double arrow

Тут псалтирь рифмотворная 122 страница

Что ж принадлежит до плотского прелюбодеяния, которым человек соделывает два беззакония, сие значит, что первый человек прежде еще, нежели имел жену, отступил от данного ему закона и тем соделал прелюбодеяние, а после плотское его прелюбодеяние было другое, так что сие последнее не имеет места, когда не предшествует ему первое.

"Ежели читающий сие одарен разумением, легко может распознать в плотском прелюбодеянии некоторые яснейшие знаки прелюбодеяния, соделанного человеком прежде его покорения закону стихий..." Всякий читатель, одаренный благоразумием, легко может распознать из половиноскрытых и мечтательных рассуждений нелепые бредни, коими готовится проповедник временной причины владычествовать над подобными себе.

"Но сколько желаю, чтоб всякий достиг сего разумения, столько обязанности мои запрещают мне давать малейшее о сем объяснение..." Обязанности наши принуждают чувствен- ными3, а не мысленными доказательствами разрушать химеры его, на которых он основывает гордость и тщеславие свое. "Сверх того, для моего собственного блага желаю лучше стыдиться беззакония человеческого, нежели говорить об оном..." Для собственного его блага мы желаем, чтоб он, устыдясь бредней своих, не провозглашал оные столь утвердительным и смеха достойным образом.

Казалось бы, что после уверения, что обязанности его запрещают ему давать малейшее изъяснение о прелюбодеянии и что он желает лучше стыдиться, нежели говорить об оном, он наложит на него покров молчания, а не тот, которым он мнимые тайны свои покрывает; однако обязанности свои в сем случае он худо сохранил, может быть, для того, что он вступил в оные без причины действующей и временной; а как уже мы видели, что человек не имеет никакого права вступать в обязательства без ее руководства, то он, не почитая за законное дело хранить обязанность не давать ни малейшего объяснения о прелюбодеянии, на другой странице говорит: "Возвещу явственно, что первое прелюбодеяние было причиною лишения и невежества, в которых человек еще погружен, и что сим-то состояние света и сияния переменилось в состояние тьмы и бесчестия". Сим нарушением обязанностей своих он хочет показать, что он поступает сходственно с учением своим и что он в одно время подает пример и наставление.

"В оном же телесном прелюбодеянии человек легко может сделать себе понятие о тех несчастиях, которые уготовляет он плоду своих беззаконий, когда рассудит, что сия временная всеобщая причина или сия вышняя воля, не присутствует в составлениях, не одобренных ею, а еще менее в тех, которые осуждены от нее; что ежели присутствие ее необходимо нужно всякому бытию, существующему во времени, чувственному ли, разумному ли, то человек лишает потомство свое ее подпоры, когда рождает по незаконному изволению..." Когда он прежде беспрестанно утверждал, что во времени не может ничего ни сотвориться, ни существовать без сия причины временной и действующей, каким же образом может быть на свет произведено и существовать то, что она не одобрила и что сотворилось без присутствия и без подпоры ее? Следственно, утверждать, что она не присутствует в составлениях, не одобренных ею, и что человек рождается против соизволения ее, есть странное противоречие предложениям, изъясняющим, что сия причина "определяет действие начала, врожденного в зародышах... что без содействия третьего начала, то-есть ее, не можно быть совершенному делу..." Кажется, что таким упорствующим и противным одно другому рассуждениям не только в пророке, предводительствуемым сверхъестественным вдохновением, но и в последнем школьнике, не утвердившемся в учении правильного рассуждения, явиться было бы невозможно.

"Когда человек, - говорит он, - может ныне соделать прелюбодеяние с женою, тем паче может еще, как и в начале, учинить оное без жены, то-есть прелюбодеяние умственное, потому, что воля человеческая после первой причины временной сильнее всего во времени, и потому, что она и тогда, когда не чиста и беззаконна, имеет могущество подобно началу, учинившемуся злым". Людям, не имеющим благодати откровения, неизвестно, как делается умственное прелюбодеяние; но тому, который познакомился с причиною действующею, вселил начала бестелесные во все вещественные образы, нашел важное открытие отражательной силы, находящейся в пище, изгнал воздух из стихий и превращает телесное вещество в ничто, немудрено знать об оном. Такому угоднику и чудодейцу нетрудно и человеческую волю учинить первым могуществом после действующей причины, хотя мы видим ее иногда совсем бессильну; ибо что воля заставляет предпринимать какое-либо действие или рождает желания, то сие не значит в ней силу, но токмо причину деяниям или желаниям; а потому и явственно, что воле человеческой не сила должна быть присвоена, но только одно направление к телесным и душевным действиям.

"Не могу я, не наруша скромности, говорить о сем более; глубокие истины не всякому зрению сходны..." Нет нескромности в объявлении вещей полезных, а наипаче таких, от коих может произойти не только польза, но и благо рода человеческого. Скромность присоединяется к тому, что может быть постыдно, вредно, огорчительно или что причиняет неудовольствие одному или многим; в таких случаях наблюдение скромности есть добродетель и столько же похвально, сколько в прежде упоминаемых обстоятельствах предосудительно. Глубокие истины токмо одному его зрению сходны для того, дабы приобресть право подданничества над подобными себе; и мы не можем его охуждать, что он их не представляет зрениям, коим они несходны, ибо такая нескромность могла бы его лишить оного бесценного права, приобретенного отличными дарованиями и качествами его. "Но хотя и не объявляю людям первой причины всех законов премудрости, тем не менее они обязаны исполнять их, понеже они чувственные, а человек все чувственное может понимать". Сего открытия люди от него не требуют; они и без него знают, что первая причина всех законов есть всевышний создатель всего творения. Но тут приметить надобно смешное его самолюбие, заключающееся в сих словах: "не объявляю людям...". Как будто подлинно премудрость первой причины ему известна! "Человек все чувственное может познать..." Здесь он хочет внушить о себе, что он все чувственное знает; но тому, который сведущ и о том, что вне чувственного происходит, нетрудно знать все чувственное; а людям, не достигшим до первобытного состояния человека, не можно познать все, что есть чувственное, ибо много еще находится в естестве деяний и существ неизвестных, так, как и в известных множество остается сношений, по сие время неведомых.

Намеряясь рассуждать о законах уголовных и полицейских, он так предваряет читателей: "Но в рассматривании сем (оных законов) расположение мое будет то же, какое было и во всем сочинении: везде я буду искать, сходны ли вещи с их началом, дабы всяк из того выводил следствия и научался бы паче сам собою, нежели бы следовал моим рассуждениям". Если бы расположение его сочинения или бы самое сочинение было внятно и основано не на мнимых таинствах, но на рассуждениях правильных и с благоразумием не враждующих, тогда было бы позволительно ему говорить с таким одобряющим себя самохвальством и заставлять из оных выводить следствия, сопровождающие к познанию преподаваемого учения. Но когда вместо ясных и вразумительных предложений во всем его сочинении представляются непостижимость и химеры, с которыми рассудку читателя беспрестанно сражаться должно, тогда тщеславное повеление пророка временной причины научаться в бреднях его нимало ему не приличествует.

"Когда есть начало высшее, - говорит он, - единственное и всегда и везде благое, как то я всеми силами и старался доселе доказывать; когда есть начало злое, которого бытие я также доказал..." Конечно, есть начало всесущное и благое, ни от кого не поставленное и никем не созданное; однако не о сем начале он всеми силами доказывать старался, коего бытие все творение вещает, но о мнимой временной причине, им вымышленной для управления вселенною. Доказательством почитается то, когда служащие к оному доводы, испытаниями оправдаемые, столь ощутительны и видимы, что отъемлют всякое сомнение о предлоге доказуемом; но рассуждения лживые, темные, не имеющие другого основания, как одни химеры, составленные рассудком, мечтаниями поколебленным, не могут быть почитаемы доказательствами.

Роман, откровенный ему причиною временною, о первобытном состоянии человека не может служить доказательством блудящих его мнений по мысленным обиталищам. Он повествует, что "человек в первобытном своем происхождении был торжественно оболчен властию наказывать, в чем и состояло его подобие с началом его; и по силе сего же подобия правосудие его было верно и безошибочно; права его были существенны и ясно видимы и никогда бы не изменились, если бы захотел он соблюдать их", то-есть если бы он не соделал мысленного прелюбодеяния и прежде существования жены, предшествовавшего естественному. "Тогда-то, говорю, имел он воистину право на жизнь и смерть злодеев области его". Воистину мудрец наш мало имеет уважения к читателям своим, когда он им такие нелепые басни предлагает за истины. Причем заметим мимоходом, что наш мечтолюб склонен к суровости, которую он во многих местах книги своей обнаруживает; и ему весьма нравится определять власть наказывать и право отнимать жизнь у мнимых подданных и злодеев своих.

После сего предварительного рассуждения о уголовных законах он утверждает, что они долженствуют происходить от временной причины; но как она есть выше чувственных вещей, "то потребны ей, - говорит он, - средства чувственные для возвещения ее приговоров, равно как и для исполнения судов ее.

К сему делу употребляет она глас человека, когда, однако, учинится он того достойным; ему поручает она возвещать правду подобным ему и принуждать их хранить оную..." Сколько противного здравому смыслу находится в таком странном предложении о правосудии сей мнимой причины! Стало, правосудие ее зависит от угождения или неугождения ей судящего; если он ей угодил, то она поручает ему возвещать правду; если же он ей не угодил, то правосудие ее остается без действия и правда - сокрытою. По таковому учению о правосудии, участь судимых должна зависеть не от одной справедливости, но от расположения и способностей судящих угождать причине, отправляющей правосудие; и если судья не есть угодник ее, то несмотря на долг свой воздавать каждому правосудие, действующая причина ни о суде, ни о приговоре, ни о правде совсем никому не возвещает, и дело решится справедливо или несправедливо и без нее. Следственно, не можно сказать, что сия причина употребляет средства чувственные для возвещания приговоров и исполнения судов ее, когда она того не делает, и правосудие, для коего она поставлена, только тогда является, когда судья удостоен ее откровением, чего, как всем известно, кроме мечтающего проповедника, ни с кем не случилось.

Если сия причина, так, как он уверяет, определена "установить порядок во вселенной между всеми существами двух натур...", то для чего же она по сие время его не только не установила, но и главнейшего своего долга - отправлять правосудие - не исполняет; ибо мы находим в истории многих народов некоторые беззаконные и пристрастные решения по делам уголовным, погубившие невинных. Потому правосудие такой причины, которая была бы определена для всеобщего правосудия, являющегося только для одних любимцев ее, было бы совершенное неправосудие и вредное беззаконие; следственно, если есть причина, поставленная, по уверению проповедника нашего, для отправления человеческого правосудия, то надлежит, чтоб все решения и приговоры судебных мест были справедливы; если же мы видим, что оные не все справедливы, то предполагать постановление такой причины безрассудно, ибо она не соответствовала бы цели определения ее.

"Желает ли кто, - говорит он, - еще лучше судить о непричастности помянутого права", то-есть права человеку отправлять правосудие, "тот пусть помыслит токмо о древних правах его..." О сих правах надобно мыслить токмо тому, кто их знает, а не тем, кои только пожелают судить о них; ибо не всякому причина временная открыла сведение об оных; а потому нельзя о том ни мыслить, ни судить, о чем мы ни малейшей идеи не имеем. "Во время славы его имел он полное право на жизнь и смерть бестелесную, понеже, наслаждаясь тогда самою жизнию, мог он по изволению сообщать ее своим подданным, или отнимать ее у них, когда благоразумие его находило сие нужным; и как они присутствием его токмо и могли жить, то имел он силу, единственно отлучась от них, умертвить их".

Не всякому понятно, как могут существа бестелесные претерпевать смерть! Ибо слово "смерть" значит прекращение в животных деятельности телесной: то же сказать, что вещь невещественная, тело нетелесное, чего, кроме мечтающего проповедника или кого-нибудь, имеющего подобное ему в рассудке недугование, никто ни сказать, ни представить мыслями себе не может. Что принадлежит до того, как человек, "отлучась от своих подданных, мог умерщвлять их по своему благоразумию", то такое сумасбродство не заслуживает никакого внимания, и мы оное отсылаем для помещения в "Тысячу одну ночь" или в другие вздорные и не имеющие никакого благоразумия басни, коих рассказывание употребляется для детского усыпления. Продолжая рассуждение свое о уголовных законах, он говорит, что "должно искать преступнику наказания в самой той вещи и в том чине вещей, которые им повреждены, а не брать их из иного отделения вещей, которое, не имея никакого отношения с подлежащим преступлением, будет также повреждено, а преступление оттого не загладится".

О сем лучше, вразумительнее и обстоятельнее изъяснили законодатели, не мечтательное блаженство людям обещающие, но ощутительным образом благоразумнейшими и человеколюбивейшими установлениями оное творящие; и если бы он прочел Наказ ее императорского величества всероссийской монархини великия Екатерины, данный Комиссии о сочинении проекта нового уложения, то нашел бы в 9 главе, что сие рассуждение и польза, происходящая от оного, в совершенстве истолкована.

Преступления же наказываются не для того, чтобы они заглаживались, ибо никакая сила не может соделанное учинить не соделанным, но для того, чтоб воспрепятствовать другим покушаться на оные.

"Уголовные законы писанные, - говорит он, - суть величайший недостаток государств". Каким же должно законам быть, что не писанным? Ожидание приговоров и судов причины действующей было бы весьма тщетно, и правосудие только тогда бы исполнялось, когда бы судящий удостоился откровения ее; а между тем удержать течение правосудия, кому оно подобает, было бы разрушением устройства и благоденствия в обществах живущих, "потому что сии законы мертвы и остаются всегда одинаковы, а преступление возрастает и обновляется ежеминутно..." Изящность законов состоит не в том, что они мертвы или живы; и мы оставим ему сие различие, согласующееся с его мнимыми таинствами; но заметим только, что неправда то, чтоб преступления возрастали; ибо, по мере распространения просвещения, распространяется человеколюбие и добродетель, а гнусные пороки, преступления рождающие, исчезают, о чем достоверно свидетельствуют происшествия тех веков, которые больше мрачностию невежества покрывались.

Он изъявляет сетование свое, что законодатели "определяют смертные казни преступлениям, падающим токмо на чувственное и временное..." Как будто бы можно было определять смертные казни за то, что не существует ни в чувственном, ни во времени! Притом он удивляется, для чего законодатели не определяют такой же казни упражняющимся, по мнению его, в учениях развратных и системах заразительных, то-есть в учениях, противных его мечтательной системе. Видно, что много и пустоглаголивый проповедник не только жестокосерд, так, как мы выше упоминали, но еще и неприятель кроткого позволения каждому восприять и следовать мнениям о существах, слабому рассудку человеческому не постижимых, по убеждению разума и совести своей! Лживые пророки и метафизичные учители всегда были гонители на трудящихся в приобретении познания о истинах, утвержденных на благоразумии и доказательствах несомненных. Но если какое учение заслуживает наказания, то, конечно, не то, которое посредством испытания сопровождает к познанию естественных вещей, пользу обществу или и самому правительству принесть могущих; но то, в котором ласкают человека, что он может своими "трудами, дарованиями и качествами приобресть право рабства и подданничества над подобными себе"; то, в коем преподают наставление, что "человек не имеет права подчинить себя другому человеку", и, наконец, то, в коем утверждают, что "все обязательства человека незаконны, ничтожны" и что он сам собою никаких обязательств заключить не может. Всякий легко может видеть, сколь вредные действия из такого дерзкого и безумного учения для правлений и обществ проистечь могут.

После приведения в безгласность правосудия, воздаваемого судьями, дабы оно было ожидаемо от причины действующей, он таким же образом уничтожает врачебную науку с ее искусниками и заставляет владык земных быть самих врачами; вымышляет для них другую науку врачевания, основанную на таких же началах, на каких основано все его мрачное учение, несмотря на то, что в сей науке никакие мечтания, никакие странные системы, кроме опытного примечания действия ощутительного вещей телесных, не способствуют к исцелению скорбей человеческих. Но как понятия его в физике, а наипаче в физиологии и в медицине весьма тесными пределами окружаются и рассуждения его как в первой, так и в последних больше жалости, нежели внимания, достойны, то мы предложим вкратце состроенную им систему врачевания.

По мнению его, болезни происходят от трех стихий, оставшихся по исключении воздуха из числа оных, когда "начала их устремляются преодолевать друг друга или разделяются между собою..." Здесь он великодушно снабжает стихии началами, состоящими в сере, соли и Меркурии, несмотря на то, что они сами начала всех тел. Ему, конечно, открыто о сих стихийных началах от причины действующей, ибо поныне, так, как мы выше упоминали, еще никакими испытаниями не могли достигнуть до раздробления их и познания в них других начал. "То тотчас и безошибочно увидит (земной владыка) средство к восстановлению порядка.

И сего ради, - присовокупляет он, - врачебная наука заключаться должна в сем простом, единственном, а следовательно, и всеобщем правиле: собирать, что разделено, и разделять, что собрано..." Сие правило не к медицине принадлежит, но к хирургии, которая трудится соединять сверхъестественное разделение твердых частей человеческого тела и разделять таковое же оных частей соединение. Потому он и рассуждает, что когда суть только три стихии, то надобно, чтоб было только и три болезни, которые относятся "к главным веществам, составляющим животное тело, то-есть к крови, кости и к плоти, которые все три части относительны каждая к одной из стихий, от которой происходит".

И потому он исцеляет плоть солью, кровь - серою, а кости - меркурием; следственно, по сему превосходному его врачебному искусству надлежит, когда инфламмация в крови или жар приводит оную во вредное волнение, давать больному серу; когда на коже бывают чирьи и другие припадки, источник свой в поврежденной крови имеющие, тогда натирать кожу солью; а когда будут кости болеть, то давать меркуриальные фрикции.

И таковая вся премудрость должна быть только тому открыта, который больше приближился к первобытному свету и удостоился иметь откровение от причины временной.

"Например, известно, - рассуждает он, - что болезни плоти и кожи происходят от сгущения и порчи соляных отседков в волокнистых сосудах, где они могут сделаться недвижными от быстрого и внезапного действия воздуха, равно как и от весьма слабого действия крови..." Врачам неизвестно, как болезни кожи и плоти происходят от соляных отседков, сгустившихся в волокнистых сосудах, которых отседков в анатомическом рассматривании тел еще не примечено. Они только знают, что припадки, случающиеся на коже и плоти, как, например, чирьи, апостемы, разных родов затверделости, раки, фистулы и проч., не от того происходят, что на поверхности кожи, под эпидермою или перепонкою в волокнистых сосудах, испещряющих в неисчисленном множестве всю кожу, могут сгуститься отседки соляные, но от поврежденной крови и других внутренних жидкостей, в сии сосуды изливающихся. Волокнистые сосуды суть, как всем физиологам известно, каналы нечувствительной испарины, которая так изобильна, что больше половины человеческой пищи чрез оную выходит, и от пресечения которой случаются скорби не на коже, но во всех частях тела, ибо препятствие к исхождению сей испарины обращает оную во внутренность, от чего приключаются опаснейшие и смертельные болезни.

Однакоже он, видя нелепость соляных своих лекарств, излечающих соляные отседки, говорит: "Должно признаться, что сия соль еще неизвестна человеческой врачебной науке..." Она известна только врачебной науке временной причины и ему, так, как угоднику ее; "и для того-то сия так мало и успела в излечении упомянутого рода болезней". И для того мы сей вздор причислим к таковым же прочим, хранящимся под его таинственным покровом.

"Во-вторых, в болезнях костей меркурий должен быть употребляем с великою умеренностию, потому что он сильно связывает и стесняет прочие два начала, подкрепляющие жизнь всех тел, и потому, что он, связывая преимущественно серу, бывает разрушителем всякого возрастания, как земного, так и животного..."

Мы не будем с ним спорить о сем мысленном меркурии, называемом алхимиками меркурием философическим и о коем они разные понятия имеют, ибо мы показали выше, что нет врожденного меркурия ни в человеческом теле, ни в других существах; но заметим только, что меркурий, известный и от чувств не убегающий, ничего не связывает и ни к чему не присоединяется, кроме металлов, потому и не помещается в классе лекарств, называемых астрингенс, то-есть сжимающих, или вяжущих.

Мы оставим его бредить о трех всеобщих болезнях, о трех стихиях, о трех всеобщих лекарствах, но только не можем пройти без замечания маленького поучения, которое он делает государям при окончании пятого отделения своей книги.

"Итак, я надеюсь, - говорит он, - что государи, какие бы заключения ни выводили из представленного им от меня начертания, не должны, однако, никак почитать мои начальные положения противными власти их, когда я ничего более не желаю, как уверить их, что они могут приобресть власть непобедимую и непоколебимую". Сие желание в нашем проповеднике, сказать его изречением, есть противодействие желанию, которое он во всей своей книге изъявляет, - тому желанию, чтоб утвердить и распространить учение, совсем не согласное с теперешним его желанием. Ибо нельзя не почитать положения противными власти государей, когда сии безумные положения приглашают не одних государей, но каждого приобрести право рабства над другими, трудами и дарованиями своими могущими всякого приближать так, как и сего мнимого пророка, к первобытному свету, дабы почерпнуть в оном право владычествовать над подобными себе. Здесь приметить надобно надменность его, понеже он, несмотря на неустройное для общества и противоборствующее первенствующему начальству учение, повелевает, чтоб государи не почитали противными власти их развратные его положения. Недостает только того, чтоб он к сему прибавил: "Ибо такое наше соизволение по приобретенному дарованиями и качествами нашими праву подданничества и рабства над подобными нам".

После таковых благоразумных поучений правителям государств он переходит к наставлению новой математики, основанной на тех же метафизичных началах, на которых вся странная его система мнимой премудрости основана.

"Понеже мера находится, - говорит он, - всегда в том начале, от которого чувственное произведение получило бытие, то как можно сему произведению чувственному и страдательному быть самому себе мерою и доказательством?.." То-есть что, по его мнению, мера не может быть мерою сама себе; и, следственно, чтоб узнать, что два аршина протяжения точно ли суть два аршина, не надлежит их мерить определенною к тому мерою, но надобно искать мысленного и невещественного начала, откуда сие протяжение бытие свое получило. "И есть ли такие существа кроме не созданных, или кроме существ истинных, которые бы могли сами себя доказывать?" Существо, не созданное, почитается единое, все сотворшее. Предложение многих существ не созданных могло поместиться только в странное воображение естественную и сверхъестественную премудрость себе приписующего. По его математическому наставлению умственная математика столько же ясна и неизменяема, сколько чувственная темна и ограничена. Не всем математикам покажется вразумительно, как умственная математика может быть яснее чувственной и почему сия последняя темна, когда она из трех равных линей представляет равносторонний треугольник, а из четырех таковых же - разнобочный четвероугольник.

Он утверждает, что прямая линея имеет сношение с правильностию нравственною; а круговая линея - с беспорядком нравственным. "Однакоже, - прибавляет он, - я предупреждаю, что сии истины не всем людям будут ясны..." Мы его уверяем, что сии не истины, но суесловие и пустомыслие, не только не всем людям, но и никому, имеющему правильный рассудок, не будут ясны, "а еще менее тем, которые следовали ложным началам, мною опровергаемым..." В каком жалостном был заблуждении весь род человеческий, что следовал другим, а не его началам! "Чтоб понимать слова мои, надлежит поставить себе за первое дело изыскивать вещи в самом их источнике, а не в представлениях ума, составленных воображением и скоропостижными рассуждениями". Сим изражением - "чтоб понимать слова мои" - он открывает беспредельное свое честолюбие и желание показать себя учителем, требующим повиновения от подобных себе, ибо он для того заставляет стараться понимать слова его, представляющие многосложные его мечтания, коих он сам ни распутать, ни изъяснить не может, чтоб думали, что им самим истолкование оных есть ниже его и что он не почитает такого снисхождения читателей своих достойными. Несколько забавно, что тот, который наполнил целую книгу всякого рода нелепостями, происшедшими от воображения, преисполненного заблуждениями и химерами, запрещает полагаться на рассуждения, составленные воображением.

"Но я знаю, сколь мало есть людей, способных к сему отважному предприятию...", к тому, чтоб для понятия премудрых слов его искали вещей в самых их источниках, то-есть в источниках бестелесных. "Да хотя бы и много таких было, я должен предполагать, что весьма немногие из них получат совершенный успех..." Сие уведомление он очень благоразумно поместил, дабы те, которые захотят искать бестелесных источников, и, не нашед их, не сетовали бы на него в рассуждении его предсказания о неполучении ими успехов. Однако сие осторожное предварение было излишне, ибо весьма мало найдется таких, которые пожелали бы терять время свое, чтоб понимать его слова, которые, кроме гордости и мнимых сокровенностей, ничего удовлетворительного для рассудка, утверждающегося на явственных и неоспоримых доказательствах, не содержат.

Например: может ли здравомыслящий читатель принять за истину отношение его прямой линеи к божеству? Ибо он, таким образом, хочет утвердить безобразное свое мнение: "Какое дело есть прямой линеи? - не то ли, чтоб продолжать до бесконечности произведения той точки, из которой она истекает? А яко перпендикулярной линеи - не то ли, чтоб уставлять и уравнивать основание всех существ и каждому из них начертывать свои законы?" Не есть ли совершенное отступление от рассудка, чтоб думать и верить, что перпендикулярная линея уставляет основание существ и каждому из них начертывает свои законы! В какое развращенное воображение может такая мысль водвориться, и может ли такое подобие достойно быть творителя всего? Что прямая линея из точки продолжается до бесконечности, а перпендикулярная служит к уравнению прямости вещей, возвышающихся от земли, потому сии линеи имеют свойства божественные! Не можно человеку, рассматривающему и оценяющему все его пустомысленные и мнимые тайны, возвещающие предложения читать и не находиться в некоем неприятном положении ума, видя нового мудреца, кичащегося толь невероятными заблуждениями.

Он уверяет, что круговая линея есть враг прямой линеи, и потому он безбоязненно утверждает, что "число их есть различно. Не обинуясь, скажу, - прибавляет он, - что прямая линея имеет на себе число четыре, а круговая линея - число девять; и смело уверяю, что нет иного, кроме сего, средства достигнуть к познанию их..." Мы очень верим ему, что он никогда не обинуется, смел, безбоязнен в сотворении чудовищных мечтаний и дерзок в рассуждениях своих, на оных опирающихся, ибо почти все предложения книги его, знаменующиеся противорассудными особливостями, не дозволяют в том сомневаться; но тому не можем поверить, чтоб круговая линея была враг прямой линеи и стремилась бы разрушать ее, ибо мы разумеем о прямой и круговой линеи так, как здравый рассудок разуметь о них научает, не дозволяя в них подозревать химерических существ, которых он нам в оных представляет.

"Знаю, что может сие казаться невразумительным: столь много вещество овладело разумом подобных мне!.." Знают подобные ему, читающие книгу его, сколь много пустомыслие им овладело.

Он укоряет несмысленностию геометров, что они приписывают движение протяжению, или веществу, ибо он уверяет, что движение не в веществе находится, но в началах бестелесных. И потому течение какой-либо реки не есть движение телесности воды, но движение бестелесных начал, которые несут воду по ее стремлению; когда ядро, выстреленное из пушки, летит к цели своей, то сие делается не оттого, что ядро от силы пороха получило движение свое, но оттого, что бестелесные начала мчат его туда, куда оно выстрелено; если с какой-либо высоты тело летит на землю по законам тягости к центру земли, то равным образом начала бестелесные сему движению суть причиною.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



Сейчас читают про: