Лео берет пешку

Какое-то время я просидел за кухонным столом, злой как черт.

От формы голливудского сценария к скучной, старой, традиционной прозе я перешел, поскольку и себя чувствовал именно таким. Когда чему-то приходит конец, обязательно возникает это чувство.

Я уже говорил и скажу снова: книги мертвы, пьесы мертвы, стихи мертвы – осталось только кино. Музыка еще кое-как дышит, потому что музыка – это саундтрек. Десять, пятнадцать лет назад каждый студент-гуманитарий норовил стать романистом или драматургом. Я очень удивлюсь, если вам удастся теперь найти хоть одного обладателя столь бесперспективных амбиций. Теперь все они мечтают делать кино. Всем жуть до чего охота делать кино. Не писать кино. Кино не пишут. Кино делают. Вот только жить, как в кино, дело совсем не простое.

Когда вы идете по улице – вы в кино; когда ссоритесь – вы в кино; когда предаетесь любви – вы в кино. Когда пускаете камушки по воде, покупаете газету, паркуете машину, занимаете очередь в «Макдоналдсе», стоите, глядя вниз, на краю крыши, встречаетесь с другом, рассказываете анекдоты в пивной, внезапно просыпаетесь посреди ночи или засыпаете, в доску пьяным, – вы в кино.

А вот оставаясь в одиночестве, в совершенном одиночестве, без реквизита и исполнителей ролей второго плана, вы попросту валяетесь на полу монтажной. Или еще того хуже – вас заносит в роман; на сцену, где вам никак не удается выпутаться из монолога; вы попадаете в капкан поэзии. Вас ВЫРЕЗАЮТ.

Кино – это действие. В кино всегда что-нибудь да происходит. Вы то, что вы делаете. А что творится у вас в голове, пока вы это делаете, никого не интересует. Жест, выражение лица, действие. Вы не думаете. Вы действуете. Реагируете. На вещи. На события. Вы заставляете что-нибудь да происходить. Вы творите собственную историю и собственное будущее. Обрезаете идущие к бомбе провода, пришибаете негодяя, спасаете человечество, швыряете ваш полицейский жетон в грязь и уходите, обнимаете женщину и погружаетесь в затемнение. Думать вам решительно ни к чему. Ваши глаза могут перебегать с иноземного монстра на искрящие электрокабели – готово, у вас созрел план, – однако думать вам не нужно, совсем.

Совершенный сценический герой – это Гамлет. Совершенная киногероиня – Лэсси.

Ваша собственная история – «фоновая», как ее именуют в Голливуде, – важна лишь постольку, поскольку она формирует настоящее, «сейчас».

Действие фильма вашей жизни. Вот так мы все теперь и живем. Сценами. Бог вовсе не Сочинитель Вселенной, он сценарист вашего биографического фильма.

Фразы, которые мы неизменно слышим в кино:

«Нечего тут болтать, делай – и все».

«У меня на этот счет дурное предчувствие».

«Джентльмены, мы попали в сложную ситуацию».

«У меня нет времени на разговоры».

«Действуйте, мистер».

Фразы, которые мы неизменно читаем в романах:

«Я задумался, что бы все это значило».

«В глубине души он понимал, что не прав».

«Но больше всего ей нравилось, как встают торчком, когда он возбужден или взволнован, его волосы».

«Ничто больше не имело смысла».

Вот так я и сидел, в этом самом состоянии, в романе, на кухне, ритмично подергивая себя за вихры, уставив мертвый взгляд на мертвую записку. Какие уж тут могли быть действия, одни размышления.

«На сей раз – это всерьез».

Я собирался – вот что смешно-то, – собирался все рассказать Джейн как раз этим утром. Нет, не все. Насчет облатки я бы упоминать не стал. Подал бы все как эксперимент, нечто, производимое мною и Лео in vitro. Исследование природы времени и исторической возможности. Проект, осуществляемый ради развлечения и обретения нового знания. Это объяснило бы Джейн мой странный распорядок дня и ночи, мою рассеянность, мое с трудом подавляемое волнение, мои отлучки, не дав ей и намека на риск или безрассудство.

И ведь самое нелепое – в последнюю неделю Джейн не раз и не два спрашивала у меня, чем я занимаюсь. Она не стояла, скрестив на груди руки, в проеме кухонной двери, не постукивала ступней в шлепанце по полу, соорудив на лице выражение вроде «как-ты-полагаешь- который -уже-час-ночи?». Не вперялась в меня взглядом, грозно вопрошая: «Ну?» Не раздувала свирепо ноздри, не пыталась, как то зачастую водится у влюбленных, досадить мне, весело напевая и притворяясь, будто в упор меня не видит.

Ничего подобного. Только едва различимые, смятенные вздохи, грустная сдержанность.

А теперь ее нет и уже не будет. С концами. Или без конца.

Быть может, думал я, быть может, это судьба приготовляет меня таким способом к тому, что мне предстоит совершить. Обрывает связи с настоящим, чтобы я мог вступить в новую жизнь, которую мы с Лео вознамерились создать.

Безумие, конечно. Это я понимал. Ничего у нас выйти не может. Нельзя изменить прошлое. Нельзя переиначить настоящее. Черт, да, скорее всего, и будущее-то переиначить нельзя. Гитлер уже родился, и этого не отменишь. Полный бред. И все-таки – какая проверка моих познаний! Я, знавший больше кого бы то ни было о Пассау, Браунау, Линце, Шпитале и прочих скучных подробностях убогого воспитания маленького Адольфа, мог проверить свои знания так, как никто до меня не проверял. Историк в роли Бога. Мне известно о вас столь многое, мистер Так-Называемый-Гитлер, что я могу помешать вам появиться на свет. При всех ваших умных-преумных речах, шикарных мундирах, факельных шествиях, изрыгающих смерть «пантерах», печах-убийцах и надменных повадках. При всем этом вы полностью во власти аспиранта, заучившего назубок ваши юные годы. На-ка, съешь, важная шишка.

Разумеется, для Лео все нами задуманное было исполненной великого значения миссией. Окончательная правда о ней, ошеломительная ее суть открылась мне через два дня после ухода Джейн.

Естественно, я попытался ее отыскать. Как и прежде, я, в надежде на примирение, отправился к ней в лабораторию. Ну похожу я с очаровательным и глупым видом на задних лапках, и Джейн покровительственно погладит меня по головке, и все будет хорошо. Как же.

В лаборатории я застал рыжего Дональда. Он все пытался сглотнуть волнение, от чего нелепый ком его кадыка подпрыгивал на белой шее вверх и вниз.

– Джейн, она… э-э… вроде как, ну, знаешь… ее здесь больше нет.

– Что значит «нет»? Была да вся вышла? Как яйца, пакеты с молоком и боеприпасы?

– Принстон. Исследовательский грант. Она тебе не говорила?

– Принстон?

– Штат Нью-Джерси.

Отлично. Пять с плюсом. С охеренным.

– И ни о каком телефоне спрашивать, я полагаю, не стоит?

Дональд пару раз пожал костлявыми плечами. Я взирал на него с ненавистью:

– Это что? Попытка передать номер сигнальными флажками?

Он поправил большим пальцем очки:

– Джейн особо просила…

Я не отрывал от Дональда взгляда. Глаза его расширились от страха, он дернул ладонью вверх, словно заслоняясь. Впрочем, я этот тип людей знал. Ни черта я от него не добьюсь. Тощий, хилый, башковитый, прыщеватый, слабый. Труднее сломить ослиное упрямство слабого, чем решимость сильного.

На хер! – рявкнул я ему в физиономию. – Так и скажи ей, на хер! Если спросит обо мне, передай, я сказал: «На хер».

Он кивнул, холодная слоновая кость его малокровных щек пошла противными красно-оранжевыми пятнами.

Я протянул руку к веренице украшенных опрятными бирками пробирок.

Дональд испуганно заквакал.

И тут все во мне словно замедлилось. Я видел подергивающиеся на горле Дональда синеватые вены, его приоткрытый мокрый рот. Я ощущал, как мышцы моей руки напрягаются, готовясь к толчку, от которого пробирки разлетятся по лабораторному полу. Слышал, как кровь ревет в ушах, выбрасываемая вверх, к мозгу, смерчем гнева, который раскручивался в моей груди.

И, словно обжегшись, отдернул руку. В каждой пробирке облегченно заколыхалось по голубому мениску, Дональд снова сглотнул, со скрипом, в горле у него совсем пересохло.

Внутренне я, может быть, и дерьмо, но не наружно. Я просто не смог этого сделать.

Из лаборатории я вышел, насвистывая.

Лео изобразил полное отсутствие удивления.

– Она вам напишет, – сказал он. – Хоть бейтесь об заклад.

Он весь ушел в свою трансатлантическую шахматную партию – тягал себя за бороду и хмурился над позицией, сложившейся на доске. Всего-то два короля, ладьи да пара пешек.

– Та самая партия? – спросил я, пытаясь выдернуть пролезший сквозь подлокотник моего кресла конский волос.

– Критический момент. Эндшпиль. Камерная музыка шахмат, так его называют. А у меня получается что-то вроде камерной параши. Хорошие ходы даются с таким трудом.

Держался бы ты лучше физики, подумал я, с отвращением наблюдая, как он удовлетворенно хихикает, а острить предоставил другим.

– Кто этот малый, с которым вы играете? – спросил я.

– Ее зовут Кэтлин Эванс.

– Тоже физик?

– Конечно. Без ее работ я бы УТО не построил.

– Она про УТО знает?

– Нет. Хотя, думаю, она со своими принстонскими коллегами работает над чем-то похожим.

– Принстонскими?

– Институт перспективных исследований. С университетом никак не связан.

– Все равно. Один черт. Принстон. Ненавижу этот гребаный город.

– Эйнштейн в свое время тоже перебрался в Принстон. И многие другие беженцы.

– Джейн не беженка, – холодно отметил я. – Она дезертирша.

– Знаете, Гитлер совершил в этом смысле огромную ошибку, – сообщил, игнорируя мои слова, Лео. – Большинство тех, кто создал современную физику, работали в Берлинском университете и в Геттингенском институте, и многие из них бежали в Америку. Германия могла получить атомную бомбу в тридцать девятом. Если не раньше.

Я нетерпеливо встал и еще раз прошелся вдоль книжных полок.

– А существует какая-нибудь связь между еврейской кровью и наукой? – спросил я.

– Сейчас половина ученых здесь – азиаты. Индийцы, пакистанцы, китайцы, корейцы. Возможно, это как-то связано с положением чужака. Ни культурных корней, ни места в обществе. А числа универсальны.

– Та дамочка из Принстона, с которой вы играете в шахматы, Кэтлин Эванс. Она, судя по имени, не из чужаков.

– Она англичанка, так что в Америке – чужестранка.

– Еще одна дезертирша.

Это замечание Лео ответом не удостоил.

– Но в шахматы вы ее могли бы и обыгрывать.

– Это почему же?

– Так ведь вы, евреи, играете в них с блеском. Это всякий знает. Фишер, Каспаров и так далее.

– «Вы, евреи»? – Удивленный Лео оторвался от доски.

– Ну, вы же понимаете, о чем я. Вы, «люди еврейской крови», если вам так больше нравится.

– О, – негромко вымолвил Лео, – так вы не поняли? Ну конечно, тут я виноват.

Он вылез из кресла, подошел ко мне, стоявшему у книжных полок, положил мне на плечо руку.

– Майкл, – сказал он. – Я не еврей. Во мне нет еврейской крови.

Я вытаращил глаза:

– Но вы же говорили…

– Я никогда не говорил, что я еврей, Майкл. Разве я хоть раз говорил это?

– А ваш отец? Освенцим! Вы сказали…

– Я знаю, что я сказал, Майкл. Конечно, мой отец был в Освенциме. Он служил в СС. И мне приходится жить с этим.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: