Тут псалтирь рифмотворная 124 страница

Нельзя в учении такого, всевышнею благодатию вдохновенного, наставника не приобресть дарование разговаривать с мертвыми и с отсутствующими!

Он исчисляет все преимущества сего языка; между прочими полезными отменностями оного сказывает, что он может показать силу севера, девственную землю и что полководцы средством сим имели успехи в сражениях. И потом прибавляет: "Но кроме того, что нельзя мне здесь быть откровенну, не наруша моего обещания и моих обязанностей, бесполезно говорить о сем яснее, ибо слова мои потеряны будут для тех, которые не обратили взора своего на сию сторону, а таковых несчетное почти есть число". Когда он при всяком умножении сумасбродства всеми силами старается уверять, что ему все таинства божественные и естественные известны, и не устает по скромности своей в познании оных показывать самохвальство, то и мы не должны уставать в испровержении столь редкого тщеславия и изо всех сил возглашать, что, кроме легковерных, никто ему в мнимых его таинствах не верит.

Он уведомляет, что он с такою же осторожностию говорить должен, что сей истинный язык обнаруживается слухом и зрением; следственно, разность между внутренним и наружным языком, утвержденная им прежде, исчезла, и теперь уже паки она смешалась вкупе. Здесь надобно заметить увертку его: когда он почувствует, что он сказал нелепость, в которой надобно ему извиниться, тогда он делает другие предложения, затмевающие первые, и под видом таинственного смысла присвоил себе право предлагать читателям всякое сумасбродство, какое у него в воображении сотворяется. Ибо мы немного выше видели, что он утвердительно и безо всякого покрова уверял, что "разлученные веками и самые современники, хотя и в дальнем расстоянии друг от друга, понимали один другого посредством сего всеобщего и негиблющего языка", то-есть посредством того языка, который и после кончины мира существовать будет; но теперь он так изъясняется:

"Как бы мог он (человек) разуметь людей, которые или прежде его, или в отдалении жили, если не помощию писания? Однако надобно согласиться и в том, что сии люди, прежде бывшие или отдаленные могут иметь переводчиков, или толкователей, которые, равно с ними обучены будучи истинным правилам языка, о котором говорим, употребляют его в разговорах и таким образом сближают времена и отдаленные места". Все употребляемые языки, как древние, так и нынешние, имели и имеют действие сообщать человеческие мысли одних другим, отделенных расстоянием времени и места. Ибо в нынешнем веке читают Гомера и Виргилия; средством писания живущие в Лиссабоне и Петербурге, в Лондоне и в Мадрасе, в Париже и в Пондишери между собою разговаривать могут; следственно, сей истинный язык не имел бы никакого преимущества, если бы он нам его в сем смысле представлял.

Но сие простое изображение оного есть только покров, дабы легковерных уверить, что он точно знает тот язык, которым можно с умершими и с отдаленными разговаривать, а пред здравомыслящими оправдиться тем, что прежнее его предложение разумелось о языке употребляемом. Как можно иметь доверенность к писателю, который не только что мечтательные рассуждения, но еще и двоякие, могущие быть уклонны на ту сторону, на которую нужда потребует, с пышностию называет истинными.

По преданности своей к тройственному числу находит он во всех языках только "три коренные части речи: имя, или местоимение действительное; глагол; имя, или местоимение страдательное..." Грамматисты в сем оспоривать его не будут; но не с таким снисхождением дозволят они ему подобие меркурия с глаголом, ибо он говорит, что "глагол в наших способностях умных есть образ действия, а в началах телесных образ меркурия". Тут целомудренный наш учитель представляет нам еще новый пример похвальной скромности своей, изъяснясь таким образом:

"Теперь обрати мысль свою на сказанное мною о весе, числе и мере: рассмотри, не объемлют ли сии законы во владычестве своем человека со всем, что в нем и от него происходит; вспомни еще и то, что я сказал о славном тройном числе, которое объявил я всеобщим; исследуй, есть ли вещь, которой бы оно не обымало; и тогда научись иметь благороднейшую идею, нежели какую доныне имеют о том существе, которое, невзирая на свое униженное состояние, может толь высоко возводить взор свой, которое может такие познания привлекать к себе и понимать вдруг толь великое целое". То-есть что он заставляет людей почитать его благороднейшим существом для того, что он возвел взор свой на квадрат, на действующую причину, и для того, что он имеет сообщение с бестелесным существом; а тем и хочет сказать, что род человеческий ему много обязан и должен на него с почтением возводить взор свой, так как он повелевал прежде сие чинить за то, что он приобрел над ним право рабства, а теперь за то, что он возвождением своего взора в превыспренние и высокомечтательные пределы приобрел право человекам иметь о себе благороднейшую идею.

Главное доказательство, что меркурий подобен глаголу, он так предлагает: "...Наконец пусть рассмотрят примечатели, не чрез сей ли знак, называемый глаголом, являемо бывает в нас все, что ни есть умственнейшее и действительнейшее; не он ли один способен подкрепить или ослабить выражение..." Хотя сия неправильность грамматическая всеобщею своею известностию и не требует возражения, однако, дабы не подумали, что мы попущаем его делать нападение на безвинную пред ним грамматику и отнимать владычество у ней над теми частьми речи, коими она издревле управлять обыкла, мы объявим сему новому учителю языка, посредством коего он может с отдаленными и с мертвыми говорить, что глагол не имеет способности подкрепить или ослабить выражение: к сему делу принадлежат вспомогательные части слова, ибо если кто, желая изъяснить силу или слабость какого действия, самим им или кем другим производимого, произнес бы токмо один глагол, например: брежу, заврался, тот бы означил только простое деяние без подкрепления и без ослабления оного; но если изъясняющий сии глаголы, изображающие просто деяния, прибавит к ним слова: очень, много, мало и проч., тогда чрез оные объяснится подкрепление или ослабление глагола. Потому и нельзя приписать глаголу то свойство, коего он не имеет и которое принадлежит только прилагательным именам; ибо из положительного делаются степени рассудительные и превосходные, например: славен, славнее; мудрый, мудрее.

"Итак, да уверятся грамматисты, - продолжает с обыкновенным своим благоразумием, - что поелику законы науки их придержатся начала, как и все прочие, то могут в оных открыть неисчерпаемый источник познаний и истин, о которых едва ли имеют малейшую идею".

К приобретению сих истин он преподает следующий способ: "Надлежит паче всего примечать, что прилагательное не может само собою присоединиться к существительному, равно как существительное одно бессильно произвесть прилагательное; и то и другое ожидает высшего действия, которое бы свело их вместе и связало по изволению своему..." Итак, если кто захочет сказать или написать существительное с прилагательным, тому надлежит ожидать высшего действия, которое бы их вместе связало по соизволению своему! И после сего можно ли искать паки смысла в таком учении, в котором первым правилом поставляется никогда не быть согласным с здравым рассудком?

Он ответствует читателям, "которые полюбопытствуют знать, как называется и какого рода есть сей язык", что "в рассуждении имени" он не может "удовольствовать их, потому что" он "обещался не именовать ничего; но что касается до роду его", то он признается, "что это есть тот язык, который есть цель желаний всех народов земли, который тайно руководствует людям во всех их установлениях, в котором каждый из них особливо и тщательно управляется, не зная того сам, и который стараются они изобразить во всех своих делах, ибо он столь глубоко в них начертан, что не могут произвесть никакого дела, на котором бы не было знаков его". И потом так глубоко забредил, что мы принуждены его оставить наполнять несколько страниц предложениями бессмысленными, один звук только изречений представляющими, и обратиться к обещанию его ничего не именовать, относительно к коему мы заметим, что неудобно именовать вещи постыдные и те, которые могут оскорбить в обществе нравственное согласие; но обещание не именовать вещи, могущие просветить человеков, для коих писание предпринимается, есть дело против благоразумия и искренности, которая во всех писателях, трудящихся для всеобщей пользы, должна быть первым достоинством и ими предводительствовать.

Наконец, он восклицает: "Но умолкну, о святая истина! я буду похититель твоих прав, ежели и темным образом возвещу тайны твои..." Признаться должно, что мы внутренне давно желали, чтоб он сие благое намерение принял, ибо все его мрачные рассуждения, ежеминутно рассудку и понятию человеческому противоборствующие, отнимают бодрость и охоту не только к исследованию, но и к единственному прочтению оных. Относительно же до поверенности в откровении ему таинства от истины, то сие предложение имеет на себе такой же знак правильности, как и все его рассуждения. Ибо если святая истина удостоила его сообщением ему таинств своих с тем, чтоб он о них не объявлял, то все пустословное его сочинение было бы в противность столь величайшему ее к нему снисхождению; если же она выбрала его быть поверенным своим с тем, чтоб он просветил род человеческий, то он поступает вопреки ее намерению, когда темным образом и неявственно возвещает таинства ее; следственно, в таком его восклицании смысла никакого не находится. Сверх сего, мы еще повторим: если таинства благо человеческое содержат, то ненадобно возвещать их темным образом, но со всевозможною ясностию; если же они противные свойства имеют, в таком случае не надлежит их возвещать ни темным, ни ясным образом.

"Итак, имея всегда, - прибавляет он, - руководителем моим благоразумие, скажу далее..." Весьма странно видеть превозносящегося благоразумием того, который от него столько удалился, что уже больше не ступает, как по стезям безумия!

Но, к большому нашему сожалению, он, однакоже, не сохранил похвального своего обещания умолкнуть, но принуждает нас еще следовать за собою в разногласном с разумом проповедывании своем и, возвещая темным образом тайны о неисчетной различности писмен, уверяет, что "люди не могут ничего изобретать". Надобно ли ему напомнить, что полезные изобретения в науках и в художествах, например: земледелие, мореплавание, магнитная стрела, тиснение книг, увеличивающие и уменьшающие стеклы, делание самого стекла, фарфор, часы и многие вещи, служащие к ежедневному употреблению в жизни человеческой, открыты людьми. Боиль, Бюфон, Гартсекер, Спаланциний обогатили физику своими изобретениями; Сенторий, Гарвей, Мальпигий, Левенгек - физиологию; Невтон, Картезий, Лейбниц сделали множество изобретений в математике, в физике и астрономии. Они ради пользы человеческого рода не покрывались мнимых таинств покровами, и благоразумие их не позволяло им предлагать читателям безобразные рассуждения, которые бы токмо отягощали тщетным и бесплодным прилежанием к понятию оных и отнимали бы у них время, могущее быть употреблено с успехом на другие предлоги, пользу существенную, а не мнимую доставляющие.

В доказательство, что люди ничего не изобретают, он, под руководительством своего благоразумия рассуждая о живописи, так говорит:

"Однако чрез самую сию грубую живопись можем удостовериться совершенно в сей неоспоримой истине, объявленной выше сего, то-есть что люди не изобретают ничего..." Надлежит приметить, что он все свои бредни называет истинами. "...Не с телесных ли существ они сочиняют свои картины? Да и могут ли с чего иного брать оные? Потому, что живопись есть наука для глаз, то и не может она заниматься, как токмо чувственным, и находиться, как токмо в чувственном же". Однако недавно упоминаемые нами изобретения не в живописи были учинены, но по другим предметам, несравненно важнейшим; а потому и несправедливо, чтоб люди ничего не изобретали. Не изыскивая, можно ли найти в живописи представления, не существующие в натуре? Мы заметим, что химеры с полезными изобретениями имеют разницу бесконечную.

"Скажет кто, - прибавляет он, - что живописец не только может обойтися без чувственных вещей, но еще, возвысясь над ними, может брать себе образцы в воображении своем. Сие возражение легко опровергнуть, ибо дадим всю волю воображению, позволим ему заблуждать, как хочет; спрашиваю, может ли оно родить что-нибудь, которое бы не в натуре было, и можно ли когда сказать, чтоб воображение сотворило что-нибудь?.." Сим вопрошением он разрушает возражение свое, которое он сам себе представил, ибо вся книга его свидетельствует, что все то, что воображение его возродило в оной, того, конечно, в натуре нет и быть не может, понеже слово натура, взятое, как известно из латинского языка, значит вещество вообще и бытие всех возможных существ телесных, их движение, сношение и действие одного над другим. И потому двойственные его законы, отражательное действие, бестелесные начала, причина действующая, квадрат, имеющий божественные действия, и прочие все нелепости не могут быть что другое, как химеры развращенного его воображения, не существующие в натуре.

Да избавит нас обязанность наша от прегрешения, содеваемого нами обращением мысли нашей на толь неистовые и противные премудрости божией положения! Предприятие наше испровергнуть, поелику есть в возможности нашей, дерзкое и безумное учение творит нашу обязанность совсем другого рода, нежели его обязанность, ибо гордость и тщеславие быть главою секты принудило его вступить в свою для вымышления химер, коими он владычествовать над последователями своими приготовляется; а наша состоит в том, чтоб разрушить оные и прогнать их паки в мечтательные пределы, откуда блудящее воображение лживого пророка их исторгло.

Мы с сожалением должны сделать еще одно замечание на уподобление им существа все сотворшего, о коем всякой благоразумной твари не только говорить, но и мыслить подобает с почтенным благоговением, - на уподобление, говорим мы, сего существа музыкальному согласию, называемому совершенному. Он предварительно так изъясняется: "Предлежит нам еще исследовать одно из произведений сего истинного языка, которого понятие стараюсь возвратить людям..." Сими словами он по обыкновенной и видно сродной ему скромности хочет сказать: "Взирайте, людие, с признательностию на мою к вам благость; я хочу вам возвратить сей божественный язык, которому меня научила причина действующая временная!" Но, по несчастию, сие самохвальство не соответствует старанию его возвратить мнимый сей язык, ибо все, что он о том ни говорит, столько же вразумительно, как и то, что уже мы видели.

Таким образом, он к возвращению сего всеобщего языка говорит: "Во-первых, то, что известно нам в музыке под именем совершенного строя, есть для нас образ сея первыя единицы, которая содержит в себе все и от которой все происходит; потому что сей строй есть единственный, что он сам в себе полн и не имеет нужды в помощи иного тона, кроме своих собственных; словом, потому что он неизменен во всей внутренней силе, как и единица..."

Если б можно было человеку делать такие сравнения, не отступая от рассудка, то бы и в таком случае сравнение сие было столько же несправедливо, сколько и сравнение квадрата с всевышним творцом есть неистово. Ибо совершенное согласие в музыке столько же разнствует от единицы, сколько число 8 отлично от одного, потому что строй совершенного согласия составлен из первого, или главного, тона, из терции большей или меньшей, из квинты и, наконец, из октавы; то можно ли уподобить единице разные тоны, означающие разные числа, но составляющие одно согласие? Притом неправда, чтобы совершенный строй был единственный, понеже оных в музыке находится естественным образом 24, половина называемых мажорных, а другая - минорных.

Известно, что октава не иное что есть, как повторение начального тона и что она содержится в главных тонах, которые звонкие тела издают выше первого тона, в каком бы то строю ни было. Оным изобретением, что звонкое тело издает кроме первого тона квинту и октаву, музыканты обязаны Тартанию, славному виртуозу, находившемуся в городе Падуве, близ Венеции, и с которым один из наших сотоварищей в сем исследовании имел случай часто собеседовать. Сей искусный музыкант первый приметил, что басовая струна контрбаса издавала первый тон, называемый тон-родитель, и над ним его квинту и октаву.

Мы здесь заметим, какое насильственное притяжение он делает к тем числам, которые он избрал себе кумирами. Ибо он говорит: "Четверной промежуток есть главный действователь строя: он находится выше прочих двух промежутков тройных, дабы начальствовать и управлять всем действием, подобно как сия причина действующая и разумная, которая, как мы видели, господствует и правит двойственным законом всех существ, одеянных телами. Он не может подобно ей терпеть никакого смешения, и когда действует один, как сия всеобщая причина времени, то, верно, все его содействия правильны".

Ни одного слова тут нет, которое согласовалось бы с малейшею справедливостию, понеже после терции мажор не бывает целого тона, но токмо половина тона, потому кварта не только не начальствует над согласием, но еще и портит оное; а место сие, которое он приписует кварте, дабы являть мнимое могущество четверного числа, занимает квинта, и ее справедливо почесть можно после первого тона действователем совершенного строя, ибо она природным образом находится в первом тоне или тоне-родителе, так, как мы выше сего упоминали. Видно, что нашему метафизику не очень известно употребление кварты и квинты в музыкальных сочинениях; но, дабы устроить непонятную систему свою, он вооружился и против здравого рассудка и против правды, в чем ясно свидетельствуют приведенные пред сим его предложения.

"Знаю, однако, что сия октава, будучи токмо повторение начального тона, может по строгости отнята быть и не входить в счисление тонов, составляющих совершенный строй..." Можно отнять октаву мысленно, но в исполнении совершенного согласия на инструментах отнять ее не можно, ибо название совершенного согласия не будет уже ему больше приличествовать, понеже без октавы оно будет несовершенно. "...Октава есть, - прибавляет он, - первый действователь, или первый орган, чрез который десять могли дойти до нашего сведения". Сие смешным образом таинственное изражение то же заключает в себе, что мы прежде о числе десяти видели, - будто бы оно есть центр, испускающий лучи бесконечные; в теперешнем же случае число десять значит ту же бесконечность, токмо без центра, по той причине, что, если к октаве приложить число два, то сие составит новую терцию, почему можно производить согласие до бесконечности, и потому октава есть первый орган, который служил к столь полезному понятию. И такую странно музыкальную науку, на разладе мыслей его расстроенным воображением сочиненную, благоразумный и скромный писатель, приобретший право рабства над подобными себе, представляет с важностию яко благо человеческое доставляющую!

Мы здесь представим еще образчик премудрого его рассуждения, дабы читатели наши могли сами судить о благоразумии его. Мы, подражая ему, возьмем число четыре; толь сие справедливо, что люди иногда, не ведая и сами, берут примеры с тех, с которыми они чаще в обхождении бывают; возьмем число четыре, говорим мы, и предложим четыре следующие параграфа из высокомысленного его учения, ибо рассуждения его, заключающиеся в оных, суть такой силы.

"Мы видели, - говорит он, - что кварта господствует над двумя нижними терциями и что сии две нижние терции суть образ двойственного закона, управляющего существами стихийными. Не самая ли натура здесь показывает разность между телом и его началом, представляя нам одно зависимым и покоренным, а другое - яко начальника его и подкрепителя?

Сии две терции в самом деле показывают нам своею разностию состояние тленных вещей натуры телесной, которая стоит на соединении двух разных действий; и последний тон, составленный из единого промежутка четверного, есть еще изображение первого начала, ибо он как чином своим, так и числом напоминает нам простоту, великость и неизменяемость.

Но сие не потому, чтоб сия кварта гармоничная была более долговечна, нежели все прочие сотворенные вещи. Когда она чувственная, то должна быть и преходящая; однакож в самом преходящем своем действии живописует разумению сущность и постоянность своего источника.

Итак, в сочетании промежутков совершенного строя находим все, что есть страдательное, и все, что есть действительное, то-есть все, что существует, и все, что человек может вздумать".

Итак, сочетание такого великого множества бредней причиняет всякому терпеливому читателю довольно страдания и заставляет его роптать, что в нем действует такое отменное сумасбродство и существует столько тщеславия, что заставило его вздумать такие нелепости. После чего лучше не можно ничего сделать, как закрыть книгу соборища оных и никогда в нее не заглядывать.

Однако мы не можем оставить без замечания еще предложения его, особливою странностию означающегося: он говорит, что "зло родилось и явилось в свет оттого, что октава уничтожена стала и на место ее поставлен новый тон септимы, что и составляет новый строй септимы..."

Неправда, чтобы октава уничтожена была, ибо ее так возможно уничтожить, как и все тоны; и строй септимы так же давно существует, как и строй совершенный, а потому и нельзя его назвать новым.

"И понеже натура не может иначе держаться, как помощию двух действий противных, от чего и происходят примечаемые нами сражение и насилие, смесь правильности и беспорядка, которые в точности изображает нам гармония чрез совокупление согласий и разногласий, из которых составляются все музыкальные произведения".

Если бы мы самим делом хотели возражать на такой музыкальный вздор, уху и понятию противный, то бы мы по справедливости подвергнулись нареканию, что и мы столько же отступили от здравого рассудка, сколько сам сочинитель, порабощенный надменному тщеславию своему, принуждающему его употреблять все силы свои, дабы уничтожить оный. Правда, он, почувствовав, что он необыкновенно заврался, прибавляет: "Без сомнения, чувствуют они (читатели), что я представляю аллегорию, когда говорю, что ежели бы совершенный строй пребыл в истинном своем естестве, то зло еще бы не родилось, ибо по силе выше утвержденного начального положения невозможно порядку музыкальному в своем частном законе быть равным с высшим порядком, которого он есть токмо изображение". Но сими словами он утверждает, что он не аллегорию представлял, но делал в прямом смысле слов описание высшего порядка изображением музыкального порядка, понеже, по уверению его, сей порядок есть изображение первого.

После таких благоразумных рассуждений он говорит: "Но везде удерживают меня благоразумие и долг мой, ибо в сих материях единый пункт ведет ко всем прочим; и если бы заблуждения, которыми науки человеческие заражают мой род, не принудили меня предпринять защищение его, не принялся бы я никак писать ни о котором из них". Забавно кажется видеть человека в одно время напоминать о своем благоразумии и предлагать рассуждения, совсем оному противные! И может ли быть благоразумие в таком отвратительном самохвальстве, что он принужден предпринять защищение всего рода человеческого? И в чем состоит сие защищение? В сумасбродных бреднях, никому не понятных! Он, не размысля, что для истребления заблуждений, или, по его сказать, для защищения от них, надобно было писать вразумительно, печется только о удовлетворении честолюбия своего; и для того безбоязненно приписывает себе достоинство защитника рода человеческого, а чрез то дабы по скромности своей хотя безмолвным образом объявить, что он сотворен для изведения человеков из заблуждений к пагубе, их сопровождающих, почему они, будучи ему обязаны избавлением своим, должны с почтением на него возводить взор свой, так, как он прежде уже сего и требовал. Прилично ли такому мрачному писателю возноситься защищением рода человеческого? Присвоение себе такой славы непростительно бы было и в том, который, предлагая учение свое ясно и вразумительно, просветил бы совершенно род человеческий. Но справедливое достоинство не надменно и не самохвально: оно не знает пышных изражений, которыми мнит лживое обратить на себя удивление; оно старается быть полезным, укрываясь под скромностию своею, а не под покровом гордости, ежечасно возвещающей о своей глубокой мудрости и сверхъестественном познании. Не науки заражают род человеческий, но невежество и лживые рассуждения, возвышающие мечты на жертвенник правды.

Вот еще одна из его истин, которая, хотя не столько важна, как та, что "божество есть квадрат или человек не имеет права подчинять себя начальной власти и вступать в какое-либо обязательство", или как та истина, что "человек может познаниями и качествами своими приобресть право рабства над подобными себе", однако странностию своею требует отличения. Он уверяет, что "совершенный строй все смиряет и приводит в стройность, то нельзя сомневаться, что и после переворота стихий начала, бывшие с ними в сражении, должны обрести прежнее свое спокойствие, из чего, ежели отнести сие к человеку, должны мы познать, сколько может истинное познание музыки предохранить его от страха смерти, потому что сия смерть есть не что иное, как трель, которая оканчивает расстроенное состояние человека и приводит его к четырем согласиям".

Хотя его благоразумие и не могло его удержать от жестокосердого прекращения жизни рода человеческого смертоносною трелью, однако наше благоразумие не позволяет нам больше шествовать за сим новым Орфеем, не воскрешающим, как древний, но умерщвляющим трелью подобных себе; и для того при сей трели мы прекратим наше исследование бредней его, пожелав ему больше здравого рассудка, нежели сколько он его имеет.

Примечания

1 В издании 1790 г. напечатано мучиться и быть.

2 [См. настоящее издание, т. II, стр., 414.] уверять, что слово натура не значит натуру? Если бы такой учитель не смешным, то по крайности жалким показался; то же можно сказать и о проповеднике нашем, ибо физика, слово греческое, как всем известно, означает натуру, и сказать физически разумеется вещественно и ощутительно.

3 В издании 1790 г. напечатано чувствительными.

СЕМЕН ЕФИМОВИЧ

ДЕСНИЦКИЙ

Об авторе

ДЕСНИЦКИЙ СЕМЁН ЕФИМОВИЧ

Десницкий Семён Ефимович (ок. 1740 - 15 (26).06. 1789). - учёный-правовед. Учился в Московском университете и университете Глазго (Шотландия). Профессор юриспруденции Московского университета. Основоположник русской философии права, имевшей в XIX-XX вв. таких крупных представителей как Б.Н. Чичерин, П.И. Новгородцев, И.А. Ильин и др. Под влиянием А. Смита широко использовал историко-сравнительный метод в анализе генезиса и эволюции правовых форм, собственности, власти, государства и его институтов. Применял данный метод также к области нравственной (нравоучительной) философии, прослеживая историческое развитие моральных норм и установлений. Разработчик школы естественного права, автор ряда законодательных предложений. Просветительские идеи Десницкого получили определённое отражение в памятнике русского просвещённого абсолютизма, каковым является "Наказ" Екатерины И. Сочинения Десницкого, выполненные в жанре "слово о..." являются также образцами академического красноречия.

СЛОВО О ПРЯМОМ И БЛИЖАЙШЕМ СПОСОБЕ К НАУЧЕНИЮ ЮРИСПРУДЕНЦИИ, В ПУБЛИЧНОМ СОБРАНИИ ИМПЕРАТОРСКОГО МОСКОВСКОГО УНИВЕРСИТЕТА...

ГОВОРЕННОЕ... ИЮНЯ 30 ДНЯ 1768 ГОДА

Уже довольно, слушатели, вседержитель благословил и препрославил российское оружие. Соседние державы, с удивлением взирая на необъемлемую обширность здешней империи, единомысленно утверждают, что свет еще не видывал таких пространных под одним народом владений, какие ныне себе оружием приобрела Россия. И думал ли из древних кто, чтоб славянин, с начала своего немноголюдный и неизвестный почти и в последующие времена, мог сделаться когда обладателем толиких стран и законоположником толь многочисленных народов? Могуществом творца и множество миров из ничего в бытие произведено, и его словом уничтожено быть может; однако смертным представляется, что распространить государство до половины гемисферы есть не одного народа, но целого рода человеческого дело. И если кто еще желает из прошедшего и настоящего узнать, каким путем и до коликого величества доходил и возвышается ныне росс, тот может из истории уверен быть, что и он к достижению своего благополучия имел подобные греку и римлянину желания, которые дабы счастливо совершить, призывал бога и человеков на помощь. Божиим и человеческим пособием подкрепляемый и ревностию к своему отечеству воспаленный, он издревле мужественно ополчался против иноплеменных и совокупленными силами и оружием чрез множество веков защищался от неприятельских нападений. Во многих своих предприятиях росс имел непрепобедимые и внутрь и вне отечества препятствия, которые подвергали жизнь его и правление разным переменам и крайнему опасению. Частые перемены и великие затруднения уменьшали в нем одну только силу, а не разум, довольный к изысканию средств для отвращения общего злополучия. Ибо хотя он иногда, препобежденный большею силою и не единожды наподобие римлянина страшных Ганнибалов у себя во вратах видеть имел несчастие, однако, и обуреваемый такими напастьми и воздыхая под игом работы чужия, имел своих Сципионов и поборников великих, под которых предводительством он, аки некий исполин, проходя сквозь горы, огнь и воду, наконец, простер свои завоевания до таких границ, к которым и смертных род еще приближиться не смел. За что он был уже неоднократно увенчан славою в средине льдов и в пределах знойных носил неувядаемый венец за свой кровавый подвиг. В минувши годы он Европу в самой средине мечом и пламенем устрашал, и его ныне, как собственный вития говорит1, и в образе изваянного страшится галл, гот, сармат и сарацен. Такой, свет уже видит, был успех российского оружия, и такие оным издревле совершались чудодействия! Грек и римлянин не могут похвалиться толиким обширным завоеванием, каковым росс ныне по справедливости возносится. Творец его намерениям и предприятиям поспешествует во благое, и аки бы единственно для него, оставя на Юге и возлюбленные себе издревле места, ныне в полночных странах невечерний россу жиздет познания свет. Азия уже отворяет ему своих сокровищ недро, из которого девицы и юноши его почерпают себе великолепие и украшение. Сребро и злато истекает у него в своем отечестве, и народы носят ему дани, где лишь только меч его сверкнет. Соседние державы, в брани изнемогая, главы свои преклоняют под его покровительство и заступление. Своею ныне силою и могуществом он отворяет и морем и землею новый проход на иной свет2 и своим любопытством и изысканием он хощет свету доказать, сколько росс один в состоянии обитать и в самых неприступных народам странах. Сии исполнив желания и принесши воздаяние совершителю толиких благ, россы, шествуйте в другой храм славы! Настоящая Минерва российская старается воздвигнуть вам новый Олимп, на котором дела ваши и труды, надобные при мирном состоянии отечества, сугубую честь вашему имени принесут и радостнейшее преображение в житии вашем произведут. Вы видите и из намерения ее величества, коль достойное она своих великих дарований и коль достойное общего всех и ревностного старания ныне в отечестве предприемлет дело. Такие предприятия, полезные роду человеческому, одним оружием и единственным упражнением военным в желаемое действование произведены быть и достигнуть до своего совершенства благопоспешно не могут. В сердце человеческое никто проломом не входит, и люди с природы все к одному и тому же упражнению рождены и способны нигде не бывают. У всех народов и во всяких государствах примечается издревле и поныне разная склонность и отменное дарование к различному упражнению; и что люди в ином государстве, не последуя толикому многоразличному и природному в них стремлению желаний, одно военное упражнение за величественное почитают и к оному все свое старание прилагают, тому бывают причинами смежное со многими такого народа поселение и долговременное оного с начала закоснение в войне с соседними народами3. В противном случае и в других обстоятельствах народы по своей склонности, охоте и дарованию избирают себе разный образ жития, и от такого многоразличного упражнения обыватели купно с целым отечеством несравненно больше прославляются и бывают не только себе, но и целому свету несказанно полезнейшими. Сие не в предосуждение военачальному в государствах чиноположению сказано, но только здесь для доказательства общему всех рассуждению предлагается то, что при мирном состоянии и что во брани народы за главное правило наблюдать и к чему большее, в обоих случаях, старание прилагать должны, дабы таким обоюдным во все обстоятельства проницанием могли заблаговременно узнавать, к чему больше их отечество преклоняется, в чем оного большая сила и крепость и в чем прямое оного и общее всех благополучие состоит. Пленить и покорить многочисленные народы и распространить державу есть только доказать военное искусство и превосходную оного силу; но удержать безмерные завоевания в единомысленном повиновении и с удовлетворением всенародным есть такое дело, которым неоспоримо доказывается человеческая премудрость и счастливое правительствующих дарование к совершению великих дел. Первого славу заслужили кровию предки российские, и сего последнего честь остается заслужить потомкам неусыпным попечением о народной пользе и ревностным споспешествованием к окончанию добродетельных намерений и предприятий нашея всемилостивейший монархини. Варварские герои Атила, Чингисхан и Тамерлан с своими гуннами и татарами внезапно ужасные завоевания сделали. Тогда при нападении толикого варварства на варварство Европе представлялось, что сих народов оружием, как всемирным потопом, премногие государства поглощены и покрыты были; однако их победы и завоевания кончились во всем не инак, как ветреная буря, которая, восстав от Востока и с ужасным стремлением прошед до Запада, обратно на Восток с шумом возвратилась, оставляя за собою только одни следы своего свирепства в государствах, чрез которые проходила. Подобные были завоевания и Александра Великого, то-есть вскоре за победой исчезающие. Внезапным превосходного в силах одного народа нападением завоеванные народы разного правления, разных нравов и состояния в скором времени не могут действительно соединиться во единый народ с победителями и не могут быть удержаны в покорении чрез долгое время. Для верного соединения подданных и для их единодушного и единомысленного повиновения своему правлению требуется веков, изрядного законоположения, согласного исповедания веры и великой взаимной коммерции с своими и с соседними народами4. Римляне своими продолжающимися победами и немощными сначала силами подобную Российской империю созидали. Они не в единое нападение на всех соседних, но покорив сперва один народ и вооружаясь потом на другой, распространяли свои завоевания. Сначала им всегда счастливо удавалось совершать свои намерения. Непрерывным и неизменным успехом своего оружия они довольно ободрены и заохочены были к непрерывной войне с окрестными народами. Победа у них всегда последовала за победою, и всякое завоеванне было им воспалением к кичливости и горделивому мнению о своей военной славе, от чего напоследок то произошло, что у римлян одно только упражнение военное в мыслях, в славе и почтении было, а прочие упражнения, необходимо надобные при мирном состоянии отечества, в презрении оставлены. Ибо у всех народов, что большая часть людей за величественное признает, к тому у всех все желание и помышление стремится, и в том одном каждый всякого ревностно превзойти старается5. По сей причине мы видим, что в государствах, в которых одна военная слава и военное чиноположение предпочитается во всем, свободные науки и художества благопоспешно не процветают, и сходно с сим заключением мы також видим, что у римлян при военном состоянии, которое у них чрез 700 лет продолжалось, никаких почти философов, стихотворцев, историков и знатных художников не было6. А когда такие науки и искусства в небрежении у военного народа, то в каком забвении и несовершенстве суд и истина у него оставлены бывают, когда оные одним мечом предписываются. Солдат с природы не любит и не терпит продолжительных и трудных исследований в тяжебных и криминальных делах; у него короткий раздел и решение в обоих случаях. Разделяй и повелевай (divide et impera) у него только и правила главного для всего отечества; даю, сказываю, приговариваю (do, dico, addico) был генеральный издревле у римских судей ответ на все и самые партикулярные дела, которые к сим трем только словам истцы приноровливать должны были; в противном случае и за одно слово вовсе удовлетворения своего лишались7. В нынешних судах, где только милость и истина совокупно присутствуют, натуры глас вопиет: Отвори всем пути к блаженству, и пущай тот больше преимущества, чести и достоинства наслаждается в отечестве, который больше в оном тягости несет! Ограничь судью и судимого, да никто из них предписанного им предела не преходит! Утверди права, принадлежащие всякому с первого до последнего! Внемли с кротостию к немощному и обидимому и накажи низвержением сильного и попирающего нагло святость прав! Сделай, чтоб всяк в своем грехе достойно и праведно казнен был! Дозволь ходатайствующим с обеих сторон иметь свободный и публичный голос пред судом за судимых, дабы ничто в тайне, но откровенно и посторонним известна судимо было и исходило бы во свет для научения народного, поелику сим одним средством всяк нечувствительно научается всему тому, чего ему в житии и во владении своем опасаться должно. Добродетельный кроме защищения пред судом ничего не ищет, и закон, сколько бы оного строгость ни тяжела, не для его, но для преступников издается...


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: