером в июне они с Мори жестоко поссорились из-за какого-то пустяка. На следующее утро он смутно припоминал, что все произошло из-за разбитой полубутылки шампанского. Мори призывал его хоть немного протрезветь, и это оскорбило чувства Энтони; пытаясь изобразить оскорбленное достоинство, он вскочил из-за стола и, схватив онемевшую от стыда Глорию за руку, наполовину поволок ее к такси, оставив Мори с тремя заказанными обедами и билетами в оперу.

Полутрагичные фиаско подобного рода сделались настолько обычными, что когда они случались, Энтони уже и не старался улаживать последствий. Если Глория протестовала — но в последнее время она была более склонна погружаться в презрительное молчание, — то он занимал либо жестко-оборонительную позицию, либо с мрачным видом величавой поступью удалялся из квартиры. Но никогда больше, с того самого случая на платформе в Рэдгейте, даже в гневе он не поднимал на нее руки — хотя частенько его удерживал от этого лишь какой-то инстинкт, и самое это обстоятельство приводило его в ярость. В силу того, что до сих пор она была ему дороже, чем любое другое живое существо, он ненавидел ее чаще и мучительнее.

Судьи департамента апелляций до сих пор не снизошли до какого-либо решения, но после повторной отсрочки наконец подтвердили постановление суда первой инстанции — при двух голосах «против». Теперь апелляционный иск был направлен против Эдварда Шаттлуорта. Дело было передано в суд высшей инстанции, а они вновь впали в состояние бессрочного ожидания. Шесть месяцев, может быть — год. Все в этом деле теряло для них последние черты реальности, делалось далеким и неосязаемым, как небеса.

В течение всей прошедшей зимы один-единственный предмет служил для них мелким, но вездесущим камнем преткновения — вопрос о серой шубе для Глории. В то время нельзя было сделать и нескольких шагов по Пятой авеню, чтобы не натолкнуться на даму, закутанную до пят в беличьи меха. Эти женщины были так похожи на детскую игрушку-волчок. Они могли казаться свиноподобными и неприличными, они напоминали содержанок, прикрываясь этой богатой, животно-женственной одеждой. И все же — Глория хотела серую беличью шубу.

Обсуждая этот вопрос, или, лучше сказать, превратив его в предмет для споров — ибо даже больше, чем в первый год их совместной жизни, каждое обсуждение принимало форму жестоких дебатов, полных таких фраз как «всенепременно», «в высшей степени возмутительно», «но, тем не менее, это так» и сверхвыразительного «невзирая на», — они пришли к заключению, что не могут себе этого позволить. Постепенно это стало вырастать для них в символ растущих финансовых неурядиц.

Для Глории «усыхание» их доходов явилось феноменом, рождающим лишь изумление и не имеющим ни объяснений, ни предпосылок — то, что это вообще могло происходить на протяжении пяти лет, казалось почти намеренной жестокостью, задуманной и осуществленной язвительным Творцом. Когда они поженились, семь с половиной тысяч в год, да еще умноженные ожиданием многих миллионов, казались вполне достаточными для молодой пары. Глория не могла себе представить, что их доход уменьшался не только чисто количественно, но также терял покупательную способность, пока выплата пятнадцати тысяч долларов отсроченного гонорара мистеру Хейту не сделала этого факта внезапно очевидным и устрашающим. Когда Энтони призвали в армию, они подсчитали, что их доход был чуть больше четырех сотен в месяц, при долларе тогда уже падавшем в цене, но после его возвращения в Нью-Йорк они обнаружили, что дела их находятся в гораздо более тревожном состоянии. От своих вложений они получали теперь только четыре с половиной тысячи в год. И хотя развязка дела по завещанию, как неуловимый мираж, все время удалялась от них, а опасная в финансовом отношении черта маячила совсем близко, они, тем не менее, постоянно приходили к выводу, что жить, не выходя за рамки их дохода, просто невозможно.

Итак, Глория ходила без беличьей шубы и каждый день, бывая на Пятой авеню, почти ощущала это своей поношенной, едва прикрывавшей колени и уже безнадежно вышедшей из моды леопардовой шкурой. Раз в два месяца они продавали облигацию, и все же, когда счета бывали оплачены, денег оставалось ровно столько, чтоб их тут же проглатывали текущие расходы. Расчеты Энтони показывали, что их капитал протянет еще лет семь. Поэтому Глория не на шутку разозлилась, когда за одну неделю затяжной неистовой пьянки, во время которой Энтони, без всяких на то оснований, решил расстаться в театре с пиджаком, жилетом и рубашкой и покинул помещение только при помощи спецнаряда билетеров, они потратили в два раза больше, чем могла стоить шуба из серой белки.

Был ноябрь, напоминающий скорее бабье лето, и теплая-теплая ночь — совсем ненужная, ибо летние труды были завершены. Бэйб Рут впервые побил национальный рекорд, а Джек Дэмпси сломал в Огайо челюсть Джессу Уилларду. Где-то в Европе у ставшего уже привычным числа детей раздувало животы от голода, а дипломаты были заняты своим привычным делом — охраняли мир для новых войн. В Нью-Йорке «призывался к дисциплине» пролетариат, а на матчах по футболу за Гарвард обычно ставили пять против трех. Кончилось перемирие, началом новой эпохи наступал настоящий мир.

В спальне квартиры на Пятьдесят седьмой улице Глория металась на своей кровати, временами садилась, чтобы сбросить ненужное одеяло и заодно попросить Энтони, лежавшего без сна рядом, принести ей стакан холодной воды. «Только обязательно положи кусочек льда, — напоминала она, — а то вода в кране совсем теплая».

Сквозь полупрозрачные шторы ей было видно округлую луну, висевшую над крышами, и где-то позади нее на небе — желтоватое зарево Таймс-сквер; и созерцая это невозможное световое сочетание, ее мозг неустанно пережевывал некое ощущение, скорее спутанный клубок ощущений, который не давал ей покоя весь день, и день предшествовавший этому, и еще раньше, до того самого дня, когда она могла припомнить себя думающей о чем-то ясно и последовательно — а это, должно быть, случилось последний раз, когда Энтони был еще в армии.

В феврале ей исполнялось двадцать девять. И этот месяц приобретал какую-то зловещую, неодолимую значительность, заставляя ее проводить все эти смутные, полулихорадочные часы в размышлениях о том, не растрачивала ли она в конце концов без всякой пользы свою, пусть пока незаметно, но увядающую красу, и существовала ли вообще такая вещь как полезность чего-нибудь перед лицом жестокой и неизбежной тленности всего живого.

Много лет назад, когда ей исполнилось двадцать один, она записала в дневнике: «Красота годится лишь на то, чтоб ею восхищаться, чтоб ее любить, без устали собирать ее, чтоб потом иметь возможность бросить своему избраннику, словно охапку благоухающих роз. Мне кажется — насколько я вообще могу судить об этом, — что моя красота заслуживает именно такой участи…»

А теперь весь этот ноябрьский день, весь этот несчастный, заброшенный день под грязновато-белым небом Глория думала о том, что, может быть, она ошибалась. Чтобы сохранить в неприкосновенности свой главный дар, она не искала другой любви. Когда же пламя первой страсти потускнело, стало угасать, потом осталось в прошлом, она все старалась сберечь — но что? Ее мучило, что она не понимает, что же все время пытается сберечь — просто память чувств или некую глубинную, основополагающую концепцию чести. Теперь ее одолевали сомнения: придерживалась ли она в своей жизни вообще какой-либо моральной концепции — пройти без печали и сожалений по самой веселой из всех возможных дорожек, сохранить собственное достоинство, оставаясь всегда собой и делая только то, что ей наверняка будет к лицу. Всем, от того первого мальчишки в итонском воротничке, чьей «девочкой» она была когда-то, до самого последнего случайного мужчины, чей взгляд блеснул, останавливаясь на ней, нужна была только та несравненная прямота, которую она могла вложить во взгляд или облечь в порой незаконченную фразу — ибо она всегда предпочитала говорить отрывками предложений, — чтоб удалиться на неизмеримое расстояние, свить вокруг себя кокон непреодолимых, излучающих несказанный свет иллюзий. Чтобы пробуждать мужские души, чтобы творить в них высокое счастье и возвышенное отчаяние, она должна была оставаться неприступно гордой — гордой до недосягаемости, гордой до трогательной податливости, гордой до страстности и одержимости.

Она знала, что в душе никогда не хотела иметь детей. Грубая телесность, приземленность, непереносимость ощущения беременности и, наконец, угроза ее красоте — все это отталкивало. Она хотела существовать только в виде мыслящего цветка, продлевая и сохраняя только себя. Ее сентиментальность могла изо всех сил цепляться за ее собственные иллюзии, но ироничная душа нашептывала ей, что материнство — почет, доступный и обезьяне. Поэтому все ее мечты сводились к грезам о неких призрачных детях — первозданных совершенных символах ее первозданной совершенной любви к Энтони.

Потом, в конце концов, красота была единственным, что никогда не изменяло ей. Она не встречала красоты подобной собственной. Вся этика и эстетика меркли перед великолепной конкретностью ее бело-розовых ног, чистым совершенством ее тела и совершенно детским ртом, который сам был материальным воплощением поцелуя.

В феврале ей исполнялось двадцать девять. И по мере того, как таяла эта бесконечная ночь, Глория все острее осознавала, что они с ее красотой должны каким-то образом использовать оставшиеся три месяца. Сначала она не могла придумать, как именно, но постепенно решение оформилось само собой в виде вечно манившего к себе киноэкрана. На этот раз она была настроена серьезно. Никакая материальная нужда не могла с такой силой подвигнуть ее к действию, как этот страх. И наплевать на Энтони… Энтони, этот слабый, бедный духом, сломленный человек с красными глазами, к которому она иногда все еще испытывала нежность. Он не в счет. В феврале ей будет двадцать девять — еще сотня дней, так много; завтра же она должна пойти к Бликману.

С этим решением пришло облегчение. Ее радовала мысль, что хоть иллюзия красоты может быть продлена, пусть в виде изображения на целлулоиде, после того как сама реальность исчезнет. Итак — завтра.

На следующий день ей было совсем плохо. Она все же попыталась выйти, но не упала в обморок, только схватившись за почтовый ящик возле парадной двери. Лифтер помог ей подняться наверх, где она и лежала на кровати до возвращения Энтони, не в силах даже расстегнуть лифчик.

Пять дней она провалялась с гриппом, который, точно так же как осень, свернувшая за угол и вдруг превратившаяся в зиму, перешел в двустороннее воспаление легких. В лихорадочных блужданиях ее сознания она крадучись брела по дому, полному холодных неосвещенных комнат, разыскивая свою мать. Она хотела одного: быть маленькой девочкой, которую надежно опекает покладистая, но всемогущая сила, пусть не такая умная, но более надежная, чем она сама. И еще казалось, что тот единственный любовник в жизни, которого она по-настоящему хотела, так и остался в ее снах.

«Odi profanum vulgus»

Однажды в разгар болезни Глории случилось странное происшествие, которое потом долгое время не давало покоя мисс Макговерн, опытной сиделке. Это случилось в полдень, но комната, в которой лежала больная, была затенена и покойна. Мисс Макговерн стояла рядом с кроватью, готовя какое-то лекарство, в то время как миссис Пэтч, которая до этого, казалось, крепко спала, вдруг села на кровати и с большой серьезностью в голосе начала говорить:

— Миллионы людей, — говорила она, — кишащие словно крысы, отвратительно пахнущие, лопочущие как обезьяны… обезьяны. Или, скорее, как вши. За один-единственный прелестный дворец… скажем, на Лонг-Айленде, или даже в Гринвиче… за дворец, полный картин старых мастеров, утонченных, изысканных вещей… где по ухоженным аллеям, зеленым газонам с видом на синее море прогуливаются прекрасные люди в великолепных нарядах… Я бы пожертвовала сотнями, тысячами их, миллионами. — Она с трудом подняла руку и прищелкнула пальцами. — Мне нет до них дела, понимаете?

Взгляд, которым в заключение этой речи она смерила мисс Макговерн, был странно игривым и удивительно внимательным. Потом она издала короткий, отчетливо презрительный смешок и, откинувшись на подушки, погрузилась в сон.

Мисс Макговерн была ошарашена. Ее очень заинтересовало, что это были за сотни тысяч, которыми готова была пожертвовать миссис Пэтч ради своего дворца. Она пришла к выводу, что это — доллары, хотя речь, как будто, шла не о долларах.

Кино

Был февраль, семь дней до дня ее рожденья, и сильный снегопад, который заполнял перекрестки, подобно тому, как грязь заполняет щели в полу, превращался там в мокрое месиво и был препровождаем в сточные канавы поливочными шлангами отдела по очистке улиц. Ветер, не становившийся менее суровым от своей переменчивости, врывался сквозь открытые окна гостиной, разглашая убогие тайны окрестных кварталов и вынося в своем унылом круженье из квартиры Пэтчей застойный запах табака.

Глория, завернутая в теплый халат, вошла в стылую комнату и, подняв трубку, попросила соединить ее с Джозефом Бликманом.

— Вы имеете в виду с мистером Джозефом Блэком? — спросила телефонистка из «Филмз пар Экселенс».

— Бликман. Джозеф Бликман. Б-л-и…

— Мистер Бликман сменил свою фамилию на Блэк. Вам именно он нужен?

— То есть… да. — И она, чувствуя неловкость, вспомнила, как в былые дни прямо в глаза называла его «Блокхэдом».

Его офиса она достигла путем обмена любезностями с еще двумя женскими голосами; последний принадлежал личному секретарю, которая попросила Глорию назвать себя. И только услышав в трубке течение узнаваемого, но все равно незнакомого голоса, она поняла, что со времени их последней встречи минуло три года. И еще он изменил свою фамилию на Блэк.

— Не могли бы мы с вами встретиться? — предложила она беспечно. — Это будет, конечно, деловая встреча. Я наконец-то собралась поработать в кино, если получится.

— Ужасно рад. Я всегда был уверен, что вам это понравится.

— И вы могли бы мне устроить пробу? — осведомилась она с надменностью, свойственной всем красивым женщинам, вообще всем женщинам, которые когда-либо считали себя красивыми.

Он уверил се, что вопрос только в том, когда она хочет попробоваться. В любое время? Хорошо, он позвонит ей позже и даст знать. Беседа завершилась подобающим случаю обоюдным многословием. Потом с трех до пяти она сидела у телефона, но он не позвонил.

На следующее утро пришло письмо, которое и утешило, и взволновало ее.

Дорогая Глория. По счастливой случайности в поле моего зрения оказался один проект, который, я полагаю, может вас заинтересовать. Мне бы хотелось, чтоб вы начали с чего-то, что может принести вам определенную известность. В то же время, если такая красивая девушка, как вы, будет взята в картину на равных правах с какой-нибудь «заезженной» звездой, которые являются неизбежным злом во всякой кинокомпании, это даст повод для сплетен. Но вот как раз сейчас в картине Перси Б. Дебриса есть роль молодой девушки, которая, я думаю, оказалась бы вам по силам и помогла бы составить определенную репутацию. В главных ролях будут заняты Вилла Сэйбл и Гастон Мирс, а вы могли бы, я полагаю, исполнить роль младшей сестры героини.

Во всяком случае, Перси Б. Дебрис, который снимает эту картину, полагает, что если б вы могли приехать на студию послезавтра (в четверг), то он готов сделать пробу. Если десять часов вас устроит, я буду ждать вас именно в это время.

С наилучшими пожеланиями,

Всегда искренне ваш, Джозеф Блэк.

Глория решила, что Энтони лучше ничего не говорить, пока не будет окончательно ясно, получит ли она роль, поэтому на следующее утро она собралась и выскользнула из квартиры, пока он еще спал. Зеркало, казалось, представило ей точно такой же отчет, как и всегда. Она внимательно вглядывалась в себя, пытаясь понять, оставила ли какие-нибудь следы болезнь. Она еще не набрала своего обычного веса, и несколько дней назад ей даже показалось, что у нее впалые щеки, — но теперь она чувствовала, что это были временные явления, а именно сегодня она выглядела свежо, как всегда. Она водрузила на себя купленную к случаю шляпку, и так как день был теплый, оставила дома свою леопардовую оболочку.

На студии «Филмз пар Экселенс» о ее приходе доложили по телефону и сообщили, что мистер Блэк сию минуту спустится. Глория оглядывалась по сторонам. Показались две девушки, предводимые маленьким толстяком в пиджаке с прорезными карманами, и одна из них обратила внимание на стопу тонких пакетов, наваленных у стены примерно по грудь человеку в высоту и футов на двадцать в длину.

— Это студийная почта, — пояснил толстяк, — фотографии звезд, которые работают в «Пар Экселенс».

— О!

— Каждая подписана Флоренс Келли, либо Гастоном Мирсом, либо Мак Доджем, — он доверительно подмигнул. — По крайней мерс, когда Минни Макглук из какого-нибудь Саук Сентер получит фотографию, которую заказывала, она именно так и подумает.

— Значит, они просто проштампованы?

— Само собой. Чтоб подписать половину этих фотографий, им понадобилось бы заниматься этим по восемь часов в день. Говорят, рассылка портретов стоит Мэри Пикфорд пятьдесят тысяч в год.

— Скажи на милость!

— Клянусь! Пятьдесят тысяч. Это же лучший способ рекламы…

Они скрылись из виду, и почти тут же появился Бликман — смугловатый обходительный джентльмен, элегантно облаченный в свои сорок с небольшим лет, — который с учтивой теплотой поприветствовал ее и сказал, что за три года она ничуть не изменилась. Он провел ее за собой в какое-то огромное помещение, наверняка не меньше, чем арсенал, рассеченное местами полосами слепяще яркого света и уставленное необычными сооружениями. Каждая масть декораций была помечена большими белыми буквами «Гастон Мирс компани», «Мак Додж компани», или просто «Филмз пар Экселенс».

— Были когда-нибудь на студии?

— Не приходилось.

Ей здесь нравилось. Не было душного запаха грима, не ощущалось аромата пропитанных потом мишурных костюмов, который еще много лет назад вызвал у нее отвращение к закулисной стороне музыкальной комедии. Эта работа делалась в тонах ясного утра, и все относящееся к ней казалось роскошным, великолепным и новым. На одной из площадок, которая вся радостно светилась маньчжурскими драпировками, среди декораций, повинуясь указаниям мегафона, расхаживал самый настоящий китаец, похожий на огромную сверкающую механическую куклу, представляя в назидание молодому национальному сознанию поучительную древнюю сказку.

К ним приблизился рыжеволосый человек и с некоторой фамильярностью, но вежливо заговорил с Бликманом, который отвечал:

— Здравствуйте, Дебрис. Вот, пожалуйста, миссис Пэтч… Как я вам говорил, миссис Пэтч хотела бы попробовать себя в кино. Прекрасно, сейчас, куда нам идти?

Мистер Дебрис — великий Перси Б. Дебрис, подумала Глория, — указал им на площадку, которая представляла собой внутренность некоего офиса. Вокруг камеры, располагавшейся у переднего края площадки, расставили несколько стульев, и они втроем уселись на них.

— Бывали раньше на студии? — поинтересовался мистер Дебрис, окидывая Глорию взглядом, который был, разумеется, по меньшей мерс, квинтэссенцией наблюдательности. — Нет? Хорошо, тогда я постараюсь поточнее объяснить вам, что тут будет происходить. Сейчас мы проведем то, что у нас называется пробой, чтобы посмотреть, насколько вы фотогеничны, насколько естественно двигаетесь, а также насколько восприимчивы к указаниям режиссера. Не нужно нервничать по этому поводу. Я просто попрошу оператора снять несколько десятков метров из эпизода, который я пометил здесь, в сценарии. А пока давайте обсудим, что от вас требуется.

Он достал пачку отпечатанных на машинке листков и стал объяснять эпизод, который ей предстояло сыграть. Выяснялось, что некая Барбара Уэйнрайт тайно вышла замуж за младшего партнера фирмы, офис которой и был сооружен на площадке. Однажды, зайдя случайно в пустой кабинет, она, естественно, захотела получше познакомиться с местом, где работает ее муж. Тут звонит телефон, и она, после некоторых колебаний, отвечает на звонок. Она узнает, что ее муж был сбит автомобилем и скончался на месте. Она вне себя. Сначала она просто не в состоянии осознать то, что произошло, но наконец смысл случившегося доходит до нее и она замертво падает на пол.

— Вот, собственно, и все, чего мы хотим, — заключил мистер Дебрис. — Я буду находиться здесь и говорить вам, что вы приблизительно должны делать, но вы должны действовать так, словно меня здесь нет, то есть действовать по собственному разумению. И не нужно бояться, что мы собираемся слишком строго вас судить. Мы просто хотим получить представление о вашем экранном образе.

— Понимаю.

— Грим вы найдете в комнате за площадкой. Только не злоупотребляйте. Особенно красным.

— Понимаю, — повторила Глория, кивая. Она нервно облизала губы.

Проба

Когда она вошла на площадку через настоящую деревянную дверь, которую тщательно прикрыла за собой, то вдруг совсем не к месту поняла, насколько неподходящее на ней платье. К этому случаю нужно было купить что-нибудь «специально для девушки», она еще могла носить такие платья и это могло бы оказаться совсем неплохим вложением денег, подчеркнув ее юную грацию.

Когда из белого зарева перед ее глазами донесся голос мистера Дебриса, она внезапно вернулась к реальности происходящего.

— Вы оглядываетесь в поисках мужа… Так. Вы не видите его… у вас возникает желание осмотреть офис…

До ее сознания дошло ровное стрекотание камеры. Оно раздражало. Глория невольно глянула в том направлении и подумала, все ли у нее в порядке с гримом. Потом, с видимым усилием, она заставила себя начать; еще никогда в жизни не ощущала она, что все ее движения и жесты так банальны и неуклюжи, настолько лишены грации и достоинства. Она бесцельно двигалась по кабинету, время от времени брала в руки какие-то предметы и бессмысленно рассматривала их. Потом она осмотрела пол, глянула в потолок и принялась изучать никак не относившийся к делу карандаш, лежавший на столе. Наконец, не в силах ничего больше придумать, и еще меньше в силах что-либо выразить, она заставила себя улыбнуться.

— Хорошо. Теперь звонит телефон. Дрин-дрин-дрин! Сначала не решаетесь, потом отвечаете.

Она некоторое время пребывала в нерешительности, затем, как ей показалось, слишком быстро подняла трубку.

— Я слушаю.

Голос звучал плоско и ненатурально. Слова прозвенели в пустом павильоне, как бессильная попытка духа воплотиться хоть во что-нибудь. Нелепость их требований вдруг родила в ней резкое неприятие. Неужели они ожидали, что она так вот, сразу сможет поставить себя на место этого неправдоподобного, непонятного ей персонажа?

— Нет… нет… нет еще! Теперь слушайте: «Джон Саммер только что был сбит автомобилем и скончался!»

Глория позволила своим детским губам чуть приоткрыться.

— Вешайте трубку! С грохотом!

Она подчинилась, все еще уставившись неподвижными, широко раскрытыми глазами в стол. Наконец она ощутила едва заметное воодушевление, возросла и ее уверенность в себе.

— Господи! — вскрикнула она и подумала, что на этот раз получилось неплохо. — О, Боже мой!

— Теперь обморок.

Она рухнула вначале на колени, потом откинулась навзничь и, не дыша, замерла на полу.

— Хорошо, — прозвучал голос мистера Дебриса. — Этого хватит, благодарю вас. Материала вполне достаточно. Вставайте, не нужно больше лежать.

Глория поднялась, пытаясь обрести достоинство и отряхивая юбку.

— Ужасно! — заметила она со сдержанным смешком, хотя сердце колотилось неистово. — Это было ужасно, не так ли?

— Что-то не понравилось? — сказал мистер Дебрис, вежливо улыбаясь. — Показалось тяжело? Я ничего не могу сказать, пока не просмотрю материал.

— Конечно, я понимаю, — согласилась она, пытаясь уловить хоть какой-то намек в его замечаниях — и не могла. Это были просто ничего не значащие слова, которые он должен был сказать, чтоб не особенно обнадеживать ее.

Через минуту она уже покинула студию. Бликман пообещал, что сообщит ей о результатах пробы в ближайшие дни. Слишком гордая, чтоб вымогать у него более определенные комментарии, она чувствовала себя в полнейшей растерянности, поскольку теперь, когда этот шаг наконец был сделан, она поняла, насколько за эти три года свыклась с подспудной мыслью, что в запасе у нее успешная карьера в кино. Всю ночь она пыталась беспристрастно припомнить те мелочи, которые могли решить все «за» или «против». Ее беспокоило, достаточно ли она загримировалась, и еще волновало, не слишком ли серьезно она себя вела, ведь героиня ее была двадцатилетней девушкой. И меньше всего она была довольна собственной игрой. Ее выход мог вызвать только отвращение — на самом деле, все до сцены с телефоном представляло собой кучу бестолковщины, — а потом проба кончилась. Если бы они только поняли! Как она хотела попробовать еще раз. Бредовый план позвонить утром и попросить о новой пробе овладел ею так же внезапно, как и исчез. Ей показалось невежливым и неразумным просить еще одной милости у Бликмана.

На третий день ожидания нервы ее были на пределе. Она постоянно кусала внутреннюю сторону щек, пока та не стала сплошной кровоточащей раной и горела огнем, когда она полоскала рот листерином. Она так настойчиво ссорилась с Энтони, что он в бешенстве сбежал из дома. Но, напуганный ее беспримерной холодностью, примерно через час позвонил, извинился и сказал, что обедает в Амстердам-клубе — единственном, в котором он сохранил еще членство.

Это было после часу дня, и она, позавтракав в одиннадцать, решила прогуляться перед вторым завтраком и отправилась в Парк. Почту приносят в три. До трех ей нужно вернуться.

Был один из преждевременно теплых весенних дней. В Парке подсыхали дорожки, и маленькие девочки сосредоточенно возили под бестенными деревьями туда-сюда белые кукольные коляски, следом за ними парами следовали скучающие няньки, обсуждая друг с другом те огромной важности секреты, которые интересны, похоже, только нянькам.

Два на ее маленьких золотых часах. Она хотела купить себе новые, овальные, сделанные из платины и инкрустированные бриллиантами — но такие стоили побольше, чем беличьи шубы и сейчас были для нее недоступны, как и все прочее, если, конечно, ее не ждет дома именно такое письмо… примерно через час… точно через пятьдесят восемь минут… Десять минут, чтобы дойти, остается сорок восемь… сорок семь…

Хладнокровные девочки, катящие свои коляски по залитым солнцем, еще не просохшим дорожкам. Няньки, болтающие между собой о своих непостижимых секретах. Тут и там на газетах, расстеленных на влажных еще скамейках, обтрепанные мужчины, относящиеся, скорее, не к этому восхитительному сверкающему дню, а к тому грязному снегу, который обессилено хоронился по темным углам, ожидая окончательного истребления…

Миновала целая вечность, прежде чем она, войдя в сумрачный вестибюль, увидела чернокожего лифтера, совсем не к месту стоявшего в пятнах света от витражного окна.

— Нам есть какая-нибудь почта? — спросила она.

— Наверху, мадам.

Отвратительно визгнула кнопка на доске управления, и Глория стала ждать, пока он управлялся с телефоном. Стоны, с которыми лифт прокладывал себе путь наверх, просто убивали ее, этажи проплывали мимо как медлительные провалы столетий, каждый грозный чем-то своим, обличающий, значительный. Письмо — белое пятно проказы — лежало на грязном кафеле в прихожей…

Дорогая Глория.

Вчера днем мы просмотрели отснятый материал и у мистера Дебриса сложилось мнение, что в этой роли он хотел бы видеть женщину помоложе. Он сказал, что играли вы неплохо и в фильме предполагается небольшая характерная роль весьма надменной богатой вдовы, которую, он думает, вы могли бы…

Ничего не соображая, Глория поднимала взгляд, пока он не уперся куда-то под потолок. Но она не увидела противоположной стены, потому что ее серые глаза были полны слез. Зажав смятое письмо в руке, она прошла в спальню и опустилась на колени перед длинным зеркалом, вделанным в створку платяного шкафа. Это был ее двадцать девятый день рождения, и весь мир, колыхаясь, куда-то плыл перед ее глазами. Она хотела убедить себя, что все дело было в гриме, но ее чувства были сейчас слишком глубоки, слишком потрясены, чтобы их удовлетворило какое угодно утешение.

Она с напряжением вглядывалась в себя, пока не ощутила, как у нее сводит височные мышцы. Да — щеки у нее чуть впалые, уголки глаз подчеркнуты крохотными морщинками. Но сами глаза совсем другие. Да, совсем другие глаза!.. И тут она внезапно поняла, какие усталые были у нее глаза.

— Личико мое, — зашептала она в страстном отчаянии. — Милое мое личико! Не хочу!.. Не хочу без него жить! Господи, что с ним стало?!

Она медленно склонилась к зеркалу, потом, как на кинопробе, ничком повалилась на пол и разрыдалась. Это было первое неуклюжее движение в ее жизни.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: