Габриель Гарсия Маркес. Любовь во время чумы

--------------------------------------------------------------- Сканировано Совушкой: sovushka@hotmail.com Origin: http://www.sim.da.ru--------------------------------------------------------------- Посвящается, конечно же, Мерседес Эти селенья уже обрели свою коронованную богиню. Леандро Диас Так было всегда: запах горького миндаля наводил на мысль онесчастной любви. Доктор Урбино почувствовал его сразу, едвавошел в дом, еще тонувший во мраке, куда его срочно вызвали понеотложному делу, которое для него уже много лет назадперестало быть неотложным. Беженец с Антильских острововХеремия де Сент-Амур, инвалид войны, детский фотограф и самыйпокладистый партнер доктора по шахматам, покончил с буреюжизненных воспоминаний при помощи паров цианида золота. Труп, прикрытый одеялом, лежал на походной раскладнойкровати, где Херемия де Сент-Амур всегда спал, а рядом, натабурете, стояла кювета, в которой он выпарил яд. На полу,привязанное к ножке кровати, распростерлось тело огромногодога, черного, с белой грудью; рядом валялись костыли. Воткрытое окно душной, заставленной комнаты, служившейодновременно спальней и лабораторией, начинал сочиться слабыйсвет, однако и его было довольно, чтобы признать полномочиясмерти. Остальные окна, как и все щели в комнате, были заткнутытряпками или закрыты черным картоном, отчего присутствие смертиощущалось еще тягостнее. Столик, заставленный флаконами ипузырьками без этикеток, две кюветы из оловянного сплава подобычным фонарем, прикрытым красной бумагой. Третья кювета, сфиксажем, стояла около трупа. Куда ни глянь - старые газеты ижурналы, стопки стеклянных негативов, поломанная мебель, однакочья-то прилежная рука охраняла все это от пыли. И хотя свежийвоздух уже вошел в окно, знающий человек еще мог уловить елеразличимую тревожную тень несчастной любви - запах горькогоминдаля. Доктору Хувеналю Урбино не раз случалось подумать,вовсе не желая пророчествовать, что это место не из тех, гдеумирают в мире с Господом. Правда, со временем он пришел кмысли, что этот беспорядок, возможно, имел свой смысл иподчинялся Божьему промыслу. Полицейский комиссар опередил его, он уже был тут, вместес молоденьким студентом-медиком, который проходил практикусудебного эксперта в муниципальном морге; это они до приходадоктора Урбино успели проветрить комнату и накрыть телоодеялом. Они приветствовали доктора с церемоннойторжественностью, на этот раз более означавшей соболезнование,чем почтение, поскольку все прекрасно знали, как дружен он былс Херемией де Сент-Аму-ром. Знаменитый доктор поздоровался собоими за руку, как всегда здоровался с каждым из своихучеников перед началом ежедневных занятий по общей клинике, итолько потом кончиками указательного и большого пальца поднялкрай одеяла, точно стебель цветка, и, будто священнодействуя,осторожно открыл труп. Тот был совсем нагой, напряженный искрюченный, посиневший, и казался на пятьдесят лет старше.Прозрачные зрачки, сизо-желтые волосы и борода, живот,пересеченный давним швом, зашитым через край. Плечи и руки,натруженные костылями, широкие, как у галерника, а неработавшиеноги - слабые, сирые. Доктор Хувеналь Урбино поглядел належащего, и сердце у него сжалось так, как редко сжималось завсе долгие годы его бесплодного сражения со смертью. - Что же ты струсил, - сказал он ему. - Ведь самоестрашное давно позади. Он снова накрыл его одеялом и вернул себе великолепнуюакадемическую осанку. В прошлом году целых три дня публичнопраздновалось его восьмидесятилетие, и, выступая с ответнойблагодарственной речью, он в очередной раз воспротивилсяискушению уйти от дел. Он сказал: "У меня еще будет времяотдохнуть - когда умру, однако эта вероятность покуда в моипланы не входит". Хотя правым ухом он слышал все хуже и, желаяскрыть нетвердость поступи, опирался на палку с серебрянымнабалдашником, но, как и в молодые годы, он по-прежнему носилбезупречный костюм из льняного полотна с жилетом, которыйпересекала золотая цепочка от часов. Перламутровая, как уПастера, бородка, волосы такого же цвета, всегда гладкопричесанные, с аккуратным пробором посередине, очень точновыражали его характер. Беспокоила слабеющая память, и он, какмог, восполнял ее провалы торопливыми записями на клочкахбумаги, которые рассовывал по карманам вперемежку, подобнотому, как вперемежку лежали в его битком набитом докторскомчемоданчике инструменты, пузырьки с лекарствами и еще множестворазных вещей. Он был не только самым старым и самым знаменитымв городе врачом, но и самым большим франтом. При этом он нежелал скрывать своего многомудрия и не всегда невиннопользовался властью своего имени, отчего, быть может, любилиего меньше, чем он того заслуживал. Распоряжения, которые он отдал комиссару и практиканту,были коротки и точны. Вскрытия делать не нужно. Запаха, ещестоявшего в доме, было довольно, чтобы определить: смертьпричинили газообразные выделения от проходившей в кюветереакции между цианином и какой-то применявшейся в фотографиикислотой, а Херемия де Сент-Амур достаточно понимал в этомделе, так что несчастным случай исключался. Уловивневысказанное сомнение комиссара, он ответил характерным длянего выпадом: "Не забывайте, свидетельство о смерти подписываюя". Молодой медик был разочарован: ему еще не приходилосьнаблюдать на трупе действие цианида золота. Доктор ХувенальУрбино удивился, что не заметил молодого человека у себя назанятиях в Медицинской школе, но по его андскому выговору и потому, как легко он краснел, сразу же понял: по-видимому, тотсовсем недавно в городе. Он сказал: "Вам тут еще не разпопадутся обезумевшие от любви, так что получите такуювозможность". И только проговорив это, понял, что избесчисленных самоубийств цианидом, случившихся на его памяти,это было первым, причиной которого не была несчастная любовь. Иголос его прозвучал чуть-чуть не так, как обычно. - Когда вам попадется такой - сказал он практиканту, -обратите внимание: обычно у них в сердце песок. Потом он обратился к комиссару и говорил с ним, как сподчиненным. Велел ему в обход всех инстанций похоронить телосегодня же вечером и притом в величайшей тайне. И сказал: "Япереговорю с алькальдом после". Он знал, что Херемия деСент-Амур вел жизнь простую и аскетическую и что своимискусством зарабатывал гораздо больше, чем требовалось ему дляжизни, а потому в каком-нибудь ящике письменного столанаверняка лежали деньги, которых с лихвой хватит на похороны. - Если не найдете, не беда, - сказал он. - Я возьму всерасходы на себя. Он приказал сообщить журналистам, что фотограф умерестественной смертью, хотя и полагал, что это известие ничутьих не заинтересует. Он сказал: "Если надо будет, я переговорю сгубернатором". Комиссар, серьезный и скромный служака, знал,что строгость доктора в соблюдении правил и порядков вызывалараздражение даже у его друзей и близких, а потому удивился, скакой легкостью тот обошел все положенные законом формальностиради того, чтобы ускорить погребение. Единственное, на что онне пошел, - не захотел просить архиепископа о захороненииХеремии де Сент-Амура в освященной земле. Комиссар, огорченныйсобственной дерзостью, попытался оправдаться. - Я так понял, что человек этот был святой, - сказал он. - Случай еще более редкий, - сказал доктор Урбино. -Святой безбожник. Но это - дела Божьи. Вдалеке, на другом конце города, зазвонили колоколасобора, созывая на торжественную службу. Доктор Урбино наделочки - стекла-половинки в золотой оправе - и поглядел намаленькие квадратные часы, висевшие на цепочке; крышка часовоткрывалась пружиной: он опаздывал на праздничную службу послучаю Святой Троицы. Огромный фотографический аппарат на подставке сколесиками, как в парке, аляповато разрисованный мрачно-синийзанавес, стены, сплошь покрытые фотографиями детей, сделаннымив торжественные даты: первое причастие, день рождения. Стеныпокрывались фотографиями постепенно, год за годом, и у доктораУрбино, обдумывавшего тут по вечерам шахматные ходы, не разтоскливо екало сердце при мысли о том, что случай собрал в этойпортретной галерее семя и зародыш будущего города, ибо именноэтим еще не оформившимся детишкам суждено когда-нибудь взять всвои руки бразды правления и до основания перевернуть этотгород, не оставив ему и следа былой славы. На письменном столике, рядом с банкой, где хранилиськурительные трубки старого морского волка, стояла шахматнаядоска с незаконченной партией. И доктор Урбино - хоть и спешил,хоть и был в тяжелом расположении духа, - не удержался отискушения рассмотреть ее. Он знал, что партия игралась накануневечером, потому что Херемия де Сент-Амур играл в шахматыкаждый вечер с одним из по меньшей мере трех разных партнеров ивсегда доигрывал партию до конца, а потом складывал фигуры иубирал доску в ящик письменного стола. Знал, что он игралбелыми, и на этот раз, совершенно очевидно, через четыре ходаего ожидал полный разгром. "Будь это убийство, можно было бывзять след, - подумал он. - Я знаю только одного человека,способного выстроить столь мастерскую засаду". Ему будет трудножить дальше, если он не узнает, почему этот неукротимый солдат,привыкший всегда биться до последней капли крови, не довел доконца заключительную битву своей жизни. В шесть утра, совершая последний обход, ночной сторожзаметил на двери дома записку: "Дверь не заперта, войдите исообщите в полицию". Комиссар с практикантом пришли тотчас жеи, осматривая дом, тщательно искали признаки, которые могли быопровергнуть этот запах горького миндаля, который невозможноспутать ни с чем. За те несколько минут, что длился анализнедоигранной партии, комиссар нашел в письменном столе, средибумаг, конверт, адресованный доктору Урбино и запечатанныйстолькими сургучными печатями, что его пришлось разорвать наклочки, чтобы извлечь письмо. Доктор откинул черный занавес наокне, впуская в комнату свет, и сперва оглядел все одиннадцатьстраниц, исписанные с обеих сторон старательно-разборчивымпочерком, но, прочтя первый же абзац, понял, что праздничнаяцерковная служба для него пропала. Он читал, и дыхание егоучащалось, иногда он листал страницы назад, чтобы ухватитьпотерянную нить, а когда закончил чтение, казалось, будто онвозвратился откуда-то из далеких мест и давних времен. Как нистарался он держаться, видно было - письмо сразило его: губыдоктора стали такими же синими, как у трупа, и он не могсдержать дрожи пальцев, когда складывал листки и прятал ихв карман жилета. Только тут он вспомнил о комиссаре и молодоммедике и улыбнулся им, отодвигая навалившиеся думы. - Ничего особенного, - сказал он, - Последниераспоряжения. Это была полуправда, но они приняли ее за полную, потомучто он велел им поднять одну из плиток кафельного пола и тамони обнаружили затрепанную тетрадь расходов и ключи от сейфа.Денег оказалось не так много, как они думали, но более чемдостаточно для оплаты похорон и разных мелких счетов. Теперьдоктору Урбино стало окончательно ясно, что в церковь онопоздал. - Третий раз в жизни, с тех пор как помню себя, пропускаювоскресную службу, - сказал он. - Но Бог поймет меня. И он остался еще на несколько минут, чтобы решить всевопросы, хотя с трудом сдерживал желание поделиться с женойоткровениями, содержавшимися в письме. Он взялся известить всехживших в городе карибских беженцев, на случай, если они захотятвоздать последние почести тому, кто считался самым уважаемым изних, самым деятельным и самым радикальным, даже после того, какстало очевидным, что он поддался гибельному разочарованию. Онизвестит и его сотоварищей по шахматам, среди которых были изнаменитости-профессионалы, и безвестные любители, сообщит идругим, не столь близким друзьям, возможно, они пожелают прийтина похороны. До предсмертного письма он бы мог счесть себясамым близким его другом, но, прочтя письмо, уже ни в чем небыл уверен. Как бы то ни было, он пошлет венок из гардений -может быть, Херемия де Сент-Амур в последний мигиспытал раскаяние. Погребение, по-видимому, состоится в пятьчасов, самое подходящее время для этой жаркой поры. Если онпонадобится, то после двенадцати будет находиться в загородномдоме доктора Ласидеса Оливельи, своего любимогоученика, который в этот день дает торжественный обед по случаюсвоего серебряного юбилея на ниве врачебной деятельности. Доктору Хувеналю Урбино легко было следоватьпривычному распорядку теперь, когда позади остались бурные годыпервых житейских сражений, когда он уже добился уважения иавторитета, равного которому не было ни у кого во всейпровинции. Он вставал с первыми петухами и тотчас же начиналпринимать свои тайные лекарства: бромистый калий для поднятиядуха, салицилаты - чтобы не ныли кости к дождю, капли изспорыньи - от головокружений, белладонну - для крепкого сна. Онпринимал что-нибудь каждый час и всегда тайком, потому что напротяжении всей докторской практики он, выдающийся мастерсвоего дела, неуклонно выступал против паллиативных средств отстарости: чужие недуги он переносил легче, чем собственные. Вкармане он всегда носил пропитанную камфарой марлевую подушечкуи глубоко вдыхал камфару, когда его никто не видел, чтобы снятьстрах от стольких перемешавшихся в нем лекарств. В течение часа у себя в кабинете он готовился к занятиямпо общей клинике, которые вел в Медицинской школе с восьми утраежедневно - с понедельника по субботу, до самого последнегодня. Он внимательно следил за всеми новостями в медицине ичитал специальную литературу на испанском языке, которую емуприсылали из Барселоны, но еще внимательнее прочитывал ту,которая выходила на французском языке и которую ему присылалкниготорговец из Парижа. По утрам книг он не читал, он читал ихв течение часа после сиесты и вечером, перед сном.Подготовившись к занятиям, он пятнадцать минут делал в ваннойдыхательную гимнастику перед открытым окном, всегдаповернувшись в ту сторону, где пели петухи, ибо именно оттудадул свежий ветер. Потом он мылся, приводил в порядокбороду, напомаживал усы, окутавшись душистыми парами одеколона,и облачался в белый льняной костюм, жилет, мягкую шляпу исафьяновые туфли. В свои восемьдесят и один год он сохранилживые манеры, праздничное состояние духа, какие ему былисвойственны в юности, когда он вернулся из Парижа, вскоре послесмертоносной эпидемии чумы; и волосы он причесывал точно также, как в ту пору, с ровным пробором посередине, разве чтотеперь они отливали металлом. Завтракал он в кругу семьи, нозавтрак у него был особый: отвар из цветов полыни дляпищеварения и головка чесноку - он очищал дольки и, тщательнопережевывая, ел одну за другой с хлебом, чтобы предотвратитьперебои в сердце. В редких случаях после занятий у него небывало какого-нибудь дела, связанного с его гражданскойдеятельностью, участием в церковных заботах, егохудожественными или общественными затеями. Обедал он почти всегда дома, затем следоваладесятиминутная сиеста: сидя на террасе, выходившей во двор, онсквозь сон слушал пение служанок в тени манговых деревьев,крики торговцев на улице, шипение масла на сковородах и трескмоторов в бухте, шумы и запахи которой бились и трепетали вдоме жаркими послеполуденными часами, точно ангел, обреченныйгнить взаперти. Потом он целый час читал свежие книги, попреимуществу романы и исторические исследования, обучалфранцузскому языку и пению домашнего попугая, уже много летслужившего местной забавой. В четыре часа, выпив графинлимонада со льдом, начинал обход больных. Несмотря на возраст,он не сдавался и принимал больных не у себя в кабинете, а ходилпо домам, как делал это всю жизнь, поскольку город оставалсятаким уютно-домашним, что можно было пешком добраться до любогозакоулка. После первого своего возвращения из Европы он стал ездитьв фамильном ландо, запряженном парой золотистых рысаков, акогда экипаж пришел в негодность, сменил его на открытуюколяску, а пару рысаков - на одного, и продолжал ездить так,пренебрегая всякой модой, даже когда конные выезды сталивыходить из употребления и остались только те, что прогуливалипо городу туристов и возили венки на похоронах. Он никак нежелал отойти от дел, хотя ясно понимал, что вызывали егоисключительно в безнадежных случаях, однако полагал, что уврача может быть и такая специализация. Он умел определить чтос больным, по одному его виду и с годами все меньше верил впатентованные средства, с тревогой следя за тем, как безбожнозлоупотребляют хирургией: "Скальпель - главное свидетельствополного провала медицины". Он полагал, что всякое лекарство,строго говоря, является ядом и что семьдесят процентов обычныхпродуктов питания приближают смерть. "Как бы то ни было, -говорил он обычно на занятиях, - то немногое, что известно вмедицине, известно лишь немногим медикам". От былой юношескойвосторженности он со временем пришел к убеждениям, которые самопределял как фаталистический гуманизм. "Каждый человек -хозяин собственной смерти, и в наших силах лишь одно - вурочный час помочь человеку умереть без страха и без боли".Однако, несмотря на подобные крайние взгляды, которые уже вошлив местный врачебный фольклор, прежние его ученики продолжалисоветоваться с ним, даже став признанными специалистами,единодушно утверждая, что у него острый глаз клинициста. Вовсяком случае, он всегда был врачом дорогим, для избранных, иего клиентура жила в старинных родовых домах в кварталевице-королей. День у него был расписан по минутам, так что егожена во время врачебного обхода больных всегда знала, куда вэкстренном случае послать к нему человека с поручением. Вмолодости он, случалось, после обхода больных задерживался вприходском кафе, где совершенствовал свое шахматное мастерствос приятелями тестя и карибскими беженцами, но с начала этогостолетия он перестал посещать приходское кафе, а попробовал подэгидой общественного клуба организовать турниры шахматистоввсей страны. Как раз в это время и приехал Херемия деСент-Амур: он уже был калекой с мертвыми ногами, но еще нестал детским фотографом, и через три месяца его уже знали все,кто умел передвигать по шахматной доске слона, потому чтоникому не удавалось выиграть у него ни одной партии. Длядоктора Хувеналя Урбино это была чудесная встреча, ибо ктому времени шахматы превратились у него в неодолимую страсть,а партнеров для удовлетворения этой страсти почти не было. Благодаря доктору Херемия де Сент-Амур мог стать здесьтем, чем он стал. Доктор Урбино был его безоговорочнымзаступником, поручителем на все случаи жизни и не давал себедаже труда полюбопытствовать, кто он такой, чем занимается, и скаких бесславных войн вернулся таким жалким инвалидом. Инаконец, он одолжил ему денег для устройства фотографическогоателье, и Херемия де Сент-Амур выплатил ему все до последнегогроша, начав отдавать долг аккуратно с того самого момента,когда впервые щелкнул фотоаппаратом под магниевую вспышкупервого насмерть перепуганного малыша. А все - из-за шахмат. Сначала они играли в семь вечера,после ужина, и партнер, ввиду своего явного преимущества, давалдоктору фору, но с каждым разом фора становилась все меньше,пока они не сравнялись в умении. Позже, когда дон ГалилеоДаконте открыл у себя во дворе первый кинотеатр подоткрытым небом, Херемия де Сент-Амур превратился в заядлогокинозрителя, и шахматам оставались только те вечера, когда непоказывали новых фильмов. К тому времени они уже такподружились с доктором, что тот стал ходить с ним и в кино, ивсегда без жены, отчасти потому, что у той не хватало терпенияследить за путаными перипетиями сюжета, а отчасти потому, чтонутром он чуял: общество Херемии де Сент-Амура малокому подойдет. Особенным днем у него было воскресенье. Утром он шел кглавной службе в собор, потом возвращался домой и отдыхал -читал на террасе. Лишь в неотложных случаях он навещалбольного в воскресенье и уже много лет не принимал никакихприглашений, за исключением крайне важных, В тот день, наТроицу, по редкостному стечению обстоятельств совпали двасобытия: смерть друга и серебряный юбилей знаменитого доктора,его ученика. Однако вместо того, чтобы, подписав свидетельствоо смерти, как он собирался, прямиком направиться домой, докторУрбино позволил любопытству увлечь себя. Усевшись в открытой коляске, он еще раз пробежал глазамипредсмертное письмо и приказал кучеру везти его по трудномупути - в старинный квартал, где жили рабы. Приказ был такстранен, что кучер переспросил, не ослышался ли он. Нет, неослышался, адрес был верным, а у написавшего его имелосьдостаточно оснований знать его твердо. Доктор Урбино вернулся кпервой странице и снова погрузился в омут нежеланныхоткровений, которые могли бы переменить всю жизнь, даже в еговозрасте, если бы он сумел себя убедить, что все это не бредотчаявшегося больного. Погода начала портиться с раннего утра, было свежо иоблачно, но дождя до полудня, похоже, не предвиделось. Желаядобраться кратчайшим путем, кучер повез его по крутым мощенымулочкам колониального города, и несколько раз ему приходилосьпридерживать лошадь, чтобы ее не напугали гомонящие школьники итолпы верующих, возвращавшихся с воскресной службы. Улицыбыли украшены бумажными гирляндами, цветами, гремела музыка, ас балконов на праздник глядели девушки под разноцветнымиоборчатыми муслиновыми зонтиками. На Соборной площади, гдестатую Освободителя с трудом можно было разглядеть запальмовыми листьями и шарами новых фонарей, образоваласьпробка: после церковной службы разъезжались автомобили, а вшумном, облюбованном горожанами приходском кафе не было ниодного свободного места. Единственным экипажем на конной тягебыла коляска доктора Урбино, и она выделялась из тех немногих,что остались в городе: лакированный откидной верх ее всегдасверкал, обода на колесах и подковы у рысака были бронзовыми,чтобы не разъела соль, а колеса и оглобли выкрашены в красныйцвет и отделаны позолотой, как у венских экипажей для парадноговыезда в оперу. В то время как самые утонченные семействадовольствовались тем, что их кучера появлялись на людях вчистой рубашке, доктор Урбино упорно требовал от своего носитьбархатную ливрею и цилиндр, точно у циркового укротителя, чтобыло не только анахроничным, но и безжалостным, особенно подпалящим карибским солнцем. Хотя доктор Хувеналь Урбино и любил свой город почтиманиакальной любовью, хотя и знал его как никто другой, всегосчитанные разы нашлись у него причины решиться на вылазку в егочрево - в кварталы, где жили рабы. Кучеру пришлось немалопоколесить и не раз спрашивать дорогу, чтобы добраться доместа. Доктор Урбино вблизи увидел мрачные трясины, их зловещуютишину и затхлую вонь, которая, случалось, в часыпредрассветной бессонницы поднималась и к нему в спальню,перемешанная с ароматом цветущего в саду жасмина, и тогда емуказалось, что это пронесся вчерашний ветер, ничего общего неимеющий с его жизнью. Но это зловоние, в былые дни иногдаприукрашенное ностальгическими воспоминаниями, обернулосьневыносимой явью, когда коляска начала подскакивать наколдобинах, где ауры посреди улицы дрались за отбросы с бойни,выброшенные сюда морем. В вице-королевском квартале дома былииз камня, здесь же они были деревянные и облезлые, подцинковыми крышами, по большей части на сваях, чтобы их незаливали нечистоты из открытых сточных канав, унаследованных отиспанцев. Все здесь выглядело жалким и безотрадным, однаков грязных тавернах гремела музыка, бродячие музыканты, непризнававшие ни Бога, ни черта, наяривали на празднике убедноты. Когда в конце концов они добрались до места, заколяской бежала шумная ватага голых ребятишек, потешавшихся надтеатральным нарядом кучера, которому то и дело приходилосьотпугивать их хлыстом. Доктор Урбино, приготовясь кдоверительному разговору, слишком поздно понял, что простодушиев его возрасте - вещь опасная. Снаружи этот дом без номера ничем не отличался от других,менее счастливых, разве что окном с кружевной занавеской идверью, по-видимому, бывшей когда-то дверью старой церкви.Кучер стукнул дверным кольцом и, лишь окончательно убедившись,что адрес верен, помог доктору выйти из коляски. Дверьотворилась бесшумно, за нею в полутьме стояла немолодаяженщина, вся с ног до головы в черном, с красною розой за ухом.Несмотря на возраст, а ей было не менее сорока, это была всееще стройная, гордая мулатка с золотистыми и жестокими глазамии гладкими, по форме головы причесанными волосами, прилегавшимитак плотно, что казались каской из железной ваты. Доктор Урбиноне узнал ее, хотя вспомнил, что, кажется, видел ее в ателье уфотографа, когда сидел там за шахматами, и однажды дажепрописал ей хинин от перемежающейся лихорадки. Он протянул ейруку, и она взяла его руку в ладони - не затем даже, чтобыпоздороваться, а чтобы помочь ему войти в дом. Гостиная дышалазапахами и шорохами невидимого сада и была обставленапревосходной мебелью и массой красивых вещей, каждая из которыхимела свое место и смысл. Доктору Урбино без горечи вспомниласьлавка парижского антиквара, осенний понедельник еще в томстолетии, дом номер 26 на улочке Монмартра. Женщина селанапротив и заговорила на неродном для нее испанском: - Этот дом - ваш дом, доктор, - сказала она. - Не ждала,что это случится так скоро. Доктор Урбино почувствовал себя преданным. Он взглянул нанее участливо, сердцем увидел ее глубокий траур, ее достойнуюскорбь и понял, что приход его бесполезен, ибо она гораздобольше него знала, что в предсмертном письме сообщал в своеоправдание Херемия де Сент-Амур. Вот оно что. Она былас ним совсем незадолго до смерти, она была рядом с ним почтидвадцать лет, ее преданность и смиренная нежность слишкомпоходили на любовь, и однако же в этом сонном городе, главномгороде провинции, где каждому было известно все, вплоть догосударственных секретов, об их отношениях не знал никто. Онипознакомились в больнице для приезжих, в Порт-о-Пренсе, откудаона была родом и где он, беглец, провел первое время; онаприехала следом за ним сюда, через год после его приезда,повидаться ненадолго, но оба, хорошо понимали, что приехаланавсегда. Она приходила раз в неделю убраться и навести порядокв фотолаборатории, однако даже самые подозрительные соседи неугадали правды, поскольку, как и все остальные, полагали, чтоущербность Херемии де Сент-Амура касается не только егоспособности передвигаться. Сам доктор Урбино, основываясь намедицинских соображениях, никогда бы не подумал, что у негобыла женщина, если бы тот не признался в письме. Во всякомслучае, ему трудно было понять, почему двое взрослых исвободных людей, не имевших в прошлом ничего, что бы ихсдерживало, и живших вне предрассудков замкнутого общества,выбрали удел запретной любви. Она объяснила: "Так емухотелось". К тому же, подумал доктор, тайная жизнь с мужчиной,который никогда не принадлежал ей полностью, жизнь, в которойне однажды случались мгновенные вспышки счастья, не так ужплоха. Наоборот: его жизненный опыт свидетельствовал, что,возможно, как раз это придавало ей прелесть. Накануне вечером они были в кино, каждый сам покупал себебилет, и сидели отдельно, как они делали по крайней мере дваждыв месяц с тех пор, как иммигрант-итальянец дон ГалилеоДаконте соорудил на развалинах монастыря семнадцатого векаоткрытый кинотеатр. Фильм был снят по модной в прошлом годукниге, доктор Урбино читал эту книгу с душевной болью - такужасно описывалась в ней война: "На Западном фронте безперемен". Потом они встретились в его лаборатории, и онпоказался ей рассеянным и грустным, но она решила, что на негоподействовали жестокие сцены про раненых, умиравших в болотах.Ей хотелось развлечь его, и она предложила сыграть в шахматы;он согласился, чтобы доставить ей удовольствие, но игралневнимательно, белыми, разумеется, пока не обнаружил - раньше,чем она, - что через четыре хода его ждет полное поражение, итогда бесславно сдался. Только тут доктор понял, чтопротивником в этой последней шахматной партии была она, а вовсене генерал Хе-ронимо Арготе, как он предполагал. Иизумленно пробормотал: - Мастерская партия! Она уверяла, что заслуга не ее, видно, Херемия деСент-Амур был поглощен думами о смерти и двигал фигурыбезучастно. Когда они кончили играть, было около четвертидвенадцатого - уже смолкли музыка и танцы, - он попросилоставить его одного. Он хочет написать письмо доктору ХувеналюУрбино, самому уважаемому из всех известных ему людей, своемузадушевному другу, как он любил говорить, хотя связывала ихтолько порочная страсть к шахматам, которые оба они понималикак диалог умов, а не как науку. И тогда она почувствовала, чтожизненная агония Херемии де Сент-Амура подошла к концу ивремени ему осталось ровно столько, чтобы написать письмо.Доктор не мог ей поверить. - Значит, вы знали! - воскликнул он. Она не только зналаэто, она помогала ему переносить жизненные мучения с той желюбовью, с какой некогда помогла ему открыть смысл счастья. Ноименно таковы были последние одиннадцать месяцев: мучительнаяжестокая агония. - Ваш долг был сообщить о его намерениях, сказал доктор. - Я не могла сделать этого, -оскорбилась она. -Я слишкомлюбила его. Доктор Урбино, полагавший, что знал обо всем на свете,никогда не слыхал ничего подобного, к тому же высказанного такнепосредственно. Он посмотрел на нее в упор, стараясь всемипятью чувствами запечатлеть ее в памяти такой, какой она была втот момент: в черном с ног до головы, невозмутимо-бесстрашная,с глазами как у змеи и с розой за ухом, она казалась речнымбожеством. Давным-давно, на безлюдном морском берегу на Гаити,где они лежали обнаженные после того, как любили друг друга,Херемия де Сент-Амур вдруг прошептал: "Никогда не буду старым".Она поняла это как героическое намерение беспощадно сражаться сразрушительным временем, но он объяснил совершенно определенно:он намерен покончить с жизнью в шестьдесят лет. И в самом деле, ему исполнилось шестьдесят в этом году, 23января, и тогда он наметил себе крайний срок - канун Троицы,главного престольного праздника города. Все до мельчайшихподробностей этого вечера она знала заранее, они говорили обэтом часто и вместе страдали от безвозвратного бега дней,которого ни он, ни она не могли сдержать. Херемия деСент-Амур любил жизнь с бессмысленной страстью, любил мореи любовь, любил своего пса и ее, и чем ближе придвигалсянамеченный день, тем он больше впадал в отчаяние, словно чассмерти назначил не он сам, а неумолимый рок. - Вчера вечером, когда я уходила, он как будто уже был нездесь, - сказала она. Она хотела увести с собой пса, но он посмотрел на пса,дремавшего подле костылей, ласково притронулся к нему кончикамипальцев. И сказал: "Сожалею, но мистер Вудро Вильсон пойдет сомной". Он попросил ее привязать пса к ножке кровати, и онапривязала таким узлом, чтобы он смог отвязаться. Это былаединственная ее измена ему, и она оправдалась тем, что хотелапотом, глядя в зимние глаза пса, вспоминать его хозяина. ДокторУрбино прервал ее и сказал, что пес не отвязался. Онаотозвалась: "Значит, не захотел". И обрадовалась, потому что ейи самой хотелось вспоминать умершего возлюбленного так, как онпросил ее вчера вечером, когда оторвался от начатого письма ипоглядел на нее в последний раз. - Вспоминай обо мне розой, - сказал он. Она пришла домойчуть за полночь. Лежа на кровати, одетая, курила, давая емувремя закончить письмо, которое, она знала, будет длинным итрудным, а незадолго до трех, когда уже завыли собаки,поставила на огонь воду для кофе, облачилась в глубокий траур исрезала в саду первую предрассветную розу. Доктор Урбино ужепонял, как трудно ему будет отбиваться от воспоминаний об этойженщине, и, казалось, понимал почему: только существо безовсяких принципов могло скорбеть с таким полным удовольствием. И она еще более утвердила его в этой мысли. Она не пойдетна похороны, ибо так обещала возлюбленному, хотя доктор Урбиновывел иное заключение из последнего абзаца письма. Она не будетлить слезы и не станет растрачивать оставшиеся годы, варя намедленном огне похлебку из личинок былых воспоминаний; незаточит себя в четырех стенах за шитьем савана, как напоказвсем испокон веков поступали прирожденные вдовы. Она собираетсяпродать дом Херемии де Сент-Амура, который отныне принадлежитей, со всем, что в нем есть, и будет жить, как жила, ни на чтоне жалуясь, в этой морильне для бедняков, где некогда быласчастлива. Всю дорогу домой доктор Хувеналь Урбино не мог отделатьсяот этих слов: "морильня для бедняков". Определение это было небеспочвенным. Ибо город, его город, оставался таким, каким былвсегда, и время его не трогало: раскаленным, засушливымгородом, полным ночных страхов, городом, одарившим егонаслаждениями в пору возмужания, городом, где ржавели цветы исоль разъедала все и где за последние четыре столетия непроисходило ничего, кроме наступления медленной старости средиусыхающих лавров и гниющих топей. Зимою, после внезапныхливневых дождей, уборные выходили из берегов и улицыпревращались в тошнотворную зловонную трясину. Летом невидимаяпыль, колючая и жестокая, как раскаленная известь, набиваласьповсюду, проникая сквозь щели, недоступные воображению, иносилась по городу, взвихренная сумасшедшими ветрами, которыесрывали крыши с домов и поднимали в воздух детей. По субботаммулатская беднота, гомоня, снималась с места и, бросив халупыиз картона и жести, ютившиеся вдоль топкого берега, прихватив ссобой еду, питье, а заодно и домашних животных, радостноштурмовала каменистые пляжи в колониальной части города. Унекоторых, самых старых, еще и до сих пор сохранилоськоролевское клеймо, которое раскаленным железом рабам выжигалина груди. Всю субботу и воскресенье они плясали до упаду,напивались вусмерть самогонкою и привольно любились в сливовыхзарослях, а в воскресенье к полуночи затевали дикие свары,дрались жестоко и кроваво. Это была та самая гомонливая толпа,что все остальные дни недели бурлила на площадях и улочкахстаринных кварталов и заражала мертвый город праздничнымисступлением, благоухавшим жареной рыбой: то была новая жизнь. Освобождение от испанского владычества, а затем отменарабства способствовали благородному декадентскому упадку, вобстановке которого родился и вырос доктор Хувеналь Урбино.В те поры великие семейства в полной тишине шли ко дну в своихтерявших нарядное убранство величавых родовых домах. На крутыхмощеных улочках, где так удобно было устраивать военные засадыи высаживаться морским пиратам, теперь пышная растительностьсвисала с балконов и пробивала щели в известковых и каменныхстенах даже самых ухоженных домов, и в два часа пополудниединственным признаком жизни здесь были вялые гаммы нафортепьяно, несшиеся из дремотной полутьмы дома. Внутри, впрохладных спальнях, благоухающих ладаном, женщины прятались отсолнца, как от дурной заразы, и, даже отправляясь к заутрене,закрывали лицо мантильей. Любовь у них была медленной итрудной, в нее то и дело вторгались роковые предзнаменования, ижизнь казалась нескончаемой. А под вечер, в угрюмый час, когдадень сдается ночи, над трясиной поднималась яростная тучакровожадных москитов, и слабые испарения человеческихэкскрементов, теплые и печальные, извлекали со дна души мысли осмерти. Словом, жизнь колониального города, которую юный ХувенальУрбино, грустя в Париже, склонен был идеализировать, являласьне чем иным, как мечтою, тонувшей в воспоминаниях. Ввосемнадцатом веке это был самый бойкий торговый город во всемкарибском краю, главным образом за счет печальной привилегиибыть крупнейшим в Америке рынком африканских рабов. А крометого, здесь находилась резиденция вице-королей НовогоКоролевства Гранады, которые предпочитали править отсюда, сберега мирового океана, а не из далекой и холодной столицы, гдевеками, не переставая, моросил дождь, искажая все представленияо действительной жизни. Несколько раз в году в бухту сходилисьфлотилии галионов, груженных богатствами из Потоси, из Кито, изВеракруса; для города то были годы славы. В пятницу 8 июня 1708года, в четыре часа пополудни, галион "Сан-Хосе", взявший курсна Кадис с грузом ценных камней и металлов стоимостью вполмиллиарда тогдашних песо, был потоплен английской эскадрой усамого выхода из гавани, и за два прошедшие затем века его таки не подняли со дна. Богатства, осевшие на коралловом днеокеана, и труп капитана, плавающий у капитанского мостика, быливзяты историками за символ и эмблему этого города, тонувшего ввоспоминаниях. На другом берегу бухты, в богатом квартале Ла-Манга, домдоктора Хувеналя Урбино жил словно в ином времени. Дом былбольшим и прохладным, в один этаж, с портиком из дорическихколонн на фасадной террасе, с которой открывался вид на стоялыеводы, где догнивали выброшенные из бухты останки отслужившихсвою службу кораблей. Пол в доме от входной двери до кухни былвымощен черной и белой плиткой, как шахматная доска, и многиеполагали, что причиной тому - шахматная страсть доктора,забывая, что на самом деле это излюбленный стиль каталонскихмастеров, которые в начале века построили квартал новоявленныхбогачей. Просторная гостиная с очень высокими, как и во всемдоме, потолками и с шестью цельными, без створок, окнами,выходившими на улицу, отделялась от столовой огромнойизукрашенной стеклянной дверью, по которой вились виноградныелозы и в бронзовых рощах юные девы соблазнялись свирелямифавнов. Вся мебель в гостиной, вплоть до часов с маятником,была подлинная английская, конца девятнадцатого века, лампы подпотолком - с подвесками из горного хрусталя, и повсюду кувшиныи вазы севрского фарфора и алебастровые статуэтки, изображавшиеязыческие игры. Но в остальной части дома европейский дух былне так силен, плетеные кресла там стояли вперемежку с венскимикачалками и табуретами с кожаными сиденьями местногоизготовления. В спальнях, помимо кроватей, висели изумительныегамаки из Сан-Хасинто, на краях, обшитых цветной бахромой,шелком, готическими буквами было вышито имя хозяина. Зала рядомсо столовой, с самого начала предназначавшаяся для парадныхужинов, в обычное время использовалась как музыкальный салон,где заезжие знаменитости давали концерты для узкого круга.Плитчатый пол для заглушения шагов покрывали турецкие ковры,купленные на международной выставке в Париже, там же стоялортофон последней модели возле полки с пластинками,содержавшимися в строгом порядке, а в углу, покрытое манильскойшалью, покоилось пианино, к которому доктор Урбино непритрагивался уже много лет. Во всем доме чувствовался мудрыйпригляд женщины, твердо стоящей на земле. Однако ничто в доме не могло сравниться с торжественнымубранством библиотеки, которая для доктора Урбино, покастарость не одолела его, была настоящим святилищем. Все стенывокруг стола орехового дерева, принадлежавшего еще его отцу,все стены и даже окна были скрыты застекленными полками, накоторых он разместил почти в маниакально-строгом порядке тритысячи книг, в одинаковых переплетах из телячьей кожи стиснеными золотыми буквами на корешках. В отличие от всехостальных помещений в доме, которые находились во властигрохота и зловония, доносившихся из бухты, в библиотеке всегдавсе было - вплоть до запахов - как в аббатстве. Доктор Урбино иего жена, рожденные и воспитанные в карибских привычкахоткрывать настежь окна и двери, зазывая прохладу, которой насамом деле не было, поначалу чувствовали себя неуютно взапертом доме. Но со временем убедились, что единственныйспособ противостоять жаре - это держать дом наглухо запертым вавгустовский зной, не впуская раскаленного воздуха снаружи, ираспахивать все настежь только навстречу ночным ветрам. Послетого как они это поняли, их дом стал самым прохладным подсвирепым солнцем Ла-Манги, и было отрадно провести сиесту вполумраке спальни, а под вечер сидеть на передней террасе иглядеть, как тяжело идут мимо пепельно-серые грузовые суда изНового Орлеана и шлепают деревянными лопастями речные пароходы,на которых вечером зажигались огни и звонкий шлейф музыкиочищал стоялые воды бухты. Этот дом был самым надежным и сдекабря по март, когда северные пассаты рвали крыши и всю ночь,точно голодные волки, кружили и завывали вокруг дома, выискиваясамую малую щель. И никому не приходило в голову, что усупружеской четы, обосновавшейся тут, были какие-то причины длятого, чтобы не быть счастливыми. И тем не менее доктор Урбино не был счастлив в то утро,вернувшись домой еще до десяти часов, после двух встреч, из-закоторых он не только пропустил воскресную праздничную службу,но и, того гляди, мог утратить состояние духа, свойственноеего возрасту, когда все уже кажется в прошлом. Он хотелвздремнуть немного, прежде чем идти на парадный обед к докторуЛасидесу Оливельи, но застал дома суматоху - прислугапыталась поймать попугая, который вырвался, когда его вынули изклетки, чтобы подрезать крылья, и взлетел на самую высокуюветку мангового дерева. Попугай был облезлый и сумасшедший, онне разговаривал, когда его просили, и начинал говорить в самыенеожиданные моменты, но зато уж говорил совершенно четко и такздраво, как не всякий человек. Доктор Урбино лично обучал его,а потому попугай пользовался такими привилегиями, каких не имелв семье никто, даже дети в нежном младенческом возрасте. Он жил в доме уже более двадцати лет, и никто не знал,сколько лет он прожил на свете до этого. Днем, отдохнув впослеобеденную сиесту, доктор Урбино садился с ним навыходившей во двор террасе, самом прохладном месте в доме, инапрягал все свои педагогические способности до тех пор, покапопугай не выучился говорить по-французски, как академик.Затем, из чистого упорства, он научил попугая вторить егомолитве на латыни, заставил выучить несколько избранных цитатиз Евангелия от Матфея, однако безуспешно пытался вдолбить емумеханическое представление о четырех арифметических действиях.В одно из последних своих путешествий он привез из Европыпервый фонограф с большой трубой и множеством входивших тогда вмоду пластинок с записями своих любимых классическихкомпозиторов. День за днем на протяжении нескольких месяцев онзаставлял попугая по несколько раз прослушивать пение ИветтГильбер и Аристида Брюа-на, услаждавших Францию в прошлом веке,пока попугай не выучил песни наизусть. Попугай пел женскимголосом песни Иветт Гильбер и тенором - песни Аристида Брюана,а заканчивал пение разнузданным хохотом, что былозеркальным отображением того хохота, которым разражаласьприслуга, слушая песни на французском языке. Слава о забавномпопугае распространилась так далеко, что, случалось, позволениявзглянуть на него просили знатные гости из центральной частистраны, прибывавшие сюда на речных пароходах, а некоторыеанглийские туристы, в те поры во множестве заплывавшие в городна банановых судах из Нового Орлеана, даже пытались купить егоза любые деньги. Но вершиной его славы был тот день, когдапрезидент Республики дон Маркое Фидель Суарес со всем своимкабинетом министров пришел в дом, чтобы удостовериться всправедливости попугаевой славы. Они прибыли в три часапополудни, умирая от жары в цилиндрах и суконных сюртуках,которые не снимали ни разу за все три дня официального визитапод раскаленным добела августовским небом, и вынуждены былиуйти, не удовлетворив своего любопытства, поскольку попугай непроизнес ни слова за все два часа, невзирая на все отчаянныеуговоры и угрозы, а также публичное посрамление доктора Урбино,который опрометчиво настаивал на этом приглашении вопрекимудрым предостережениям супруги. То, что попугай сохранил все привилегии и послеисторической дерзости, окончательно доказало его священноеправо. В дом не допускались никакие живые твари, за исключениемземляной черепахи, которая вновь появилась на кухне после того,как три или четыре года числилась безвозвратно пропавшей. Но еесчитали скорее не живым существом, а минеральным амулетом насчастье, и никто никогда не мог точно сказать, где она бродит.Доктор Урбино упорно не признавался, что терпеть не можетживотных, и отговаривался на этот счет всякими научнымипобасенками и философическими предлогами, которые могли убедитького угодно, но не его жену. Он говорил, что те, кто слишкомлюбит животных, способны на страшные жестокости поотношению к людям. Он говорил, что собаки вовсе не верны, аугодливы, что кошки - предательское племя, что павлины -вестники смерти, попугаи ара - всего-навсего обременительноеукрашение, кролики разжигают вожделение, обезьяны заражаютбешеным сластолюбием, а петухи - вообще прокляты, ибо попетушиному крику от Христа отреклись трижды. Фермина Даса, его супруга, которой к этому времениисполнилось семьдесят два года и которая уже утратила былуюкоролевскую поступь газели, совершенно безрассудно любила итропические цветы, и домашних животных, и сразу после свадьбыпод впечатлением нового открывшегося ей мира любви завела вдоме гораздо больше животных, чем диктовал здравый смысл.Сперва появились три далматских кота, носивших имена римскихимператоров, которые раздирали друг друга в клочья, соперничаяза расположение самки, делавшей честь своему имени Мессалина,ибо не успевала она принести девятерых котят, как тотчас жезачинала следующий десяток. Потом появились кошки абиссинские,с орлиными профилями и фараоновыми повадками, раскосыесиамские, дворцовые персидские, которые бродили по спальням,точно призраки, и будоражили ночной покой громкими любовнымишабашами. Несколько лет прожил во дворе опоясанный цепью иприкованный к манговому дереву самец амазонского уистити,который вызывал определенное сочувствие, поскольку походил наархиепископа Обдулио-и-Рея удрученной физиономией, невинностьюочей и красноречивостью жестов, однако отделалась от негоФермина Даса не по этой причине, а потому, что уистити имелскверную привычку - воздавать честь дамам прилюдно рукоблудием. В коридорах дома в клетках сидели всевозможные птицыГватемалы, выпи-прорицательницы, серые болотные цапли сдлинными желтыми ногами; олененок просовывал морду сквозьпрутья и поедал цветшие в горшках антурии. Незадолго допоследней гражданской войны, когда впервые заговорили овозможном приезде Папы Римского, из Гватемалы привезли райскуюптицу, которую не замедлили вернуть обратно, едва узнали, чтосообщение о папском визите всего-навсего правительственнаявыдумка для устрашения заговорщиков-либералов. А как-то уконтрабандистов, приходивших на парусниках из Кюрасао, купилипроволочную клетку с шестью пахучими воронами, точно такими же,какие были у Фермины-девочки в отцовском доме и каких онахотела иметь, став замужней женщиной. Однако терпеть в домеэтих воронов, которые беспрерывно били крыльями и наполняли домзапахом похоронных венков, было невыносимо. Привезли в дом ещеи четырехметровую анаконду, чей бессонный охотничий свистбудоражил темноту спален, хотя благодаря ей и добилисьжелаемого: смертоносное дыхание анаконды распугало всех летучихмышей, саламандр и бесчисленное разнообразие зловредныхнасекомых, наводнявших дом в пору ливневых дождей. ДокторХувеналь Урбино в те годы имел большую врачебную практикуи, поглощенный успехами своих общественных и культурных затей,не ломал над этим голову, полагая, что его жена, живущая средистольких отвратительных существ, не только самая красивая, но исамая счастливая женщина в карибском краю. Но однажды вечером,вернувшись после тяжелого дня, он застал дома катастрофу,которая разом вернула его с небес на землю. От гостиной,насколько хватал глаз, растекалась по полу кровавая река, вкоторой плавали тела мертвых животных. Прислуга, не зная, чтоделать, взобралась на стулья и не могла прийти в себя от ужаса. Оказывается, внезапно взбесился сторожевой пес: в припадкебешенства он рвал в клочья всех без разбору животных,попадавшихся на пути, пока, наконец, соседский садовник,набравшись мужества, не зарубил пса тесаком. Никто не знал,скольких он успел покусать или заразить пенной зеленой слюной,и потому доктор Урбино приказал перебить всех оставшихся вживых животных, тела их сжечь в поле, подальше от дома, асанитарной службе сделать дезинфекцию в доме. Уцелел толькоодин счастливчик - самец черепахи моррокойя, никто не вспомнило нем. Фермина Даса впервые признала правоту мужа в домашнемделе и постаралась потом очень долго не заговаривать с ним оживотных. Она утешалась цветными вкладками из "Историиестествознания" Линнея, которые велела вставить в рамки иразвесить по стенам гостиной, и, может быть, в конце концовпотеряла бы всякую надежду снова завести в доме какое-нибудьживотное, если бы однажды на рассвете воры не взломали окно вванной комнате и не унесли столовое серебро, котороепередавалось в наследство от одного к другому уже пятьюпоколениями. Доктор Урбино навесил двойные замки на оконныезапоры, для верности поставил на все двери железные засовы, всесамое ценное стал хранить в несгораемом шкафу и вспомнил давнюювоенную привычку спать с револьвером под подушкой. Но покупатьи держать в доме сторожевого пса - привитого или не привитого,вольного или на цепи - отказался наотрез, хоть бы воры обобралиего до нитки. - В этот дом не войти больше никому, кто не умеетговорить, - сказал он. Он сказал так, желая положить конец хитроумным доводамжены, снова уговаривавшей его купить собаку, и, конечно, не могсебе представить, что это скороспелое заявление позже будетстоить ему жизни. Фермина Даса, чей необузданный характер сгодами приобрел новые черты, поймала неосторожного на языксупруга: через несколько месяцев после того ограбления онавновь навестила парусники Кюрасао и купила королевского попугаяиз Парамарибо, который умел лишь ругаться отборной матросскойбранью, но выговаривал слова таким человеческим голосом, чтовполне оправдывал свою непомерную цену в двенадцать сентаво. Попугай был хорош, гораздо более легкий, чем казался,голова желтая, а язык - черный, единственный признак, покоторому его можно отличить от других попугаев, которыхневозможно научить разговаривать даже при помощи свечей соскипидаром. Доктор Урбино умел достойно проигрывать, он склонилголову перед изобретательностью жены и только дивился, какоеудовольствие доставляют ему успехи раззадоренного служанкамипопугая. В дождливые дни, когда у насквозь промокшего попугаяязык развязывался от радости, он произносил фразы совсем издругих времен, которым научился не в этом доме и которыепозволяли думать, что попугай гораздо старше, чем кажется.Окончательно сдержанное отношение доктора к попугаю пропало вночь, когда воры снова пытались залезть в дом через слуховоеокно на чердаке и попугай спугнул их, залившись собачьим лаем;он лаял правдоподобнее настоящей овчарки и выкрикивал: "Воры,воры, воры!" - две уловки, которым он научился, конечно же, нев этом доме. Вот тогда-то доктор Урбино и занялся им, онприказал приладить под манговым деревом шест и укрепить на немодну миску с водой, а другую - со спелым бананом и трапецию, накоторой попугай мог бы кувыркаться. С декабря по март, когданочи становились холоднее и погода делалась невыносимой из-засеверных ветров, попугая в клетке, покрытой пледом, заносили вспальни, хотя доктор Урбино и опасался, что хронический сап,которым страдал попугай, может повредить людям. Многие годыпопугаю подрезали перья на крыльях и выпускали из клетки, и онрасхаживал в свое удовольствие походкой старого кавалериста. Нов один прекрасный день он стал выделывать акробатические фокусыпод потолком на кухне и свалился в кастрюлю с варевом, истошновопя морскую галиматью вроде "спасайся кто может"; ему здоровоповезло: кухарке удалось его выловить половником, обваренного,облезшего, но еще живого. С тех пор его стали держать в клеткедаже днем, вопреки широко распространенному поверью, будтопопугаи в клетке забывают все, чему их обучили, и доставатьоттуда только в четыре часа, когда спадала жара, на урок кдоктору Урбино, который тот проводил на террасе, выходившей водвор. Никто не заметил вовремя, что крылья у попугая чересчуротросли, и в то утро как раз собрались их подрезать, но попугайвзлетел на верхушку мангового дерева. Три часа его не могли поймать. К каким только хитростям иуловкам не прибегали служанки, и домашние и соседские, чтобызаставить его спуститься, но он упорно не желал и, надрываясьот хохота, орал: "Да здравствует либеральная партия, даздравствует либеральная партия, черт бы ее побрал!" - отважныйклич, стоивший жизни не одному подвыпившему гуляке. ДокторУрбино еле мог разглядеть его в листве и пытался уговоритьпо-испански, по-французски и даже на латыни, и попугай отвечалему на тех же самых языках, с теми же интонациями и даже тем жеголосом, однако с ветки не слез. Поняв, что добром ничего недобиться, доктор Урбино велел послать за пожарными - егопоследней забавой на ниве общественной деятельности. До самого недавнего времени пожары гасили добровольцы какпопало: хватали лестницы, какими пользовались каменщики,черпали ведрами воду где придется и действовали так суматошно,что порой причиняли разорения больше, чем сами пожары. Но спрошлого года на пожертвования, собранные Лигойобщественного благоустройства, почетным президентом которой былХувеналь Урбино, в городе завели профессиональную пожарнуюкоманду, у которой была своя водовозка, сирена, колокол и двабрандспойта. Пожарные были в моде, и когда церковные колоколабили набат, в школах даже отменяли уроки, чтобы ребятишкисбегали посмотреть, как сражаются с огнем. Вначале пожарныезанимались только пожарами. Но доктор Урбино рассказал местнымвластям, что в Гамбурге он видел, как пожарные возвращали кжизни ребенка, найденного замерзшим в подвале, послетрехдневного снегопада. А на улочке Неаполя он видел, как ониспускали гроб с покойником с балкона десятого этажа - по крутойвинтовой лестнице семья не могла вытащить гроб на улицу. И вотместные пожарные стали оказывать разного рода срочные услуги -вскрывать замки, убивать ядовитых змей, а Медицинская школадаже устроила для них специальные курсы по оказанию первойпомощи. А потому ничего странного не было в том, чтобыпопросить их снять с высокого дерева выдающегося попугая, укоторого достоинств было не меньше, чем у какого-нибудьзаслуженного господина. Доктор Урбино напутствовал: "Скажите,что вы от меня". И пошел в спальню переодеваться к парадномуобеду. По правде сказать, голова доктора была так занятаписьмом Херемии де Сент-Амура, что участь попугая его неособенно заботила. Фермина Даса уже надела свободное шелковое платье,присборенное на бедрах, и ожерелье из настоящего жемчуга шестьраз вольно обвило ее шею; ноги обула в атласные туфли навысоком каблуке, какие она надевала лишь в самых торжественныхслучаях, ибо подобные испытания были ей уже не по годам.Казалось бы, столь модный наряд не годился почтенной матроне,однако он очень шел ей,-к ее фигуре, все еще стройной истатной, к ее гибким ру кам, не крапленым еще старостью, кее коротко стриженным волосам голубовато-стального цвета,свободной волной падавшим на щеку. Единственным, что осталось унее от свадебной фотографии, были глаза, точно прозрачныеминдалины, и врожденная горделивость осанки, - словом, все, чтоушло с возрастом, восполнялось характером и старательнойумелостью. Ей было легко и свободно: далеко позади осталисьвремена железных корсетов, затянутых талий, накладных ватныхзадов. Тела теперь дышали свободно и выглядели такими, какимибыли на самом деле. Хотя бы и в семьдесят лет. Доктор Урбино застал ее перед трюмо под медленновращавшимися лопастями электрического вентилятора: она надевалашляпу, украшенную фетровыми фиалками. Спальня была просторной исветлой: английская кровать, защищенная плетеной розовой сеткойот москитов, два распахнутых окна, в которые видны былирастущие во дворе деревья и несся треск цикад, ошеломленныхпредвестьями близкого дождя. С того дня, как они возвратилисьиз свадебного путешествия, Фермина Даса всегда самаподбирала одежду для мужа в соответствии со временем иобстоятельствами и аккуратно раскладывала ее на стуле заранее,с вечера, чтобы он, выйдя из ванной, сразу нашел ее. Она непомнила, когда начала помогать ему одеваться, а потом уже иодевать его, но хорошо знала, что вначале делала это из любви,однако лет пять назад стала делать по необходимости, потому чтоон уже не мог одеваться сам. Они только что отпраздновали своюзолотую свадьбу и уже не умели жить друг без друга ни минуты ини минуты не думать друг о друге; это неумение становилось тембольше, чем больше наваливалась на них старость. Ни тот, нидругой не могли бы сказать, основывались ли эта взаимная помощьи прислуживание на любви или на жизненном удобстве, но ни тот,ни другой не задавали себе столь откровенного вопроса,поскольку оба предпочитали не знать ответа. Постепенно онастала замечать, как неверен становится шаг мужа, как неожиданнои странно меняется его настроение, какие провалы случаются впамяти, а совсем недавно появилась вдруг привычка всхлипыватьво сне, однако она отнесла все это не к безошибочным признакамначала окончательного старческого распада, но восприняла каксчастливое возвращение в детство. И потому обращалась с ним некак с трудным стариком, но как с несмышленым ребенком, и этотобман был благословенным для обоих, потому что спасал отжалости. Совсем другой, наверное, могла бы стать жизнь для нихобоих, знай они заведомо, что в семейной жизни куда легчеуклониться от катастроф, нежели от досадных мелочных пустяков.Но если они и научились чему-то оба, то лишь одному: знание имудрость приходят к нам тогда, когда они уже не нужны. Скрепясердце Фермина Даса годами терпела по утрам веселое пробуждениесупруга. Она изо всех сил цеплялась за тонкие ниточки сна,чтобы не открывать глаза навстречу новому роковому дню, полномузловещих предзнаменований, а он просыпался в невинномневедении, точно новорожденный: каждый новый день для него былеще одним выигранным днем. Она слышала, как он поднимался спервыми петухами и подавал первый признак жизни - кашлял,просто так, чтобы и она проснулась. Потом слышала, как онбормотал что-то специально, чтобы потревожить ее, пока искал втемноте шлепанцы, которым полагалось стоять у кровати. Потомкак он пробирался в ванную комнату, натыкаясь в потемках на всеподряд. А примерно через час, когда ей уже снова удавалосьзаснуть, слышала, как он одевается, опять не зажигая света.Однажды в гостиной, во время какой-то игры, его спросили, какбы он определил себя, и он ответил: "Я - человек, привыкшийодеваться в потемках". Она слушала, как он шумел, прекраснозная, что шумит он нарочно, делая вид, будто все наоборот,точно так же, как она, давно проснувшаяся, притворялась спящей.И причины его поведения знала точно: никогда она не была емутак нужна, живая и здравая, как в эти тревожные минуты. Никто не спал так красиво, как она, - будто летела втанце, прижав одну руку ко лбу, - но никто и не свирепел, какона, если случалось потревожить ее, думая, что она спит, в товремя как она уже не спала. Доктор Урбино знал, что онаулавливает малейший его шум и даже рада, что он шумит, - былона кого взвалить вину за то, что она не спит с пяти утра. И втех редких случаях, когда, шаря в потемках, он не находил напривычном месте своих шлепанцев, она вдруг сонным голосомговорила: "Ты оставил их вчера в ванной". И тут же разъяреннымголосом, в котором не было и тени сна, ругалась: "Что закошмар, в этом доме невозможно спать", Покрутившись в постели, она зажигала свет, уже не щадясебя, счастливая первой победой, одержанной в наступающем дне.По сути дела, оба участвовали в этой игре, таинственной иизвращенной, а именно потому бодрящей игре, составлявшей одноиз стольких опасных наслаждений одомашненной любви. И именноиз-за такой заурядной домашней игры-размолвки чуть было нерухнула их тридцатилетняя совместная жизнь - только из-за того,что однажды утром в ванной не оказалось мыла. Началось все повседневно просто. Доктор Хуве-наль Урбиновошел в спальню из ванной - в ту пору он еще мылся сам, безпомощи - и начал одеваться, не зажигая света. Она, как всегда вэто время, плавала в теплом полусне, точно зародыш вматеринском чреве, - глаза закрыты, дыхание легкое и рука,словно в священном танце, прижата ко лбу. Она была в полусне, ион это знал. Пошуршав в темноте накрахмаленными простынями,доктор Урбино сказал как бы сам себе: - Неделю уже, наверное, моюсь без мыла. Тогда онаокончательно проснулась, вспомнила и налилась яростью противвсего мира, потому что действительно забыла положить в мыльницумыло. Три дня назад, стоя под душем, она заметила, что мыланет, и подумала, что положит потом, но потом забыла и вспомнилао мыле только на следующий день. На третий день произошло то жесамое. Конечно, прошла не неделя, как сказал он, чтобыусугубить ее вину, но три непростительных дня пробежали, иярость оттого, что заметили ее промах, окончательно вывела ееиз себя. Как обычно, она прибегла к лучшей защите - нападению: - Я моюсь каждый день, - закричала она в гневе, - и всеэти дни мыло было. Он достаточно хорошо знал ее методы ведения войны, но наэтот раз не выдержал. Сославшись на дела, он перешел жить вслужебное помещение благотворительной больницы и приходил домойтолько переодеться перед посещением больных на дому. Услышав,что он пришел, она уходила на кухню, притворяясь, будто занятаделом, и не выходила оттуда, пока не слышала, что экипажотъезжает. В три последующих месяца каждая попытка помиритьсязаканчивалась лишь еще большим раздором. Он не соглашалсявозвращаться домой, пока она не признает, что мыла в ванной небыло, а она не желала принимать его обратно до тех пор, пока онне признается, что соврал нарочно, чтобы разозлить ее. Этот неприятный случай, разумеется, дал им основаниевспомнить множество других мелочных ссор, случившихся втревожную пору иных предрассветных часов. Одни обиды тянули засобой другие, разъедали зарубцевавшиеся раны, и оба ужаснулись,обнаружив вдруг, что в многолетних супружеских сражениях онипестовали только злобу. И тогда он предложил пойти вместе иисповедаться сеньору архиепископу - надо так надо, - и пустьГосподь Бог, верховный судия, решит, было в ванной комнате мылоили его не было. И она, всегда так прочно сидевшая в седле,вылетела из него, издав исторический возглас: - Пошел он в задницу, сеньор архиепископ! Оскорбительныйвыкрик потряс основы города, породил россказни, которые нетак-то легко было опровергнуть, и в конце концов вошел вкопилку народной мудрости, его стали даже напевать на манеркуплета из сарсуэлы: "Пошел он в задницу, сеньор архиепископ!"Она поняла, что перегнула палку, и, предвидя ответный ход мужа,поспешила опередить его - пригрозила, что переедет в старыйотцовский дом, который все еще принадлежал ей, хотя и сдавалсяпод какие-то конторы. Угроза не была пустой: она на самом делесобиралась уйти из дому, наплевав на то, что в глазах обществаэто было скандалом, и муж понял это вовремя. У него не хватилосмелости бросить вызов обществу: он сдался. Не в том смысле,что признал, будто мыло лежало в ванной, это нанесло бынепоправимый ущерб правде, нет, просто он остался жить в одномдоме с женой, но жили они в разных комнатах и не разговаривалидруг с другом. И ели за одним столом, но научились в нужныймомент ловко передавать с одного конца на другой то, что нужнобыло передать, через детей, которые даже и не догадывались, чтородители не разговаривают друг с другом. Возле кабинета не было ванной комнаты, и конфликт исчерпалсебя - теперь он не шумел спозаранку, он входил в ванную послетого, как подготовится к утренним занятиям, и на самом делестарался не разбудить супругу. Не раз перед сном ониодновременно шли в ванную и тогда чистили зубы по очереди. Кконцу четвертого месяца он как-то прилег почитать в супружескойпостели, ожидая, пока она выйдет из ванной, как бывало не раз,и заснул. Она постаралась лечь в постель так, чтобы онпроснулся и ушел. И он действительно наполовину проснулся, ноне ушел, а погасил ночник и поудобнее устроился на подушке. Онапотрясла его за плечо, напоминая, что ему следует отправлятьсяв кабинет, но ему так хорошо было почувствовать себя снова напуховой перине прадедов, что он предпочел капитулировать. - Дай мне спать здесь, - сказал он. - Было мыло вмыльнице, было. Когда уже в излучине старости они вспоминали этот случай,то ни ей, ни ему не верилось, что та размолвка была самойсерьезной за их полувековую совместную жизнь, и именно онавдохнула в них желание примириться и начать новую жизнь. Дажесостарившись и присмирев духом, они старались не вызывать впамяти тот случай, ибо и зарубцевавшиеся раны начиналикровоточить так, словно все случилось только вчера. Он был первым мужчиной в жизни Фермины Дасы, которого онаслышала, когда он мочился. Это произошло в первую брачную ночьв каюте парохода, который вез их во Францию; она лежала,раздавленная морской болезнью, и шум его тугой, как у коня,струи прозвучал для нее так мощно и властно, что ее страх передгрядущими бедами безмерно возрос. Потом она часто вспоминалаэто, поскольку с годами его струя слабела, а она никак не могласмириться с тем, что он орошает края унитаза каждый раз, когдаим пользуется. Доктор Урбино пытался убедить ее, приводядоводы, понятные любому, кто хотел понять: происходит этонеприятное дело не вследствие его неаккуратности, как уверялаона, а в силу естественной причины: в юности его струя былатакой тугой и четкой, что в школе он побеждал на всехсостязаниях по меткости, наполняя струей бутылки, с годами жеона ослабевала и в конце концов превратилась в прихотливыйручеек, которым невозможно управлять, как он ни старается."Унитаз наверняка выдумал человек, не знающий о мужчинахничего". Он пытался сохранить домашний мир, ежедневно совершаяпоступок, в котором было больше унижения, нежели смирения:после пользования унитазом каждый раз вытирал туалетной бумагойего края. Она знала об этом, но ничего не говорила до тех пор,пока в ванной не начинало пахнуть мочой, и тогда провозглашала,словно раскрывая преступление: "Воняет, как в крольчатнике".Когда старость подошла вплотную, немощь вынудила доктора Урбинопринять окончательное решение: он стал мочится сидя, как и она,в результате и унитаз оставался чистым, и самому ему былохорошо. К тому времени ему уже было трудно управляться самому,поскользнись он в ванной - и конец, и потому он стал с опаскойотноситься к душу. В доме, построенном на современный манер, небыло оцинкованной ванны на ножках-лапах, какие


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: