Ирония (1908)

Я не люблю иронии твоей.

Оставь ее отжившим и нежившим,

А нам с тобой, так горячо

любившим,

Еще остаток чувства сохранив­шим, —

Нам рано предаваться ей.

Некрасов

Самые живые, самые чуткие дети нашего века поражены болез­нью, незнакомой телесным и духовным врачам. Эта болезнь — срод­ни душевным недугам и может быть названа «иронией». Ее проявле­ния — приступы изнурительного смеха, который начинается с дья­вольски-издевательской, провокаторской улыбки, кончается — буй­ством и кощунством.

Я знаю людей, которые готовы задохнуться от смеха, сообщая, что умирает их мать, что они погибают с голоду, что изменила невеста. Че­ловек хохочет — и не знаешь, выпьет он сейчас, расставшись со мною, уксусной эссенции, увижу ли его еще раз? И мне самому смеш­но, что этот самый человек, терзаемый смехом, повествующий о том, что он всеми унижен и всеми оставлен, — как бы отсутствует; будто не с ним я говорю, будто и нет этого человека, только хохочет передо мною его рот. Я хочу потрясти его за плечи, схватить за руки, закри­чать, чтобы он перестал смеяться над тем, что ему дороже жизни, — и не могу. Самого меня ломает бес смеха; и меня самого уже нет. Нас обоих нет. Каждый из нас — только смех, оба мы — только нагло хо­хочущие рты.

Это — не беллетристика. Многие из нас, углубившись в себя без ложного стыда и лукавства, откроютвсебе признаки той же болезни.

Эпидемия свирепствует; кто не болен этой болезнью, болен об­ратной: он вовсе не умеет улыбнуться, ему ничто не смешно. И по ны­нешним временам это — не менее страшно, не менее болезненно; разве мало теперь явлений в жизни, к которым нельзя отнестись ина­че, как с улыбкой?

Много ли мы знаем и видим примеров созидающего, «звонкого» смеха, о котором говорил Владимир Соловьев, увы! — сам не умев­ший, по-видимому, смеяться «звонким смехом», сам зараженный бо­лезнью безумного хохота? Нет, мы видим всегда и всюду — то лица, скованные серьезностью, не умеющие улыбаться, то лица — судо­рожно дергающиеся от внутреннего смеха, который готов затопить 168 всю душу человеческую, все благие ее порывы, смести человека, уничтожить его; мы видим людей, одержимых разлагающим смехом, в котором топят они, как в водке, свою радость и свое отчаянье, себя и близких своих, свое творчество, свою жизнь и, наконец, свою смерть.

Кричите им в уши, трясите их за плечи, называйте им дорогое имя, — ничто не поможет. Перед лицом проклятой иронии — все равно для них: добро и зло, ясное небо и вонючая яма, Беатриче Данте и Недотыкомка Сологуба. Все смешано, как в кабаке и мгле. Винная истина, «in vino Veritas»[22] — явлена миру, все — едино, единствен­ное — есть мир; я пьян; ergo[23] — захочу — «приму» мир весь цели­ком, упаду на колени перед Недотыкомкой, соблазню Беатриче; ба­рахтаясь в канаве, буду полагать, что парю в небесах; захочу — «не приму» мира: докажу, что Беатриче и Недотыкомка одно и то же. Так мне угодно, ибо я пьян. А с пьяного человека — что спрашивается? Пьян иронией, смехом, как водкой; так же все обезличено, все «обес­чещено», все — все равно.

Какая же жизнь, какое творчество, какое дело может возникнуть среди людей, больных «иронией», древней болезнью, все более и бо­лее заразительной? Сам того не ведая, человек заражается ею; это — как укус упыря; человек сам становится кровопийцей, у него пухнут и наливаются кровью губы, белеет лицо, отрастают клыки.

Так проявляется болезнь «ирония». И как нам не быть заражен­ными ею, когда только что прожили мы ужасающий девятнадцатый век, русский девятнадцатый век в частности? Век, который хорошо назван «беспламенным пожаром» у одного поэта; блистательный и погребальный век, который бросил на живое лицо человека глазето­вый покров механики, позитивизма и экономического материализма, который похоронил человеческий голос в грохоте машин; металличе­ский век, когда «железный коробок» — поезд железной дороги — обогнал «необгонимую тройку», в которой «Гоголь олицетворял всю Россию», как сказал Глеб Успенский.

Как не страдать нам такою болезнью, когда властительнее нашего голоса свистки паровозов, когда, стараясь перекричать машину, мы надорвались, выкричали душу (не оттого ли так последовательно, год за годом, умирает русская литература, что выкричана душа интелли­гентская, а новая еще не родилась?), и из опустошенной души выры­вается уже не созидающая хула и хвала, но разрушающий, опустоши­тельный смех?


На этот смех, на эту иронию указано давно. Еще Добролюбов го­ворил, что «во всем, что есть лучшего в нашей словесности, видим мы эту иронию, то наивно-открытую, то лукаво-спокойную, то сдержан­но-желчную». Добролюбов видел в этом залог процветания русской сатиры, он не знал всей страшной опасности, приходящей отсюда, по двум причинам.

Во-первых, он страдал обратной болезнью, он не умел улыбнуть­ся, он не владел ни одним из многообразных методов смеха. Он был сыном несмеющейся эпохи, естественной реакцией против которой был Кузьма Прутков. Хорошо, забавно было цитировать Пруткова, теперь это немножко жутко и пошловато, как многие и многие хоро­шие остроты «победоносцевского периода», даже остроты шутника Владимира Соловьева.

Во-вторых, и это главное, Добролюбов — писатель дореволю­ционный. В его критических гаданиях не было ни малейшего предви­денья не только андреевского «красного смеха», но и глубин иронии Достоевского. А уж тонкой и разрушительной иронии Сологуба Доб­ролюбов и во сне не видал.

Конечно, и Достоевский, и Андреев, и Сологуб — по одному — русские сатирики, разоблачители общественных пороков и язв; но по-другому-то, и по самому главному, — храни нас Господь от их раз­рушительного смеха, от их иронии; все они очень несходны между со­бою, во многом — прямо враждебны. Но представьте себе, что они сошлись в одной комнате, без посторонних свидетелей; посмотрят друг на друга, засмеются и станут заодно... А мы-то слушаем, мы-то верим.

Достоевский не говорит прямого «нет» тому семинарскому ниги­лизму, который разбирает его. Он влюблен чуть ли не более всего в Свидригайлова.

Андреев не только мучается «красным смехом», он, в бессозна­тельных глубинах своей хаотической души, любит двойников («Чер­ные маски»), любит всенародного провокатора («Царь-Голод»), лю­бит ту «космическую провокацию», которой проникнута «Жизнь Че­ловека», тот «ледяной ветер безграничных пространств», который колеблет желтое пламя свечи человеческой жизни.

Сологуб не говорит «нет» Недотыкомке, он связан с нею тайным обетом верности. Сологуб не променяет мрака своего бытия ни на ка­кое иное бытие. Смешон тот, кто примет песни Сологуба за жалобы. Никому не станет жаловаться чаровник Сологуб, иронический «рус­ский Верлэн».

И все мы, современные поэты, — у очага страшной заразы. Все мы пропитаны провокаторской иронией Гейне. Тою безмерною влюб- 170 ценностью, которая для нас самих искажает лики наших икон, чернит сияющие ризы наших святынь.

Некому сказать нам спасительное слово, ибо никто не знает силы нашей зараженности. Какой декадент, какой позитивист, какой православный мистик поймет всю обнаженность этих моих слов? Кто знает то состояние, о котором говорит одинокий Гейне: «Я не могу понять, где заканчивается ирония и начинается небо!» Ведь это — крик о спасении.

С теми, кто болен иронией, любят посмеяться. Но им не верят, или перестают верить. Человек говорит, что он умирает, а ему не верят. И вот — смеющийся человек умирает один. Что ж, может быть, к луч­шему? «Собаке — собачья смерть».

Не слушайте нашего смеха, слушайте ту боль, которая за ним. Не верьте никому из нас, верьте тому, что за нами.

Если же мы неспособны явить вам то, что за нами, то, чего хотят и чего ждут иные из нас, — отвернитесь от нас скорее. Не делайте из наших исканий — моды, из нашей души — балаганных кукол, кото­рых таскают на потеху публике по улицам, литературным вечерам и альманахам.

Есть священная формула, так или иначе повторяемая всеми писа­телями: «Отрекитесь от себя для себя, но не для России» (Гоголь). «Чтобы быть самим собою, надо отречься от себя» (Ибсен). «Личное самоотречение не есть отречение от личности, а есть отречение лица от своего эгоизма» (Вл. Соловьев). Эту формулу повторяет реши­тельно каждый человек; он неизменно наталкивается на нее, если жи­вет сколько-нибудь сильной духовной жизнью. Эта формула была бы банальной, если бы не была священной. Ее-то понять труднее всего.

Я убежден, что в ней лежит спасение и от болезни «иронии», кото­рая есть болезнь личности, болезнь «индивидуализма». Только тогда, когда эта формула проникнет в плоть и кровь каждого из нас, наступит настоящий «кризис индивидуализма». До тех пор мы не застрахованы ни от каких болезней вечно зацветающего, но вечно бесплодного духа.

М.М. Бахтин


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: