Даниель1,12

В начале жизни своё счастье понимаешь лишь после того, как его потерял. Потом приходит зрелость, когда, обретая счастье, заранее знаешь, что рано или поздно потеряешь его. Встретив Красавицу, я понял, что достиг зрелого возраста. А ещё я понял, что пока не вступил в третий период жизни, в возраст настоящей старости, когда сознание неизбежной утраты счастья вообще не позволяет быть счастливым.

Что до Красавицы, скажу лишь одно: она вернула меня к жизни. Это не метафора и не преувеличение. С ней я пережил минуты острейшего счастья. Быть может, впервые в жизни у меня был повод произнести эти простые слова. Я пережил минуты острого счастья. Это происходило в ней или подле неё; это происходило, когда я был в ней, или чуть раньше, или чуть позже. На этом этапе время ещё существовало; иногда все надолго застывало в неподвижности, а потом снова рушилось в некое «а потом». Через несколько недель после нашей встречи отдельные моменты счастья сплавились, слились воедино: в её присутствии, под её взглядом вся моя жизнь сделалась счастьем.

На самом деле Красавицу звали Эстер. Я никогда не называл её Красавицей — в её присутствии.

Это странная история. Она была потрясающая, моя Красавица, просто потрясающая… Но самое, наверно, странное, что я почти не удивился. Видимо, я преувеличивал меру своего отчаяния в отношениях с людьми (чуть было не написал «в официальных отношениях с людьми»: да так оно примерно и есть). А значит, что-то во мне знало, причём знало всегда, что в конце концов я встречу любовь — я имею в виду любовь взаимную, разделённую, ту, какая только и имеет значение, какая только и может реально даровать нам иной порядок восприятия, когда индивидуальность трещит по швам, основы мироздания видятся в новом свете и дальнейшее его существование предстаёт вполне правомерным. И это при том, что во мне не осталось ни капли наивности; я знал, что большинство людей рождаются, стареют и умирают, так и не узнав любви. Вскоре после эпидемии пресловутого «коровьего бешенства» ввели новые нормы разделки говядины; в мясных отделах супермаркетов, в забегаловках фаст-фуда появились ярлычки с таким примерно текстом: «Животное рождено и выкормлено во Франции. Забито во Франции». Простая жизнь, разве нет?

В чисто фактическом плане наша история началась как нельзя более банально. Когда мы встретились, мне было сорок семь, а ей двадцать два. Я был богат, она — красива. К тому же она была актриса, а кинорежиссёры, как известно, всегда спят со своими актрисами; есть даже фильмы, существование которых оправдано, судя по всему, исключительно этим обстоятельством. С другой стороны, мог ли я считаться кинорежиссёром? Я имел в активе единственную режиссёрскую работу — «Две мухи на потом» — и готовился отказаться от съёмок «Групповухи на автотрассе»; на самом деле я уже от них мысленно отказался — сразу, как только вернулся из Парижа, едва такси остановилось перед моим домом в Сан-Хосе и я со всей определённостью понял, что у меня больше нет сил, что я не смогу продолжать работу ни над этим, ни над каким-либо другим проектом. Но пока всё шло своим чередом, меня ожидал десяток факсов от европейских продюсеров, желавших познакомиться с проектом поближе. Моя аннотация сводилась к одной-единственной фразе: «Объединить коммерческие достоинства порнографии и супернасилия». Это была не аннотация, самое большее — декларация о намерениях, но мой агент сказал, что это годится, сейчас так действуют многие молодые режиссёры, я, сам того не ведая, оказался современным профессионалом. И ещё у меня было три DVD от ведущих испанских артистических агентств; я уже начал разведку, обозначив «вероятное сексуальное содержание» будущего фильма.

Вот так и началась величайшая в моей жизни история любви — предсказуемо, обыденно, если угодно, даже пошло. Я сунул в микроволновку блюдо «Изысканного риса по-китайски» и вставил в дисковод первый попавшийся диск. Пока рис разогревался, я успел отмести трех первых девиц. Через две минуты печка звякнула, я вынул блюдо, добавил пюре из острого перечного соуса «Сьюзи Ван»; и в этот самый момент на гигантском экране в глубине гостиной пошёл рекламный ролик Эстер.

Я перемотал в ускоренном режиме две первые сцены — из какого-то сериала и из детектива, явно ещё более посредственного; однако что-то задержало моё внимание, мой палец лежал на пульте дистанционного управления, и когда начался третий эпизод, я нажал на кнопку и пустил нормальную скорость.

Она стояла нагая в какой-то неочевидной комнате — видимо, в мастерской художника. В первом кадре её обдавало струёй жёлтой краски; человек, направлявший струю, находился за кадром. Затем она лежала в ослепительно жёлтой луже. Художник — видны были только его руки — выливал на неё ведро синей краски, потом размазывал краску по её животу и груди; она смотрела на него доверчиво и весело. Взяв её за руку, он подсказывал, что ей делать, она переворачивалась на живот, он снова лил краску, теперь на бёдра, и размазывал по спине и ягодицам; ягодицы подрагивали в такт движениям его рук. В её лице, в каждом её жесте сквозила поразительная невинность и чувственное обаяние.

Я видел работы Ива Кляйна — восполнил пробел в образовании после встречи с Венсаном — и знал, что в художественном плане эта акция вполне вторична и неинтересна; но какое кому дело до искусства, когда счастье кажется таким возможным? Я крутил этот эпизод раз десять подряд; конечно, я торчал, но, кроме того, по-моему, с первой же минуты многое понял. Я понял, что полюблю Эстер, полюблю неистово, безоглядно и безвозвратно. Я понял, что это будет история такой силы, что она может меня убить, и даже наверняка убьёт, когда Эстер меня разлюбит, потому что всему есть пределы и какой бы сопротивляемостью ни обладал каждый из нас, в итоге все мы умираем от любви, вернее, от недостатка любви — в конечном итоге это вещь смертельная. Да, многое было предопределено в эти первые минуты, процесс успел зайти далеко. Я ещё мог затормозить, не встречаться с Эстер, уничтожить диск, отправиться в далёкое путешествие; но в действительности я назавтра уже звонил её агенту. Естественно, он был в восторге, да, это возможно, думаю, в данный момент она свободна, конъюнктура сейчас непростая, вы это знаете не хуже меня, нам ведь раньше не доводилось сотрудничать? поправьте меня, если я ошибаюсь, очень рад, для меня это удовольствие, истинное удовольствие, — «Две мухи на потом» наделали много шума во всём мире, кроме Франции; по-английски он говорил совершенно правильно, и вообще Испания осовременивалась с поразительной быстротой.

Наше первое свидание состоялось в баре на улице Обиспо-де-Леон — довольно большом, типичном, с обшитыми тёмным деревом стенами и с тапас, — и я был ей, пожалуй, признателен, что она не выбрала какую-нибудь «Планету Голливуд». Я опоздал на десять минут, и едва она подняла на меня глаза, как проблема свободной воли отпала сама собой, оба мы уже находились в некоей данности. Я сел на банкетку напротив неё примерно с тем же ощущением, какое испытал несколько лет назад под общим наркозом: ощущением лёгкого, добровольного ухода из жизни, с интуитивным сознанием того, что смерть в конечном счёте, наверное, очень простая штука. Она носила тесные джинсы с заниженной талией и розовый топ в обтяжку, открывавший плечи. Когда она встала заказать нам что-нибудь, я увидел её стринги, тоже розовые; они виднелись из-под джинсов, и я немедленно её захотел. Она вернулась от стойки, и я с величайшим усилием оторвал взгляд от её пупка. Она заметила, улыбнулась, села на банкетку рядом со мной. Очень светлые волосы, очень белая кожа — она не походила на типичную испанку, я бы сказал, скорее на русскую. У неё были красивые карие, внимательные глаза, и не помню, что я сказал ей для начала, но, по-моему, почти сразу же предупредил, что фильм снимать не собираюсь. Она, похоже, не столько расстроилась, сколько удивилась. И спросила почему.

В сущности, я и сам этого не знал и, помнится, пустился в довольно длинные объяснения, уходившие во времена, когда мне было столько же лет, сколько ей — её агент успел сообщить мне, что ей двадцать два. Из объяснений этих следовало, что я прожил в целом печальную, одинокую жизнь, в которой не было ничего, кроме упорного труда и долгих периодов депрессии. Я говорил по-английски, слова приходили легко, время от времени она просила повторить какую-нибудь фразу. Короче, я собирался бросить не только этот фильм, но и вообще почти все, сказал я в заключение; во мне не осталось ни капли честолюбия, или воли к победе, или чего бы то ни было в этом роде, на сей раз я, кажется, действительно устал.

Она взглянула на меня озадаченно, так, словно ей показалось, что я неудачно выразился. Но я сказал правду, может, в моём случае это была не физическая усталость, а скорее нервная, но какая разница? «Я больше ни во что не верю», — подытожил я.

— Maybe, it's better[45], — произнесла она; а потом положила руку мне на пах. Уткнувшись головой в моё плечо, она легонько сжала пальцами член.

В гостиничном номере она немного рассказала о себе. Конечно, её можно было считать актрисой: она играла в сериалах, в детективах — где её обычно насиловали и душили разные психопаты, — и ещё в нескольких рекламных роликах. Её даже пригласили на главную роль в одном полнометражном испанском фильме, но фильм пока не вышел в прокат, да и вообще это плохой фильм; по её словам, испанское кино скоро отомрёт само собой.

Можно уехать за границу, возразил я; во Франции, например, пока ещё снимают фильмы. Да, но неизвестно, насколько она хорошая актриса, да и хочет ли вообще быть актрисой. В Испании ей время от времени удавалось найти работу благодаря нетипичной внешности; она знала, что ей повезло и что это везение относительно. В сущности, она считала актёрское ремесло просто подработкой: по деньгам лучше, чем разносить пиццу или раздавать флаеры на вечеринке в дискотеке, но и найти труднее. Ещё она занималась фортепьяно и философией. А главное — хотела жить.

В XIX веке примерно тому же учили благородных девиц, машинально отметил я, расстёгивая её джинсы. Я никогда не умел управляться с джинсами, с их большими металлическими пуговицами, ей пришлось мне помочь. Зато в ней мне сразу стало хорошо, похоже, я уже успел забыть, как это хорошо. А может, мне никогда и не было настолько хорошо, может, я никогда и не испытывал такого удовольствия. В сорок семь-то лет; странная штука жизнь.

Эстер жила вместе с сестрой, сестра была ей почти как мать, в конце концов, ей было сорок два года. Настоящая мать сошла с ума или вроде того. Отца Эстер не знала, даже по имени, никогда не видела его фотографий, ничего.

Кожа у неё была очень нежная.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: