Студенческие годы Солженицына: учёба, дружба, любовь, творчество

Личный листок по учёту кадров, который 26 марта 1938 года заполнил студент второго курса Ростовского государственного университета Солженицын Александр Исаевич, включал, помимо фотографии и обязательных анкетных данных, несколько неординарных вопросов. Тогдашний «пятый пункт» фиксировал вовсе не национальность (она оставалась под цифрой 4: русский), а социальное происхождение и содержал подпункты, чреватые опасными последствиями. Отдел кадров остро интересовали бывшее сословное звание родителей (Саня написал: крестьяне), их основное занятие до Октябрьской революции (Саня, умолчав об отце-офицере, указал: студенты), а также основное занятие после революции (Саня ответил уклончиво, но придраться было бы трудно: отца не было, мать — стенографистка).

Анкета выходила почти чистой — если не считать того обстоятельства (зацепки для особистов), что отца Сани звали Исаакий, отчество в школьном аттестате было Исаакович, а в паспорте, как потом и в анкете, стояло не Исаакиевич (как было бы правильно), а Исаевич; но ведь не будешь на каждом шагу объяснять, какую досадную ошибку допустила паспортистка, выдав 16-летнему юноше его первый паспорт. А тогда, в декабре 1934-го (прошло только два года, как заработала новая паспортная система), они с мамой думали-гадали, как быть, требовать ли в милиции исправлений, нет ли, но решили не будить лихо, пока оно тихо.

19 июля 1936 года Саня написал заявление: «Прошу принять меня в число студентов Ростовского государственного университета и зачислить на физико-математический факультет». Впечатляющий аттестат, четыре похвальные грамоты, метрическое свидетельство, автобиография (тогда еще совсем скромная), необходимые медицинские справки прилагались — и резолюция о зачислении без экзаменов была принята незамедлительно.

Мечтал он, однако, не о физмате. Будь в РГУ литературный факультет, он пошёл бы туда и, несомненно, поступил бы. Но литфак имелся только в местном пединституте, что казалось (и считалось) много ниже по уровню. Уезжать из Ростова, хоть в Новочеркасск, где работал Федоровский, хоть в Москву, он не решался из-за матери — её одиночества и слабого здоровья. Да и учиться далеко от дома было не по карману. Вместе с тем престижное физико-математическое отделение Ростовского государственного университета имени В. М. Молотова — это был даже не компромисс, ведь и в математике у Сани проявились отменные способности. Потому, отвечая в Листке по учёту на пункты 17 (об ученой степени) и 18 (о научных трудах и изобретениях), он написал не без вызова: пока никакой и ещё нет, давая понять отделу кадров, что положительный ответ не за горами.

…Саня сразу и легко стал одним из самых сильных студентов в своём потоке, по всем предметам получал только пятёрки, и хотя жизненного призвания к математике не чувствовал, но и тогда, и всегда благословлял судьбу, что попал на физмат. Позже сокурсники будут отмечать особые отношения студента Солженицына со временем — он так плотно использовал каждую минуту, выжимая из неё максимум возможного, что успевал невероятно много.

Эмилий Мазин вспоминает (1990): «У него было обострённое чувство времени как особой человеческой ценности. Он никогда ни при каких обстоятельствах не тратил время попусту, на легкие разговоры, совещания и застолья. Занимался Саня много, учился не за страх, а за совесть. Первые два курса оценки “хорошо” просто не существовало, её ввели только на третий год нашей учёбы, а до того были лишь “отлично” и “удовлетворительно”. Но стипендию платили всегда. Повышенная — 150 рублей, простая — 110. Конечно, не хватало. Частенько ходили разгружать вагоны — извечное занятие студентов. На старших курсах сами давали уроки математики, занимались репетиторством (А. И. вспоминает, что именно Миля Мазин, более предприимчивый в деле репетиторства, помогал ему находить учеников или делился своими — Л. С.). И ко всему Саня подходил очень организованно — заниматься так заниматься, учить других так учить. Помню его как активного участника драмкружка. В памяти всплывает спектакль по известному чеховскому водевилю. Играл Саня директора банка хорошо, убедительно. Мы аплодировали, поздравляли. Вообще к искусству был неравнодушен. В отличие от многих из нас, исправно посещал филармонию, любил слушать симфоническую музыку. Недурно владел немецким и английским языками, которые изучал ещё в школе. Был редактором факультетской стенгазеты, делал её очень целеустремлённо».

И точно: стенгазета физмата, выходившая еженедельно, очень живая, остроумная, пользовалась немалым успехом и даже была премирована на общегородском конкурсе. По понедельникам у стенда со свежим номером толпились студенты и преподаватели, и за год они так привыкали к весёлому листу ватмана, что когда в июньском номере 1937 года редактор попрощался с читателями на время каникул, его вызвали в партком и в приказном порядке велели продолжать выпуск; так он и вёл газету до последнего курса.

«Был восемнадцатилетний Саня юнцом восторженным, весь светился правдоискательством, сочинял огромные поэмы в подражание “Мцыри”, — вспоминал в 1964 году ещё один Санин знакомец, студент истфака пединститута Борис Изюмский, впоследствии известный донской писатель. — Для меня встреча с Солженицыным имела ещё и особое, личное значение. До войны, студентами, бегали мы с ним в литкружок при Доме медработников. Сдружила нас любовь к литературе. Оба сочиняли стихи, нещадно критиковали друг друга, но это ни разу не осложнило нашей дружбы».

Поэма в духе «Мцыри» действительно существовала, и не одна. Может быть, Саня читал у медработников приключенческую «Ласточку» («Лирондель»), а может быть, «Эвариста Галуа». Трагическая история гениального французского математика и революционера, который в ночь перед смертельной дуэлью-ловушкой, подстроенной врагами, набросал в тетради теорию алгебраического решения уравнений, была изложена четырёхстопным амфибрахием и потребовала 248 смежно-рифмованных строк. Воин свободы, двадцатилетний Эварист Галуа, жестоко страдал из-за упущенного времени, бесценного, невозвратного. Момент, когда герой, выйдя из тюрьмы, беспечно гуляет, забыв математику и научный долг, кажется, доставляет автору невыносимые страдания. Может быть, из судьбы Галуа он извлёк серьезный урок, как следует обращаться со временем…

Математика воспринималась как верный кусок хлеба, а литература — как мечта и призвание. К началу университета у Сани и Кирилла скопилось немало тетрадок со стихами, и, став первокурсниками, они отважились послать избранное столичным светилам, которые чаще всего оставляли такие письма и просьбы без ответа. И все же Л. И. Тимофеев, известный стиховед и сотрудник Института красной профессуры, прислал из Москвы скептический отзыв — несколько фраз о низком уровне стихов. Это был тяжкий удар, но они не сдавались, продолжали писать и, где возможно, показывали написанное. Приносили стихи местным поэтам Кацу и Жаку, весьма авторитетным в Ростове (в 1944-м фронтовик Солженицын недобрым словом вспомнит то время, когда такие слабые стихотворцы, как Кац и Жак, были для него высшими литературными судьями — сохранились листки, где Кац, в порядке редактуры, просто вычеркнул три из семи строф Саниного стихотворения «Волга»).

Была ещё краевая газета «Молот» — тамошний заведующий литотделом Яков Борисович Левин, живой, отзывчивый, тонкий человек, всячески поощрял молодых поэтов. По инициативе Киры они записались и в литературный кружок при Доме медработника, руководимый каким-то грубым тупицей из того же «Молота» — тот жёстко гнул партийную линию. К медработникам (в кружке, впрочем, не было ни единого медика) они ходили в 1937-м, и всё равно им казалось, «что музы порхают в той крохотной синей комнатке».

Много лет спустя Солженицын назовёт свои первые литературные опыты «обычным юным вздором». Но в 1938 году некий литконсультант со смешной фамилией Котомка, в ответном письме из Гослитиздата, куда Саня послал стихотворение в 14 строф «Дыхание войны» (четырёхстопный амфибрахий, размышления над свежей газетой об испанской войне), вовсе не отговаривал юношу писать, а лишь советовал больше читать, точно выражать свои мысли, овладевать техникой ясной и чёткой речи. И это было всё же обнадеживающим знаком.

Литературные бастионы штурмовались с разных сторон. В год окончания школы был куплен тяжёлый дорожный велосипед «Украина», на котором он смог совершить все свои довоенные путешествия. Гороно, вместо полагавшейся лучшему выпускнику Солженицыну общегородской премии, выписало через культмаг деньги; накануне удалось узнать и сообщить друзьям о «дне Х», и тройка мушкетёров ночь напролёт простояла под магазином, чтобы утром быть первыми в очереди.

Во время велосипедных походов как-то естественно возникла и укрепилась профессиональная потребность наблюдать и записывать. Так был составлен отчёт о велопоходе по Военно-Грузинской дороге (поездом из Ростова до Беслана и Орджоникидзе, потом на велосипедах в Мцхету, Тбилиси, Гори, Боржом, Ахалцых, Абастуман, Батум, Абхазию, Сочи, из Сочи поездом до Ростова) летом 1937 года. В группе, которую возглавлял старшекурсник Саша Брень, было ещё шестеро, включая Саню, Коку и двух девочек (одна из них, бывшая одноклассница Сани, студентка биофака Люля Остер, будет арестована в начале войны как немка); считалось, что студенты едут на родину Сталина, и под этот маршрут спортивное общество «Наука» выделило скромные средства.

«По Кавказу на “Украине”» — первый опыт молодого Солженицына из цикла «Мои путешествия». Записки разместились в простом отрывном блокноте в линейку (ныне изрядно пожелтевшем2), вскоре по прибытии из похода, когда свежие впечатления захлёстывали очеркиста, и ему казалось, что он пишет ярко, звонко, увлекательно. Но и в самом деле язык уже вполне повиновался ему. Описания получались выпуклыми, объёмными; под пером оживали горные ущелья и перевалы, спуски и подъёмы, поломки и починки, привалы и ночлеги, купание в ледяном нарзанном озере и валяние в зелёной пахучей траве. Молодой очеркист научился передавать запах зноя и цвет солнечных бликов, вкус воды в горных источниках и свойства еды в сасадúлах (местных столовых), тоскливую протяжность грузинских песен и драматургию футбольного матча между тбилисской командой и спортсменами Басконии на стадионе «Динамо» (грузины проиграли со счётом 1:3, а газеты наутро кричали, что команда выиграла второй тайм со счётом 1:0). Саня, заядлый болельщик, не упустил рассказать, как артистично и авантюрно (совершенно в духе Остапа Бендера) он добывал билеты на ту баснословную игру…

Но культурный кодекс включал ещё и обязательное знание языков. Летом 1936 года Саня поступил на годичные курсы английского языка, открывшиеся при Ростовском гороно (куда его увлёк вездесущий Кирилл), окончил их летом 1937-го, получив звание переводчика и диплом, очень пригодившийся позже3. Параллельно с английским много и серьезно занимался латынью, завёл словарик, заучивал слова и выражения, записался (конечно, вместе с Кириллом) в кружок к Ивану Васильевичу Котлярову, бывшему чиновнику Министерства иностранных дел царской России (последнее обстоятельство латинист пытался скрывать, хотя сам рассказывал умопомрачительные дипломатические истории). Те, кто знал латынь, были для кружковца Солженицына людьми отмеченными, посвящёнными в тайны прекрасного древнего знания, и это чувство осталась у него на всю жизнь: «Я люблю мужскую собранность латыни, / Фраз чекан и грозный звон глаголов. / Я люблю, когда из-под забрала / Мне латынью посвящённый просверкнёт».

Но Ростовский университет, как и все высшие учебные заведения СССР, требовал от своих питомцев не только знаний по профильным и общим предметам. Обязательное условие университетской успешности вынуждало всякого студента быть комсомольцем, и желательно не рядовым, а активным, заметным на факультете. Как школа принудила Саню вступить в пионеры, так и вуз побудил его стать комсомольцем. Он вступил в ВЛКСМ в начале десятого класса, чтобы идти в университет с этим бесспорным преимуществом. К тому же у них был дружный класс, в комсомол двинулись всем скопом. «Я не устоял, не удержался на ногах в этом потоке», — признавался Солженицын более чем полвека спустя.

…Осенний день 1936 года запомнился Солженицыну навсегда. Уже были отменены воскресенья, от пятидневки перешли к шестидневке, и каждое число, делившееся на шесть, оказывалось всеобщим выходным днем. 18 ноября подходило под общее правило, и занятий в университете не было; стояла солнечная, тёплая осень. Студент-первокурсник шёл по Пушкинскому бульвару в каком-то смутном волнении, и в одном месте, под уже оголёнными ветками деревьев, его вдруг будто осенило. Надо писать роман о революции, начиная не с октябрьского переворота (до сих пор он думал, что именно это корень революционной истории), а с событий 1914-го, с Первой мировой войны. Но как писать эту войну? Огромную, протяжённую — как её описывать? Здесь, на бульваре, и явилось решение: надо взять всего-навсего одну узловую битву (пример толстовской эпопеи помог ощутить композицию Узлов), показать через эту битву всю войну, но выбрать главное сражение Первой мировой — так, чтобы ход его и результат вели к причинам революции.

Саня засел за книги, выписывал, конспектировал, и вскоре открылась ему Самсоновская катастрофа — в ней был ключ, разгадка. Сюжет требовал подробных занятий, детальных разработок, изучения военных карт и реляций с фронта, и он окунулся в это с головой («Сколько нами дивных вечеров проведено / В мудрой тишине библиотек! / Сколько раз не хожено в кино! / Сколько жертвовано вечеринок!». Уже в 1937-м он собрал в ростовских библиотеках всё, что было доступно по сражениям в Восточной Пруссии, и смог написать первые главы романа: приезд полковника Воротынцева из Ставки в штаб Самсонова, переезд штаба в Найденбург, обед там. Впоследствии изменятся фактура повествования и язык, но конструкция десятка военных глав останется почти без изменения и войдёт в окончательную редакцию «Красного Колеса». Но конечно, автор и представить себе тогда не мог, что ему самому придется пройти дорогами Второй мировой точно по тем же местам, повторив весь путь армии Самсонова. В 1937-м были написаны главы о семье Щербаков (Томчаков), и уже тогда поставлен вопрос о деятельности Столыпина и его гибели.

Первые наброски были сделаны в ученической тетрадке (она уцелеет, пережив войну): Сане было чем оправдаться перед взыскательным Двойником из поэмы «Девятнадцать». Общий рисунок становления Солженицына-писателя отличал ещё один знак: с самого начала, с 1936 года, никаких колебаний в выборе замысла главного труда у него не было — сколько бы времени ни съедала математика. «С тех пор я никогда с ним не расставался, понимал его как главный замысел моей жизни; отвлекаясь на другие книги лишь по особенностям своей биографии и густоте современных впечатлений, — я шёл, и готовился, и материалы собирал только к этому замыслу».

Было бы крайне обидно, если бы мир, внутри которого жил студент-математик, активист, путешественник, художественный чтец и участник драматических спектаклей, сочинитель рассказов, стихов и поэм, мечтавший о крупных формах и настоящем писательстве, был бы лишён лирической, романтической ноты. Было бы совсем плохо, если бы, кроме досрочно сданных экзаменов, пятёрок, похвальных грамот, положительных характеристик и похвал друзей, в жизни Сани больше ничего не происходило. Но нет, к счастью: его юные годы были наполнены дарами молодости, которая не мыслит себя без страстных увлечений и любовных переживаний.

«В школе я влюблялся много…», — утверждал Солженицын. Следы тех влюблённостей остались в тетрадках со стихами, писавшимися и в шестнадцать, и в восемнадцать, и в двадцать лет. По ним легко прочитывается (или угадывается), как далеко зашёл (или, напротив, застрял) тот или иной сюжет: сила поэтического чувства соответствует градусу влюблённости, и Солженицын-поэт, из уважения к исторической правде, ни разу, кажется, не позволил себе преувеличить (или преуменьшить) объём и содержание любовного эпизода.

Память писателя хранит образы своих школьных возлюбленных — то есть девушек, в которых был влюблён сам. Свои шансы на ответное чувство в те годы он оценивал весьма низко. Он очень хорошо знал, что такое сомнение: одноименное стихотворение 1938 года начиналось вопросами: «Кто я? Не знаю… Откуда? Не ведаю… / Плох ли? Хорош? Ограничен? Умен?» В повести «Люби революцию», написанной, когда ему было уже под тридцать, Солженицын нарисует своего автобиографического героя Глеба Нержина худым, бледным, всегда плохо одетым юношей: «Глеб отроду был воспитан понимать женщин как предмет поклонения. Ему как-то не открылось и никто не внушил, отца не было, что существует и красота мужская, что и самому надо быть тоже пригожим… Он не умел нравиться, ухаживать, а влюбясь — только писал в дневнике (те Санины дневники погибли в войну — Л. С.) и строил хрупко-калейдоскопические картины любви».

Он напряжённо соображал, как это — ухаживать? Подавать в театральной раздевалке шубку и галоши? Как это брать и вести под руку, когда не знаешь, как правильно? Едва касаться острия локтя? Поддерживать всю руку до запястья? Подхватывать своей ладонью опущенный вниз маленький кулачок? Продевать свои настойчивые пальцы меж послушных пальчиков спутницы? (Глеб Нержин специально ходил на Большую Садовую — присмотреться, как это делают опытные, уверенные в себе мужчины).

В «Круге первом» описано, как и в семнадцать, и в девятнадцать лет налетали на героя горячие шквалы затмений, отнимая разум, и как он пересиливал себя. «Он беспомощно не умел разрешать тех затмений: не знал тех слов, которые приближают, того тона, которому уступают. Ещё его связывала от прошлых веков вколоченная забота о женской чести. И никакая женщина, опытней и мудрей, не положила ему мягкой руки на плечо. Нет, одна и звала его, а он тогда не понял! Только на тюремном полу перебрал и осознал, — и этот упущенный случай, целые годы упущенные, целый мир — жгли его тут напрокол».

Тот «упущенный случай» Саниной молодости носил звучное имя: Виктория Пурель, однокурсница. Маем 1938-го датировано посвящённое ей изысканное стихотворение «Ты помнишь?..», с прихотливым ритмом (дань Бальмонту) — о впечатлениях только что прошедшего апреля. Был яркий, огненный день, шумела вечеринка, звенела гитара, лились мелодии, танцевали пары, поэт и девушка шли к колодцу за водой, восторг юности прорывался из серебристой переливчатой строки в реальность переживания. «В 1938 году я потерял очень тёплую девушку, которая меня любила по-настоящему»4. Значит, не так всё было безнадежно, если он мог позволить себе роскошь выбирать, а не броситься со всех ног на зов беззаветной девичьей любви…

И он выбрал, в том самом 1938 году. Позже Солженицын объяснит свой шаг… манией рояля, роковой ролью фортепианной музыки, которую любил с детства и преклонялся перед недостижимой красотой музыкально одаренных людей. А Наташа Решетовская была настоящей пианисткой, тоже сверстницей, младше Сани всего на два месяца. После восьмого класса она поступила в музыкальную школу по классу рояля к Е. Ф. Гировскому, известному ростовскому педагогу, играла с талантливой Гаянэ Чеботари, ставшей позже композитором, собиралась полностью посвятить себя музыке, но полюбила и точные науки. В 1936 году, окончив школу, поступила на химфак РГУ и сразу подружилась с друзьями-сокурсниками — Кокой Виткевичем и Кириллом Симоняном, двумя из трёх «мушкетёров». И хотя химфак и физмат находились в разных зданиях (университет был разбросан по всему городу), Саня и Наташа были обречены на знакомство.

Оно и произошло в первые дни сентября 1936 года: математики слушали на химфаке лекции по химии. Сцена, в которой Наташа, Кока и Кирилл оживлённо беседуют на перемене, а на них, перепрыгивая через две ступеньки, вниз по лестнице несётся высокий, худощавый, густо-светловолосый юноша, и ребята, подняв головы, восклицают: «Морж!», а Наташа грызёт большое яблоко, которое закрывает ей пол-лица, — будет описана много раз в мемуарах Решетовской уже после её драматического разрыва с мужем.

Но тогда события развивались бравурно и мажорно, стремительно набирая обороты. Девушка была настолько впечатлена новыми знакомыми, так много рассказывала о них дома (маме, Марии Константиновне, и двум незамужним тётям, Неониле (Нине) и Марии Николаевнам, сёстрам пропавшего без вести отца), что решено было позвать юношей в гости.

7 ноября Саня, вместе с Кокой, Кириллом и ещё тремя студентками, впервые был у Наташи, впервые слышал её игру (звучал обворожительный этюд Шопена, 14-й). Ещё через десять дней, 17 ноября, вечеринка повторилась у Люли Остер; Наташа была в белом шёлковом платье, и Саня (через двадцать лет, в письме 1956 года) назовёт эту встречу моментом своего «окончательного и бесповоротного влюбления».

«На другой день был выходной — я ходил по Пушкинскому бульвару и сходил с ума от любви». Было то самое 18 ноября 1936 года, когда под оголёнными деревьями его осенило, как надо писать роман о революции. Творческое наитие и любовный мираж сошлись в одной точке, сплелись в один узел (Узел!), и Саня уверовал, что эта девушка и есть его судьба.

Но ничего этого Наташа тогда не знала. «В тот год я больше дружила с Кокой. В зимние каникулы он научил меня игре в шахматы, а летом — кататься на велосипеде». Из велосипедного похода на Кавказ не Саня, а Кока писал ей письма, Саня же молчал, доверяясь дневнику и тетрадке со стихами (в его очерке о путешествии по Военно-Грузинской дороге нет и намёка на влюблённость). Но на следующий год в РГУ открылась школа танцев: не сговариваясь, из всей компании в танцкласс записались только двое — Наташа и Саня, став постоянной танцевальной парой. «На университетские вечера мы тоже стали приходить вдвоём с Саней и танцевали только друг с другом. Саня заходил за мной и обычно ещё слушал мою игру на рояле. Помимо вещей, которые я разучивала, я часто играла ему, помню, “Серенаду” Брага. Мне было хорошо так. И не хотелось никаких перемен».

Но Сане — легче было разобраться в монодромных множествах, чем понять, что на уме у этой сероглазой феи. Стихи поздней осени 1937 года — правдивые свидетели его смятения. Его бросает то в жар, то в холод. Поэт воображает, будто по аллее парка с ним рядом идёт Матильда де ля Моль; будто, как раб, он бросается на колени и шепчет любовные клятвы Манон Леско; будто прекрасная Джульетта дарит ему сладкие, как сон, ласки — когда, опьянев от страсти, он взбирается к ней на балкон. Мечты, однако, оставались мечтами, Саня сгорал от сердечного жара и писал строку за строкой о своей одинокой израненной душе. Едва между ними теплело — вылетал пламенный акростих: НАТАША РЕШЕТОВСКАЯ, семнадцать строк о нежности, ангельском взоре и душевном трепете. Дул северный ветер, и открывалась неприглядная правда: их страсть, их любовь — мираж…

«Восторженно поклоняясь избраннице, он (Глеб Нержин — Л. С.) не замечал, что инициатива и пыл их свиданий исходят от него одного, а она всегда остаётся в полном и невозмутимом равновесии». В один прекрасный день, 2 июля 1938 года, это равновесие Саня дерзнул взорвать, заговорив о любви и о том, что в будущем он видит её рядом. «Было ли то, что я чувствовала к Сане, любовью?» — спрашивала себя сорок лет спустя Решетовская. Ответ она знала давно. «В то время жизнь моя была столь многообразна, что Саня, казалось мне, не мог заменить мне всего, хотя и значил для меня очень много. Мир для меня не заключался в нём одном».

Они сидели на скамейке в тенистом уголке театрального парка, ответное «да» не выговаривалось, она молчала, потом заплакала... Саня всё понял. По следам свидания были написаны строки — как бы от лица девушки — о глупом мальчишке, который безжалостно вторгся со своей любовью в её безмятежное существование, в мечты, где сердечный друг видится совсем иначе. В «Д*», стихотворении, посвящённом Джемме (привет Тургеневу!) и написанном, как пояснял поэт, «в минуты прозренья о Наташе», он называл их чувства мнимыми и ложными. «Мы с тобой, дорогая, играем в любовь / Так, как дети играют в войну». Он задумывался, любит ли сам. «Разве это любовь? Разве страсть такова? / Если сам сомневаюсь я в ней? / Моё чувство — обман и пустые слова — / Плод серебряных лунных ночей. / О тебе я молчу — ты не любишь меня. / Да меня и не стоит любить…»

«Потом, — рассказывала Решетовская, — было 5 июля, концерт певицы Тамары Церетели в Первомайском саду. Саня, сдержанный, подчеркнуто вежливый, молчаливый». Такой Саня её пугал — неужели восторженное поклонение кончилось? «Только бы осталось то, что было! Ведь я без этого не могу...» И 10 июля она не без усилий составила записку в восемь слов, что… тоже любит его.

Всё — осталось, хотя и не совсем так, как было, и ощущалось это всё ими по-разному. «Постепенно в наши отношения вошло много нежности и ласки. Всё трудней было расставаться после свиданий, всё тягостней — не давать воли своим желаниям», — вспоминала она. «Тянулись два года тягучих встреч — истомительных стояний в чужих парадных. Глеб шатаясь уходил с этих свиданий, так и не узнав свободного движения встречного чувства», — писал он о своём автобиографическом герое.

К весне 1939-го их отношения зашли в тупик, и первой взбунтовалась Наташа. Длить роман ей казалось незачем — нужно соединиться или расстаться; она предпочитала расставание. Саня ответил письмом, полным страстного огня и бурной нежности. Он горячо раскаивался и на коленях молил о прощении. Он вручил ей заготовленное впрок письмо, где пытался объяснить причины участившихся ссор: они остановились на полпути, спотыкаясь то о вспышки её добродетели, то о приступы его сомнений. А надо идти до конца, жить вместе, быть мужем и женой. Препятствие он видел только в нехватке времени. Женитьба не должна помешать учёбе, его — в МИФЛИ, ее — в консерватории (Наташа, параллельно с химфаком, училась в музыкальном училище). Домашнее хозяйство с тысячами обременительных мелочей не должно затянуть их в болото быта, которое засосало даже самых сильных людей, не дав им расправить крылья.

Они сговорились, что поженятся через год, в конце четвёртого курса. Но градус отношений так и не изменился. Такие же пухлые письма писал он ей летом 1939-го из лодочного похода, где мёрз, мок, плыл, ветер рвал из рук листки бумаги, неделями негде было опустить конверт, и уныло отходил от окошек «до востребования» в очередном пункте маршрута, когда писем от неё не было. Молчание говорило само за себя.

Они зарегистрировались в загсе на Большой Садовой 27 апреля 1940 года — тогда это было просто: никаких заявлений, испытательных месяцев; зашли и расписались без свидетелей. День выбрал Саня — он любил числа, кратные девяти. После загса подарил жене фотокарточку, с надписью, необычной для новобрачного и известной ныне по публикациям Решетовской (в браке она не сменила фамилию): «Будешь ли ты при всех обстоятельствах любить человека, с которым однажды соединила жизнь?» По прошествии десятилетий и ответ, и обстоятельства виделись супругам по-разному.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: