double arrow

Тут ПСАЛТИРЬ РИФМОТВОРНАЯ 119 страница


Он не оставил предложить и о предохранительных средствах от грома, которые так же понятны и полезны, как и все его таинства. "Средство сие состоит в том, - говорит он, - чтоб пресечь столбы воздушные всякого положения, то-есть и горизонтальные и перпендикулярные, и прогнать к краям устремления перуна, ибо тогда, находясь в средоточии, нельзя опасаться, чтоб оный приближился".

Мы не знаем, бывают ли столбы горизонтальные и можно ли сказать: "пресечь столбы горизонтальные", "прогнать к краям устремления перуна" и "находиться в средоточии"? Но только знаем то, что нельзя не ощущать благоразумным читателям некоего неудовольствия и тогда, когда он с смешным самохвальством приписывает себе знание о вещах, выходящих из круга понятий человеческих, но тогда, когда он с надменностию и утвердительно представляет сумасбродные нелепости, то уже не только неудовольствие, но и сетование возбуждает за толь малое к ним уважение.

Он к "прогнанию на край перуна" прибавляет еще: "Не скажу я причины сему, дабы не отступить от моей обязанности; пусть читатели сами изыскивают ее..." Сими словами кажется, что он издевается над читателями своими, ибо обыкновенно в общежитии принимается за насмешку, когда кто говорит: знаю, да не скажу.

Что принадлежит до обязанности его, то когда он при начале книги своей обязывался доставить чрез нее благо роду человеческому, то уже никакая другая обязанность отвлекать его от первой не долженствовала; но умышленным умалчиванием он нарушает свое обещание, и потому подвергается всякому осуждению, коего неисполнители слова своего достойны.

После предохранительного от грома средства он представляет другое: предохранять себя человеку "от ужасного замешательства, в кое тщатся его ввергнуть", и познавать, что он способностями своими разнствует от существа телесного. Сие средство состоит "в весе, числе и мере".

"Вес" не что иное есть, как всеобщее тел притяжение к центру земли, ибо все вещи развешивать можно только употреблением противной сему притяжению силы, которая удерживает падения их к поверхности земли; для того и нельзя сказать, что стремление тел к земле, а потому и к центру ее и оттого удерживаемая их сила могут быть предохранением себя человеку от ужасного замешательства. То же сказать, что стихийный огнь и воздух, проникающие в тела, не для того в веществе находятся, что бытие их совокупно с оным, но единственно для того, чтоб первый согревал желудок, а последний одушевлял легкое наше, и тем бы предохраняли нас от ужасного замешательства. Истина сия премудрого нашего писателя имеет на себе вид пустомысленного вздора. Ни одному физиологу не может быть понятно такое чудное и особливое владычество чрева над весом. Когда всякое тело удержанием противною силою стремления его к земле имеет вес, то-есть означение силы оного стремления, следственно, вес не к одному чреву принадлежит, но ко всем телам, как на поверхности, так и во внутренности земли находящимся, и если бы какое тело могло достигнуть до средоточия ее, то бы оно по мере приближения своего к оному и по силе притяжения в превратном отношении квадратных расстояний уменьшался в весе своем и потеряв, наконец, всю тягость свою, при самом средоточии земли, оставалось бы безвестно.

По премудрому его учению, число в животных есть голова, потому что она приводит в движение начало действий их.

"Сердце", или кровь, есть мера, потому что то или другое производят чувствования в них.

"Вес" относится к чреву потому, что оно "по силе краткого закона натуры разваривает пищу в желудке и в недрах приготовляет семена возродительные..."

Мы устанем и читателям наскучим, если при всяком ложном его рассуждении станем укорять его в предложении оного; и для того только заметим, что кровь в животных не есть та жидкость, которая производит в них способности чувствовать. Сие действие отправляют нервы, исходящие из мозга и распространяющиеся по всем частям тела: им присвоено производить как чувствия, так и движения сообщением своим с мышцами, орудиями движения. В чем свидетельствуют славнейшие анатомики Мальпигий, Руйш и Винслов.

Он дополняет мудрое сие средство, прибавляя "вес, число и меру" к способностям разума; итак, прилагает число к мысли, меру - к воле доброй или злой, а вес - к деяниям, происходящим от мыслей и воли: "но понеже, - говорит мнимый пророк, - связь внутреннего сего деяния с происшедшим от него чувственным деянием есть истинное таинство человека, для того не могу я далее о сем говорить, не наруша скромности и не подвергаясь опасности..."

Странный способ преподавать учение: начать предлагать оный и вдруг сказать, что оно есть таинство человека, и для того нельзя о нем говорить, не наруша скромности и не подвергаясь опасности! Если он писал свои рассуждения, чтоб просветить читателей и показать им истину, то безрассудно умалчивать о том, что может служить к сей цели; если же он для того писал, чтоб его не разумели, то такое бессмысленное предприятие невероятно, и никто с сим намерением не пишет, ибо никто не желает трудиться вотще; потому явственно оказывается, что намерение тщеславного метафизика не есть научить читателя тому, что непонятно, но только уверить непостижимым проповедыванием о мнимой своей премудрости, которая будто бы божеством в него вдохновенна; но сие его заблуждение должно причислить ко всем другим, в которые вовлекло его тщеславие. Ныне уже не есть время невежества и непросвещения. Химеры и потаенные качества находят в здравом рассудке неукротимого врага, который преследует их во всех мрачных и пустозвучных выражениях - обыкновенное убежище оных; а философия, сопровождаемая испытаниями, не позволяет верить как тому, что утверждено сими последними и посвящено ими в чин вещей несомненных и истинных.

"Но сие", то-есть то, что он далее говорить не может, "не препятствует признать со мною во внутреннем или в разумном человеке вес, число и меру..." Но мы спросим его: какое он имеет право требовать, чтоб безо всяких доказательств верили противоречащим его рассуждениям? Тем ли он приобрел сие право, что непонятные его предложения представляют повсюду мнимую сокровенность? Тем ли, что он изъясняется с бесстыдством шарлатана, старающегося ослепить слушающих его? Тем ли, что он показывает себя пророком, имеющим сообщение с некоим бестелесным существом, ему только известным? И, наконец, тем ли, что, запутавшись в безысходных стезях системы своей о существах невещественных и сверхъестественных, он невразумительные истолкования свои иначе решить не может, как сказав, что ему долг или опасность далее говорить о них не дозволяют?

Итак, по его наставническому тону читателям надлежит верить, что "вес, число и мера" их предохраняет от ужасного замешательства и научает познавать, что "человек разнствует от существ телесных".

После бредней числа, веса и меры он уверяет, что в человеке находятся два начала бестелесные. "На невещественном начале человека, - говорит он, - а не на иной какой части вещества опочивает начало его разумное; с ним-то оно совокуплено на время всевышнею десницею, осудившею его в сие узилище; однако по естеству своему оно господствует над телесным началом, как и телесное начало господствует над телом..." Из сего значит, что он проповедует о существовании в человеке двух душ, из которых одна другой находится подчиненною: первая обитает в голове, а другая - во всем теле, которую он называет телесным началом. Итак, прибавляет, "нельзя уже нам сомневаться в том, что она в верхней части тела, или в голове, как выше показали мы, являет все свои способности; одним словом, она употребляет сие начало...", то-есть вторую душу, подчиненную ей и названную телесным началом, "к исполнению чувственных дел сих способностей. Сим-то средством ясно распознается обиталище и должность двух разных начал человека". Вот какие доказательства упрекающий других в искании химер называет ясными!

Для такого же ясного доказательства другой души в человеке, или, так, как он называет, бестелесного начала, он вопрошает: "Для чего человек, лишившийся по случаю которого-нибудь члена, несколько времени имеет чувствования, которые кажутся быть в том члене, коего уже он не имеет?"

Вопрос его тщетен и излишен! ибо никогда не бывает, чтоб человек чувствовал боль в отнятом члене тела своего, понеже с самой той минуты, когда нервы отнятой части отсекутся от нерв целого тела, имеющих из мозга исхождение свое, тогда престает всякая чувственная сообщность между отнятою частию и целым телом. Но кроме того, что сия справедливость всем физиологам известна, один из нас собственным своим испытанием может уверить, что не только отнятая часть, но и та, которая еще не совсем отделена, а только претерпела разделение нескольких нервов своих, теряет чувство по мере большего или меньшего числа сих нервов, лишившихся сообщения с теми, коим они служили продолжением.

В турецкую войну под одною крепостию в 1770 году сотоварищ наш получил из ружья неприятельского, почти прикосновенного к телу его, сильнейший удар пулею, которая, пролетев сквозь руку немного выше локтя, пресекла все жилы и нервы, лежащие на линии ее пролета. В то самое мгновение ему казалось, что рука его совсем отбита и что он больше уже ее не имеет, в чем и совершенно был уверен, пока другая рука, коснувшись нечаянно нижней части больной руки, не переуверила его, что он еще не вовсе потерял ее. Сей самый случай возбудил в нем любопытство узнать, так же ли и другие ощущают раны свои; для того он спрашивал у многих раненых и некоторых имеющих отбитые у себя ноги гранодеров, какое они имели чувство при получении и после ударов в частях тела их уязвленных. Они ему все согласно сказывали как раненые, так и лишенные членов своих, что у первых оные онемели; а последние, что они не в ногах чувствовали боль, когда сии от них были отделены, но во всей внутренности их. Напротив, если отъятые члены, хотя малейшею частицею тела держатся и потому нервы оных не все еще пересечены, тогда претерпевающие сию несчастную участь ощущают скорбь несноснейшую. Он, находясь на одной батарее, был очевидным свидетелем, как один гранодер, коему ядро попало в ногу и отшибло оную по колено, но не могло перебить только маленькой частицы тела, отпасть ее удерживающей, чувствовал нестерпимейшую боль, и столько терзался сею, что, не дождавшись подлекаря, сам отрезал ножом тот кусок тела, который не допускал отбитую ногу совсем отвалиться. После сей операции он казался менее мучился и был1 спокойнее, что ясно доказывает, что никто в отнятой части тела своего никакой скорби не ощущает; а из сего заключить должно, что искусный наш физиолог во всех своих рассуждениях такие же верные доказательства представляет, какими он утверждает существо бестелесных своих начал, обитающих во всех вещественных образах.

Однако во многосложной его системе о бытии и деянии вещества многочисленные начала, им сотворенные, ему показались недостаточны к управлению оным; и для того он прибавил, так, как мы уже упоминали, еще над ними высшую, временную и разумную причину, поставленную от бога управлять всем естеством.

"Сия причина, - говорит он, - временная, разумная и действительная определяет действие начала, врожденного в зародышах чрез посредство второго действия, или того отражательного действия, без которого, как мы выше признали, не было б никакого произведения..." Стало, сия причина находится в зависимости от действия отражательного, без которого не было бы никакого произведения; но мы видели на странице 412 нашего исследования, что все вещество, по учению нашего пророка, есть произведение сей причины, которую он называет вторым началом; то каким же образом она могла произвесть в веществе такое действие, от которого она учинилась сама зависима, понеже без отражательного действия не может быть никакого произведения?

Он сетует на примечателей, что они все разные причины и начала, которые он в естестве находит, не почувствовали и действия оных, приняв одно за другое, смешали вместе. Ни один примечатель не мешал причин его, ни действия их не принимал одно за другое, потому что никому, кроме его, такие ложные понятия о естестве веществ в ум не приходили и никому столь странные и юродливые мечтания не воображались.

"Но, дабы предупредить беспокойство подобных мне, которые могут подумать, что сия причина действующая и разумная, о которой им говорю, есть вымышленное и мечтательное существо, скажу им, что есть люди, которые познали ее физическим образом и что всякий также узнал бы ее, когда бы возложил на нее свое упование и потщился очистить и укрепить свою волю".

Можно ли сделать другое заключение о писателе, который не стыдится сказать, что есть люди (то-есть он сам), которые познали физически существо, управляющее натурою, другое заключение сделать, говорим мы, как то, что или метафизические его размышления повредили его рассудок, или тщеславное самолюбие ослепило его до того, что он с важностию предлагает за истины выдуманный им роман о существах невещественных и их приключениях в пределах мысленного пространства?

Однако он, почувствовав безрассудность его утверждения, исправляет оное тем, что он слово "физически" не разумеет в общеупотребительном смысле, но только ему известном. Что бы подумали о человеке, который стал бы

Потом он, упоминая о двух началах - добром и злом, - говорит: "После примечаний, которые делали мы над телесною натурою, может кто подумать, что сии два начала имеют необходимую друг в друге нужду к своему существованию..." Изо всего его рассуждения о телесной натуре нельзя ничего было подумать о двух началах, понеже они ни во что в рассуждениях его об оной не входили и были праздными при всех его сотворениях, как то: бестелесных начал, растущего начала, внешней причины, способствующей к произведению тел, силы отражательной, "и законе высшем, которым все тела управляемы, даже и в самых величайших сражениях их и в величайших их возмущениях..." Но что оные два начала имеют необходимую друг в друге нужду, того опять не думать нельзя, ибо он прежде сказал: "Если бы они не имели друг над другом никакого действия, то бы из сего равенства сил произошла бы недействительность и совершенное бесплодие в делах сих обоих существ". Следственно, они имеют друг в друге нужду, когда бы от взаимной их недействительности произошло бесплодие в делах их. Но теперь кажется, что он опасается, чтоб не приняли сего мнения; а таковым опасением отрицает, что он прежде о добром и злом началах утверждал; тем паче в сем увериться должно, что он теперь о добром начале так изъясняется: "Но ежели временное сие сотворение произошло от начала вышнего и доброго, как и не можем в том сомневаться, то сие начало долженствует повсюду являть свое превосходство и свою главнейшую принадлежность, которая есть - иметь в себе все без изъятия, кроме зла, и кроме своих собственных способностей не иметь нужды ни в чем к сотворению всех своих произведений..." Каким же образом сие согласить с тем, что от недействительности сих обоих существ произошло бы совершенное бесплодие в делах их; и какую же бы ролю играть злу надлежало?

Он сей вопрос решит тем, что "зло служит к показанию великости и могущества доброго начала" так, как бы доброе начало могло тщеславиться, что злое будет показывать великость и могущество его.

Итак, из сих противоречий должно заключить, что он для того учинил сопряжение доброго с злым началом в своей метафизичной системе, дабы показать какую-нибудь причину зла, владычествующего в свете; ибо после уже и то и другое мало ему нужны в его романе, хотя он в некоторых местах и старается упоминать о них; но упорное их привлечение представляет их посторонними; и они в последствии его сочинения являются так, как излишние лица в драматических пиесах, показывающиеся на сцену для некоторых безгласных явлений.

Примеры его, приведенные для доказательства учения его, основаны на таких же ложных рассуждениях, на каких и все здание химерической его системы сооружено. Ибо он в начале своего четвертого отделения говорит, что некоторые странственники, воспитанные в невежестве и лености, осматривали пространное царство и, видя в городах "толпящееся сходбище народа, который казался быть оставлен собственной воле, не подумали нимало о порядке и мудрости законов, охраняющих покой и благоденствие жителей; они возмнили, что все граждане равно праздны и живут в совершенной независимости". Ни одного нет человека, какой бы он умеренный рассудок ни имел и в каком бы невежестве и лености воспитан ни был, который бы, видя города и толпящийся в них народ, заключил, что города существуют без законов, а граждане живут в беспорядке и независимости; а, напротив того, чем больше они видели бы устройства в народе и свободного обращения его, тем больше бы удивлялись благоразумным и мудрым узаконениям, под которыми он благоденствует.

Он подтверждает свое уверение о причине, поставленной от бога к управлению всею вселенною, и говорит: "Человек, невзирая на очевидную необходимость сея причины, удаляется от нее, бегает от мечты к мечте и не находит себе постоянной точки, понеже без содействия третиего начала не можно быть совершенному делу; а ежели кто желает, скажу на сие доказательство, что, как скоро кто дошел до трех, тот уже бывает и при четырех", то-есть кто познал два нижние действия, или две нижние причины и сию третию, правящую ими, тот познает и первое, или высшее, начало, в котором состоит число четыре. Вот все глубокое таинство в числах его трех и четырех!

Но мы еще повторим, что все числа его, с притворною важностию представляемые, ничего, кроме пустого тщеславия, в себе не заключают; ибо прямо желающий просветить себе подобных и с истинным познанием человек никогда сокровенными числами и невнятными предложениями изъясняться не станет; такое шарлатанство всегда было свойственно токмо тем, которые, приписывая себе мнимую премудрость, желали преклонять непросвещенных к последствию мнений своих.

Он, без сомнения, почувствовав, что подает нередко случай к нареканию несправедливого присвоивания себе всеобщего познания и наук, старается оправдиться или убавить оное таким образом: "Несправедлив был бы я и безрассуден, когда бы вздумал повелевать моим читателям, чтобы они мне верили. Нет! не обинуясь, повторю, что сердечно желаю, чтобы никто из них не полагался на мои слова, ибо я, поелику человек, не имею права на доверенность моих собратий..." Но гордые и тщеславные его изражения, как, например: "да научатся люди; возвещу явственно; довольно я показал неосновательность мнений человеческих; при всем их невежестве упрямые химерики и проч.", худо согласуются с теперешнею его скромностию и более означают его высокомерие, нежели искренность.

Притом он не оставил к извинению таинственного своего учения привесть в пример прежних начальников законов, похваляя их, что они проповедывали свои догматы с благоразумною скромностию и так как блюстители ключа науки отдаляли простой народ от познания сих догмат, дабы не осквернить таинство их науки. Все, что благоразумно и большему числу людей полезно, никогда осквернено быть не может, ибо всякое неистовое покушение против такой вещи значит не осквернение оной, но отступление от здравого рассудка устремляющихся на нее нарушителей пользы общественной и потому собственной своей; следственно, вещь, творящая благо человеческое, не к осквернению, но к приверженности и почитанию себя побудить людей долженствует. Такое тщетное оправдание не извиняет никакого блюстителя ключа науки в сокрытии полезной тайны.

Все таинства, в древности язычниками учреждаемые, не к общественному, но токмо к благу жрецов, управляющих оными, относились. В Египте толкователи таинств, называемы гиерогматы, были первые и неоступные советники царей, которые действовали по их советам; они вымышляли иероглифы и установляли обряды богослужения. Тщеславие заставляло их для уподобления себя государям своим носить скипетр, представляющий сошник, орудие земледелия. Они беспрестанно примечали звезды и движение небес, дабы уверить, что им открыто познание будущего и что они суть предсказатели оного.

Как могли быть полезны установления, в коих величайшие преступления прощались? Все славные в древности преступники получали в оных отпущение злодеяний своих; притом известно, что таинства язычников сопровождаемы были неистовыми беспорядками. И если верить Тертуллиану и Феодориту, то в таинствах, называемых элевзийскими, отправляемых в празднествах Цереры, приносилась жертва предлогам постыдным, хотя, впрочем, сии таинства важностию своею и благоустройством предпочитались всем другим, ибо по окончании оных собирались начальники правительства для исследования, все ль добропорядочно между торжествующими происходило; и искореняли все, что находили в противность благопристойности и кротости нравов. Цицерон, однакоже, думает, что в таинствах элевзийских открывалась токмо справедливая история Цереры и Прозерпины, дочери ее, и что посвящающиеся обязывались под ужасными заклятиями никогда и никому не объявлять, что сии две мнимые богини не что иное были, как две смертные женщины, дабы не истребилось к ним почтение в народе. Господин Плюшь, один из истолкователей мифологии, мнит, что сии таинства заключали в себе все то, что было благоразумнейшее в религии язычников; но по описанию стихотворца Клавдия, процветавшего в IV веке и который сам был языческой веры, оные были совершенно подобны нынешним операм, представляющим волшебную мечту зрителям, ибо в них, по его сказанию, похищение Прозерпины, сошествие во ад Цереры представлялись пантоминою, и весь ад с богами и с причетом своим являлись чрез декорации зрению сопричастников таинств. Господин Волтер говорит, что "таинства язычников не стоили труда быть узнаемы, понеже собрания, в коих оные отправлялись, не из философов составляемы были, но из невежд, управляемых ухищренным гиерофантом, и что доколе число оных было невелико, дотоле они были в почтении; но когда оно надмерно умножилось, тогда все таинственники не больше имели уважения, как немецкие бароны, когда свет ими наполнился".

В таинствах Бакховых, Изисовых, Орфеевых, Адонисовых, Приаповых и проч. происходили мерзостные деяния; ночные собрания сопричастников были поводом к оным, и которые потом пришли в такое бесславие, что Плавт в комедии своей Адуларии заставляет Леонида так говорить Эвилиону: я признаться тебе должен, что в одном ночном празднестве Цереры дочь твоя от меня сделалась беременна; и, наконец, срамные распутства, происходящие в сих сокровенных собраниях, подали причину совсем к уничтожению оных в Греции и в Риме. По сему краткому начертанию о таинствах языческих кажется, что основатель нововымышленных таинств не должен был бы кичиться, толь предосудительными установлениями и примерами оных одобрять тайное и скрытное свое учение, ибо токмо пороки и преступления понуждаются искать себе в мрачности и укрывательстве убежище; но честности и добрым делам подобает свет и явность.

"Покров и безмолвие, - говорит он, - есть предпочтительное убежище истины, и обладающие ею не могут довольно взять предосторожностей, дабы сохранить ее в чистоте..." Покров и безмолвие в таких истинах, которые изливают блаженство на человечество вообще, есть преступление, наказание заслуживающее, и обладающие ими не могут довольно стараться означить оные.

Новый гиерофант думает о древних законоположниках, чтобы им не надлежало совсем погребать таинства науки их в сокровенности, но токмо наложить покров на важнейшие пункты и открытие оных поставить мздою трудов и постоянности. "Одним словом, - говорит он, - я бы на месте их возвестил таинство", то-есть что он хочет сказать, что уже его и возвещает "яко истину покровенную, а не яко непроницаемую, и я имею счастие знать доказательство, что сие определение было бы гораздо лучше".

Вот какими половинооткровенными внушениями он старается уверить, что он просвещен в сверхъестественной премудрости разумною причиною и ею избран быть апостолом ее! Но как обрел он пред всеми другими себе подобными удостоиться сего откровения, того он не сказывает, и видно, что сие, то-есть главное, его таинство покровенное и непроницаемое; но в самом деле оно есть ни то, ни другое, ибо представляющаяся мечта в воображении, заблуждшем в мысленных пределах, не может сделаться бытием существенным. Притом мы его спросим, как может в разумной причине, определенной всевышним творцом управлять вселенною, находиться ко одному к нему столько благости. Если сия причина справедлива, то она не долженствовала бы лишить сей же благости и других, которые не меньше добродетельны или еще и больше, нежели сей избранник; ибо прямая добродетель не тщеславна и не пустоглаголива; однако, по уверению его, причина разумная, кроме любимцев своих, никому еще не сообщилась. Если он скажет, что он трудом и исканием своим нашел тайное средство познать ее и быть ею предводительствуем, - вот изрядная поверенная божества, которая познания себе определила в приобретении некоего таинства, от всех сокровенного! Из чего явствует, что присутствие такой причины, которой познание и благость зависела бы от таинства, малым числом людей приобретенным быть могущего, не соответствовало бы цели ее поставлению; ибо таких любимцев сей мнимой причины, как посланник ее, столь мало в рассуждении всеобщества, над которым власть и управление ее простираться долженствуют, что число их в нуль превращается; и потому все люди, кроме обретателей таинства, доставляющего познание ее, несмотря на определение от бога сей причины к правлению ими, были бы оставлены собственному своему управлению.

По мнению его, разность в религиях, между коими, так, как он уверяет, не находится и двух единообразных, происходит от того, что "люди не следуют единому предводителю и потеряли из вида единственный свет, могущий их просветить и согласить. Свет же сей есть ли иное что, как не сия причина действительная и высшая, которая должна держать равновесие между чувственными их и разумными способностями..."

Мы умолчим о том, что приличествует ли причине, правящей всею вселенною, держать весы для уравнения способностей чувственных с разумными; но только спросим его, как возможно, чтоб причина, поставленная править, предводительствовать и просвещать, допускала людей утопать в заблуждениях, гибель им уготовляющих, и дозволяла б им "возлагать на себя мрачный покров"? И не лучше ли бы ей вместо бесполезного развешивания разумных и чувственных способностей предохранить людей от заблуждения, а наипаче проповедника своего соблюсть от оных, снабдив его для того потребною мерою здравого рассудка?

"Не можем мы о бытии ее", то-есть о причине, правительнице натуры, "сомневаться, хотя тщание человека познать и изъяснить (власть сея причины) весьма редко награждено было довольным успехом и просвещением".

Здесь заметить надлежит обыкновенное его противоречие, ибо он чрез страницу уверяет, что "человек имеет нужду только в самом себе, дабы признать бытие сея причины действительныя и разумныя и дабы чрез нее достигнуть до причины первыя и единственныя..." Каким же образом тщание человека познать сию причину редко награждается, когда довольно только и того, чтоб признать бытие ее, дабы достигнуть не только познания ее, но и познания первой причины, все сотворшей?

А немного ниже на той же странице говорит, что причина поставлена управлять веществом, "невзирая на то, что существа, населяющие сию вселенную, постигают ее или нет, она каждому из них подает помощь".

Когда она каждому подает помощь, то отчего же тщание человека познать ее весьма редко награждено было довольным успехом? Стало, помощь сия остается без помощи! И как возможно согласить то, что довольно признать бытие сей причины, дабы достигнуть познания ее с тем, что не только одного признания сего довольно, но и самое тщание к тому редко награждаемо бывает? Видно, что и его тщание неполным успехом награждено, понеже он не может себя предохранить от столь частых противоречий, несмотря на то, что он удостоен быть любимцем ее.

"Поелику действие причины действительныя и разумныя есть всеобщее, то должно было человеку и по чувствованию и по размышлению познать необходимость ее..." Когда бы действие действительныя причины было действительно, тогда бы сомнительное предложение: "должно было", не имело бы своего места; но в самом деле то неотменно было, чему, по мнению его, быть надлежало бы; когда же оно не есть, а остается при том, чтоб "должно было", и сия мнимая причина действительная не употребляет действия своего спасти человеков от пагубных заблуждений и не печется о предохранении от оных или о просвещении их, а ожидает, чтобы люди сами нашли средство познать ее, то название страдательной ей больше приличествует, нежели действительной.

"Когда человек уже признал причину высшую в натуре, когда признал также, что она выше и мыслей его..." Когда он заставляет признать, кроме бога, другую причину, всем правящую, какое же сомнение, чтоб такая причина и не была выше мыслей человеческих! "Не мог отрицать, что находятся и законы, которыми она действует над всем покоренным ей..." Признание его причины не есть познание законов ее, которыми она действует. "И что ежели существа долженствующие всего ожидать от нее, не исполняют сих законов, не могут надеяться от нее никакого просвещения, жизни или подкрепления". Если существа остаются в неведении сих законов, то, кажется, причине действительной пристойнее было бы действием своим их вразумить, нежели лишить их "просвещения, жизни и подкрепления".


Сейчас читают про: