double arrow

ПУТЬ К СВОБОДНОМУ ДЕЙСТВИЮ


Нам союзно лишь то, что избыточно. О. Мандельштам  

Для психологии (какой бы она ни была: понимающей, объясняющей, формирующей, а еще лучше — размышляющей) трудно переоценить значение живого знания, прежде всего потому, что живое, упорно сопротивляясь концептуализации, все больше входит в предмет психологических исследований. Это относится к живому движению, живому образу, живому слову, живой душе, живому человеку, наконец. Сказанное справедливо как для психологии обыденной жизни (не хотелось бы ее называть практической, поскольку ее практичность слишком часто весьма сомнительна), так и для научной психологии. На ряде примеров я постараюсь показать трудности не только объяснения, но даже и представливания живых феноменов, к которым все больше привлекается внимание ученых.

Для иллюстрации «живости» таких феноменов рассмотрим их сквозь призму (категорию, понятие, явление?) свободы. Казалось бы, такой путь анализа психики должен считаться вполне естественным, поскольку в качестве смысла, цели, идеала изучения человека во всем человекознании, а не только в психологии выступает объяснение, понимание свободного действия, свободной воли. Задумаемся над тем, почему именно «объяснение» и «понимание», а не «формирование», не «конструирование»? Ибо формирование свободного действия есть противоречие в термине. Я уже не говорю о том, что сам исследователь, педагог, воспитатель не свободен. Свободный человек, свободная личность есть предмет удивления, восхищения, зависти, ненависти, но не формирования.

М. М. Бахтин говорил об особых отношениях, которые даже выходят за пределы понимаемого. Их нельзя свести ни к чисто логическим, ни к чисто предметным. Среди таковых он указывал целостные позиции, целостные личности. А целостность, хотя и трудно раскрываема, но очевидна. Создателям «номенклатур» личностных свойств следовало бы учитывать соображение Бахтина: «Личность не требует экстенсивного раскрытия — она может сказаться в едином звуке, раскрыться в едином слове» (1986, с. 493).

А может и не раскрыться до времени. И никакие тесты не помогут ее раскрыть, поскольку личность не реактивна, а свободна, спонтанна и непосредственна. Она не только едина, но и единственна.

Известно, что корреляция между баллами, полученными индивидуумами на основании личностных опросников, и суждением психолога-эксперта об их личностных качествах составляет около 0,25 (Аткинсон Р., 1998).

К суждениям психолога-эксперта ведь тоже нужно подходить со щепоткой соли. До сих пор ни одному психологу не удалось ответить на вопрос М. Е. Салтыкова-Щедрина, чего больше хочется российскому интеллигенту: то ли конституции, то ли севрюжины с хреном. Кажется, только сейчас (и без помощи психолога) он стал склоняться к последнему. Эволюция бихевиоризма, исповедывавшего стимульно-реактивную схему организации поведения, привела к неутешительному для науки (и вполне оптимистическому для человека) выводу о неопределенности стимулов и неопределенности реакций, об отсутствии взаимно однозначных отношений между ними, т. е. к заключению о свободе выбора как непременном условии эффективного поведения. Пространство между стимулами и реакциями постепенно заполнялось промежуточными и привходящими переменными, которые в своей совокупности и составляют психику. А психика, как известно, представляет собой средство выхода за пределы наличной ситуации, обеспечивающее не ситуативное, не стимульно-реактивное, а разумное, «поленезависимое», свободное поведение. Точно так же и личность представляет собой средство преодоления поля или, лучше сказать, пространства деятельностей, средство выбора одной из них или построения новой. Если говорить об этом в терминах стимулов и реакций, то между ними строится пространство внутренней свободы, которое только и может обеспечить свободу внешнюю.

Сказанное относится не только к «вершинной» психологии. Все живое схватывается целостно и практически мгновенно. В. И. Вернадский писал, что он не знает, чем живое вещество отличается от неживого, но он никогда не ошибается, отличая одно от другого. То же происходит и с живым движением, которое человеческий глаз за доли секунды отличает от механического. Не берусь судить о признаках, которым руководствовался Вернадский, но могу предположить, что таким различительным признаком в сфере психики является свобода.

Понятие «свобода» едва ли поддается определению. С одной стороны, это предельная абстракция, с другой — вполне конкретная, осязаемая реальность или мечта о ней. Свобода — это потребность, мотив, цель, средство, результат поведения и деятельности. Но ей трудно найти какое-либо определенное место в их структуре. Тем более, что она далеко не всегда там присутствует. Свобода — это невыносимый дар и тяжкий труд. Притом

такой труд, который ничего не производит, кроме... еще большей свободы. Не вдаваясь в ее дефиниции и различение ее видов, перейду к примерам и парадоксам. Пока для их понимания достаточно только одной ее размерности — числа степеней свободы живого ли, мыслящего ли тела.

Главная мысль, которая будет иллюстрироваться ниже, состоит в том, что получение строгого, в пределе — единственного, результата (практического, когнитивного или аффективно-личностного) достижимо лишь при условии огромного числа возможных путей к нему. Иначе: свобода есть условие развития, условие творчества, да и не только творчества. Рассмотрим это на простейшем, казалось бы, примере осуществления свободного и целесообразного человеческого действия. Условимся, что закон свободного действия находится «внутри нас». Приведу лучшее из встретившихся мне его описаний:

«Представим себе, что действие есть некое сочетание разных шагов, например, сочленение нескольких шарниров, и оно происходит таким образом, что ни один из шарниров не производит никакого спонтанного неконтролируемого движения, не порождаемого самим действием. То есть внутри действия не только нет никакой «пляски святого Витта», но и вообще не порождаются никакие движения, кроме одного. Такое действие, внутри которого нет никаких элементов, имеющих зависимое происхождение, и называется свободным, и такое действие безошибочно» (Мамардашвили М. К., 1993, с. 252).

М. К. Мамардашвили любил повторять античную сентенцию (как максиму) о том, что свободный человек не делает ошибок. Но ведь реальность осуществления наших действий совершенно иная. Какой необходим труд для того, чтобы «наши шарниры» не производили никакого спонтанного, неконтролируемого движения?

Анализируя анатомический аппарат произвольных движений, замечательный физиолог А. А. Ухтомский подчеркивал необычную его сложность, намного превосходящую сложность самых хитроумных искусственных механизмов, контролируемых человеком. Эта сложность создается, во-первых, благодаря чрезвычайной подвижности кинематических цепей человеческого тела, которая исчисляется десятками степеней свободы. Число степеней свободы, характеризующих, например, подвижность кончика человеческого пальца относительно грудной клетки, достигает шестнадцати. Это означает, что в пределах диапазона вытянутой руки палец может двигаться любым образом и в любом направлении так, как если бы он совершенно не был связан с остальным телом, и может занимать любые положения по отношению к другим звеньям руки (1956, с. 148 и далее).

К этому нужно добавить многозначность эффектов мышечных напряжений при непрерывно меняющемся исходном состоянии мышц, а также то, что в динамике двигательного акта большую роль играют внемышечные, неподвластные организму внешние и реактивные силы. Задача построения движения в предметной ситуации является фантастической по своей сложности. Чтобы решить ее, тело, обладающее психикой, вынуждено каким-то нерациональным, нерассудочным путем постичь сложнейшую физику (статику, динамику, кинематику, сопротивление материалов) конкретной предметной ситуации и согласовать ее с телесной биомеханикой.

Во многих психологических лабораториях мира пытаются ответить на вопрос, поставленный когда-то Ньютоном: «Каким образом движения тел следуют воле...?» (1927, с. 287). Не лучше обстоит дело и с другой стороной этой проблемы, отмеченной Спинозой: «То, к чему способно тело, никто еще не определил» (1933, с. 84). Эти способности действительно безграничны, и их источник лежит в огромном и избыточном по отношению к каждому исполнительному акту числу степеней свободы кинематических цепей человеческого тела. Таким образом, мы можем сформулировать первый парадокс: избыточное число степеней свободы представляет собой необходимое условие осуществления необыкновенных и далеко еще не раскрытых возможностей человеческого действия, а способы их преодоления составляют тайну механизма построения свободного целесообразного, точного действия.

Не случайно эти возможности описываются в таких терминах, как сенсомоторный, или практический, наглядно-действенный интеллект. Эта первая (не смешивать с низшей) форма интеллекта является основой и «учителем» других, более поздних его форм. Подчеркнем, что эта необходимая форма интеллекта непосредственно вплетена в предметную деятельность, в ее пространственно-временные формы, и она не утрачивает своего значения при появлении более поздних форм. Уже на ранних стадиях развития интеллекта возникает детерминизм по цели, когда цель как идеальный образ будущего, образ должного детерминирует настоящее, определяет собой реальное действие и состояние субъекта.

Второй пример относится к формированию образа мира и его свойствам. В психологии много усилий было направлено на решение классической проблемы: «как мы видим вещи такими, какие они есть в действительности?» Известно, что для того чтобы правильно воспринимать мир, необходим период сенсорного и перцептивного научения. В специальных исследованиях демонстрируется существование манипулятивной способности зрительной системы; она может вращать образы (это так называемое умственное вращение), трансформировать и комбинировать их. Другими словами, образ также обладает избыточным числом степеней свободы по отношению к оригиналу.

Образ мира, создаваемый человеком, не только полнее, шире, глубже, чем требуется для решения сиюминутных жизненных задач. Он принципиально иной, чем отраженный в нем мир. Человеку мало того, что мир сам по себе неисчерпаем для познания, что создание его образа требует всей жизни (к тому же при негарантированном успехе). Человек строит образ не только реального, но и вымышленного мира (возможных миров), а иногда и поселяется в нем. Ведь фантазия дискриминирует настоящее. В раю она не нужна. Поэтому образ мира избыточен в том смысле, что содержит в себе то, чего в мире нет, еще не случилось, содержит даже то, чего не может быть никогда. Образ мира имеет в своем составе не только прошлое (часто ложно истолкованное), а хорошо или плохо предвидимое будущее. Без этого за образом настоящего, реального, случившегося была бы пропасть, провал:

Нам союзно лишь то,что избыточно, Впереди не провал, а промер... О. Мандельштам  

Образ будущего — это и есть «промер». Хотя он крайне сложен, но зато избавляет человека от страшно неуютного положения «над пропастью». Впрочем, некоторых она влечет.

Точно так же, как и при построении движения, при построении образа задача состоит в том, чтобы преодолеть избыточные и неадекватные образы и построить один, нередко единственно верный. Следовательно, второй парадокс может быть сформулирован так: избыточное число степеней свободы образа по отношению к оригиналу представляет собой необходимое условие однозначного восприятия действительности, верного отражения ее пространственных и предметно-временных форм. Этот процесс настолько сложен, что его, с одной стороны, характеризуют как перцептивное действие, а с другой — как образный, или визуальный, интеллект. Отсюда и распространенные метафоры: «живописное соображение», «разумный глаз», «глазастый разум», хорошо поясняющие, что такое «визуальное мышление».

Этот интеллект представляет собой следующую форму развития, которая, в свою очередь, вслед за предметным действием также выступает не только в качестве основы и «учителя» его более поздних форм, но не утрачивает и своего самостоятельного значения. Общеизвестны ответы А. Эйнштейна на анкету Ж. Адамара. Он писал, что в качестве элементов мышления у него выступают более или менее ясные образы и знаки физических реальностей. Эти образы и знаки как бы произвольно порождаются и комбинируются сознанием. Очень точно А. Эйнштейн отнес к числу первоначальных элементов мышления не только зрительные, но и элементы некоторого мышечного типа. Еще раньше И. М. Сеченов к элементам мысли отнес «ряды личного действия» (1952, с. 362).

Третий пример относится к вниманию. Мир безграничен и бесконечен. Погрузиться в него можно, а погрузить его весь в себя — затруднительно. Нельзя сказать, что в нем много лишнего, но он несомненно избыточен. Это предполагает наличие механизма преодоления избыточной информации, селекции того, что необходимо для жизни, для дела. Значит, между миром и живым существом должен находиться селективный механизм, своего рода мембрана, которая пропускает лишь необходимое. А что необходимо, заранее знают лишь косные инстинкты и близорукие рефлексы, которых у человека маловато, что не случайно. Человеческий мир динамичен, неопределен, скверно предсказуем. Почти никогда не знаешь, где найдешь, а где — потеряешь.

Устройство этого механизма должно быть соизмеримо со сложностью непредсказуемого мира и со сложностью еще менее предсказуемого Другого, с которым приходится общаться, сотрудничать, соперничать... Это нешуточные требования, которым не могут удовлетворять никакие инстинкты и рефлексы, какие бы мы в них мыслимые и немыслимые усложнения ни вводили. Таким требованиям удовлетворяет наше избыточное и свободное внимание (см.: Дормашев Ю. П. и Романов В. Я., 1995), которое можно назвать селекторным механизмом, мембраной, ситом и дырявым решетом.

Значит, третий парадокс состоит в том, что наличие избыточных степеней свободы внимания, обеспечивающего индивиду практически неограниченное пространство выбора, является необходимым условием его избирательности и предельной концентрации. Внимание не только допускает мир в человека, но и отгораживает его от мира. Отстранение от мира бывает условием выживания. Посмотрим, как А. А. Ухтомский искал образ для характеристики энергии доминанты-внимания:

А вот превосходная картина того, как могущественна доминанта в своем господствовании над текущими раздражениями. Пьер Безухов, тащившийся на изъязвленных босых ногах по холодной октябрьской грязи в числе пленных за французской армией и не замечавший того, что представлялось ему ужасным впоследствии: «Теперь только Пьер понял всю силу жизненности человека и спасительную силу перемещения внимания, подобно тому спасительному клапану в паровиках, который выпускает лишний пар, как только плотность его превышает определенную норму» (1978, с. 100).

Четвертый пример относится к человеческой памяти, для которой характерно не только забывание, но и вытеснение, включающее трансформацию и переосмысление (часто непроизвольное) ранее случившегося, характерны реконструкции при воспроизведении и многое другое. Словом, «чего не было со

мной, помню, а что было со мной — забыла». Напомню стихи Л. Мартынова:

Вспоминаем неожиданно, Непредвиденно, негаданно То, что было и не виданно, Да и впредь не предугаданно.

Исследователи все больше приходят к убеждению, что динамические (свободные) свойства памяти преобладают над ее огромными консервативными свойствами. Избыточное число степеней свободы ассоциативных (по сходству, смежности и контрасту) и смысловых связей обеспечивает не только удивительную емкость, но и готовность к отклику, доступность человеческой памяти. Это четвертый парадокс.

Во многих исследованиях памяти было показано, что не память является детерминантой деятельности, а наоборот, последняя определяет процессы памяти, влияет на объем, скорость, точность процессов запоминания, хранения, извлечения и воспроизведения материала. Действие представляет собой не только средство, соединяющее прошедшее с будущим, но и содержит элементы предвидения и памяти в своей собственной фактуре. Через действие память включается в жизнедеятельность субъекта, а не является внешней силой по отношению к ней. Вплетенность памяти в жизнедеятельность, как это ни странно, делает ее относительно независимой от субъекта. «Освобождаясь» от субъекта, память наполняется бытийными характеристиками, приобретает вневременные свойства и тем самым обеспечивает субъекту удивительную свободу действия в реальной предметной ситуации и не менее удивительную свободу познания мира (Зинченко П. И., 1996; Зинченко В. П., Величковский Б. М., Вучетич Г. Г., 1982).

Подобное освобождение может иметь и гипертрофированные формы. Тогда память оказывается главным центром не только личности человека, но и всей его жизни. А. Р. Лурия более 30 лет наблюдал и изучал память, личность, судьбу замечательного мнемониста Ш. (1968). Он назвал его память выдающимся «экспериментом природы». Память Ш. не имела ясных границ не только в объеме, но и в прочности удержания запомненного материала. Отсылаю читателя к увлекательной книге Лурия, выдержавшей много изданий на разных языках мира. Здесь же я приведу лишь два эксперимента над Ш., характеризующих сильные и слабые стороны его памяти. Оба не описаны в книге.

Мне посчастливилось быть свидетелем первого из этих экспериментов. А. Р. Лурия привел Ш. в студенческую аудиторию, рассказал о нем и его памяти, потом неожиданно для Ш. попросил его вспомнить список слов, данный ему для запоминания за 25 лет до этого в одном из первых испытаний его памяти. После непродолжительной паузы Ш. воспроизвел... 300 слов.

48

Между его рядом слов и рядом слов в протоколе было лишь одно расхождение: он сказал «знание», а в протоколе было «знамя» (или наоборот?). Это слово было написано на сгибе листа, а протокол за четверсть века порядком подистлел. Студенты, конечно, поверили мнемонисту, а не протоколу. Это и означает отсутствие ясных границ объема памяти и прочности сохранения. Следует учесть, что Ш. сделал из своей памяти профессию, он демонстрировал ее на эстраде, и на этот список слов наслоились тысячи других.

Одним из приемов запоминания Ш. было расположение предъявляемого материала на хорошо известных ему пустынных (как, например, ранним утром) улицах. Мысленно, гуляя по ним, он считывал и воспроизводил предъявленное.

Для того, чтобы читатель почувствовал память Ш. более конкретно, приведу пример запоминания им длинного ряда, состоящего из бессмысленного чередования одних и тех же слогов:

1. М А В А Н А С А Н А В А

2. Н А С А Н А М А В А

3. С А Н А М А В А Н А

4. В А С А Н А В А Н А М А

5. Н А В А Н А В А С А М А

6. Н А М А С А В А Н А

7. С А М А С А В А Н А

8. Н А С А М А В А Н А и т. д.

Ш. воспроизвел этот ряд. Через 4 года он по просьбе Лурии восстановил путь, который привел его к запоминанию. Советую читателю, который заучит хотя бы приведенную часть длинного ряда, попробовать вспомнить ее через 4 дня.

Второй эксперимент с Ш. провел А. Н. Леонтьев. По просьбе московских актеров (для которых память критична), Леонтьев прочел им лекцию о памяти и продемонстрировал возможности памяти Ш. Когда удивление и восхищение достигло апогея, Леонтьев неожиданно для Ш. провел с ним небольшой эксперимент, показавший актерам, что их память не столь безнадежна, как им показалось. Ш. было предъявлено всего 50 слов. Он воспроизвел их с начала до конца и с конца к началу. Затем ведущий попросил Ш. и публику вспомнить лишь одно слово из списка, обозначавшее заразную болезнь. Ш. он просил назвать это слово, а тех, кто вспомнит, поднять руку. Мгновенно все подняли руки, а Ш. «ходил» по улице в поисках слова «тиф» более трех минут. Мне кажется, что этот блистательный эксперимент показал различие между живой — человеческой и мертвой — машинной памятью, устроенной даже не по ассоциативному, не говоря уже о смысловом, а по адресному принципу. Кстати, ассоциативная и смысловая организация вовсе не исключает адресности, как и избыток степеней свободы кинематических цепей человеческого тела вовсе не исключает монолитности

49

и жесткости целесообразных действий, не исключает и мертвых, машинообразных движений. Мы часто несправедливо, а еще чаще — лукаво грешим по поводу недостатков своей памяти. Ларошфуко тонко заметил, что «все жалуются на свою память, и никто не жалуется на свой ум».

Между прочим, память любого человека характеризуется отсутствием ясных границ относительно объема и прочности. Все знают десятки тысяч слов родного языка (активный словарь, разумеется, меньше, но все же он превосходит словарь людоедки Эллочки), многие знают иностранные языки, а А. Ахматова и И. Бродский (по словам последнего) знали еще и все рифмы русского языка. Так что по поводу объема и прочности памяти любой человек еще может поспорить с Ш. Что касается точности буквального воспроизведения, то за нее великому мнемонисту приходилось расплачиваться свободой оперирования хранимым в его памяти содержанием. И не только этим.

Многие годы спустя, после того, как я узнал об экспериментах Лурии и Леонтьева, мне пришлось изучать процессы хранения и переработки информации в зрительной кратковременной памяти. Оказалось, что III. «сидит» в каждом человеке. Первые уровни (блоки) хранения, получившие названия сенсорного регистра и иконической памяти имеют, как и память Ш., неограниченный объем, но очень малое время хранения: соответственно, 70 мс и 700 мс. Этого времени достаточно для первичной обработки, выбора полезной информации и передачи ее на другие уровни обработки или хранения, например, для передачи в слуховую память. После всех этих процедур первые уровни зрительной кратковременной памяти освобождаются для приема новой информации. Если представить себе, что на этих уровнях время хранения существенно больше, то мы окажемся слепы к изменениям, происходящим в нашем окружении. Срочная информация не сможет пробиться сквозь следы первичной памяти. Нечто подобное происходило и с Ш. Вот как Лурия описывает детские годы Ш. (разумеется, с его слов):

«Мальчик-фантазер, но его фантазия воплощается в слишком яркие образы, и эти образы создают у него другой столь же яркий мир, в который он переносится, реальность которого он переживает. И мечтатель теряет границы того, что есть, и того, что он «видит»...

«Это оставалось у меня долго, да, может быть, остается и сейчас... Я смотрю на часы и потом долго продолжаю их видеть... Стрелки стоят на том же месте, и я не замечаю, что времени стало уже больше... Вот поэтому я часто и опаздываю...»

Ну как тут приспособиться к быстро меняющимся впечатлениям, когда вызываемые впечатлениями образы так ярки и так легко заслоняют реальный мир?

50

«Меня всегда называли «Kalter Nefesch» (евр. холодная душа) — ведь вот, например, пожар, а я еще не понимаю — что это — пожар?.. Я ведь должен раньше увидеть то, что сказано... А в эту секунду — пока я не вижу — я принимаю все хладнокровно...» (Лурия А. Р., 1968, с. 82—83).

Гипертрофия развития памяти у Ш. привела к тому, что не он владел памятью, а она им. Нечто подобное предполагал К. Юнг относительно неполноценных функций, лежащих полностью в бессознательном. Пример Ш. говорит о том, что такое может происходить и с высшими психическими функциями. А. Р. Лурия высказал надежду, что психологи, прочитавшие книгу, попытаются открыть другие психологические синдромы и изучить особенности личности, возникающие при необычном развитии чувствительности или воображения, наблюдательности или отвлеченного мышления, волевого усилия и следования одной идее, так как подобные случаи помогут лучше понять целое (там же, с. 6). Мне кажется, что этому приглашению последовал лишь В. Набоков, который едва ли знал о нем. Романы «Защита Лужина», «Камера обскура» и др. напоминают маленькие книжки Лурии о мнемонисте Ш. и о пациенте З., утратившем по причине травмы собственный мир (автобиографическую память) и с помощью Лурии восстанавливавшем его в течение более тридцати лет. Если сравнивать не художественные достоинства, а отношение Лурии к героям его «невыдуманных историй» и отношение Набокова к героям своих романов, то, по моему мнению, выигрывает Лурия. Набоков, коллекционирующий причуды человеческой психики, относится к своим героям как ученый-энтомолог, разглядывающий редкие виды наколотых на булавку бабочек, а Лурия — как писатель, сопереживающий своим героям.

Вернемся к парадоксам психологии. Пятый парадокс относится к интеллекту в собственном (общепринятом) смысле этого слова. И здесь мы встречаемся с аналогичной ситуацией. Интеллект — это свободное действие. Это нужно понимать в том смысле, что человек может решать задачу, пользуясь языком действий, языком образов, практических обобщений («ручных понятий»), предметных и операционных значений, языком знаков, символов. Исследователи пытаются расшифровать также язык внутренней речи, глубинных семантических структур. Следовательно, одна и та же реальность может быть описана избыточным числом языков, о чем будет специальный разговор в следующей главе. Субъект обладает также избыточным числом способов оперирования предметным (или формальным) содержанием, отображенным в этих описаниях. При решении задачи необходимо найти, а иногда и сконструировать, язык описания, на котором задача имеет решение, найти адекватные задаче (и языку) способы преобразования условий, в которых задача дана. Значит, интеллект в общепринятом смысле слова, а на самом деле — дискурсивный, вербальный, знаково-символический, представляет

51

собой как бы суперпозицию всех его предшествующих форм: практического («мышление предметами»), сенсомоторного, образного. Это еще один шаг в направлении свободы от наличной ситуации к ее перестройке, к конструированию нового. Пятый парадокс, следовательно, состоит в том, что получение нетривиальных результатов в интеллектуальной деятельности возможно благодаря ее свободе, которая приближается к абсолютной, хотя, конечно, таковой не становится. Здесь также имеются свои способы укрощения избыточных степеней свободы возможных описаний реальности и возможных способов оперирования в пределах каждого из таких описаний. Важную роль в этом преодолении играют движения и образы, которые связывают мышление и мысль с предметной действительностью, с ее реальными пространственно-временными формами, отягощают их, выражаясь словами К. Маркса, проклятием материи.

Рассмотрим подробнее некоторые механизмы или способы преодоления избыточных степеней свободы в мыслительной деятельности на примере достаточно противоречивых и сложных для анализа взаимоотношений, складывающихся между значением и смыслом тех или иных ситуаций.

Известно, что одного описания ситуации в системе значений (на каком бы из языков такое описание ни было осуществлено) недостаточно для решения задачи. Из этого описания должно быть извлечено (или «вчитано» в него) смысловое содержание ситуации. Без этого не начинается даже сенсомоторное действие, важнейшей характеристикой которого, согласно Н. А. Бернштейну, является смысл двигательной задачи, решаемой посредством такого действия (1947, с. 34).

При решении мыслительной задачи субъект строит образно-концептуальную модель условий, в которых она дана, используя для этого ранее освоенные языки их описания. Он перемещается в «мир» образов и значений, рефлектирует по поводу этого построенного «мира», оперирует предметными образами, значениями, символами и т. д. Результатом этого процесса должна быть трансформация образно-концептуальной модели в модель проблемной ситуации. Решающим в такой трансформации как раз и является установление смысла. Если на этапе построения образно-концептуальной модели фиксируется неопределенность или чрезмерно большое число степеней свободы в ситуации, то на этапе формирования модели проблемной ситуации происходит понимание, осознание и означение смысла, т. е. выделенного главного противоречия или конфликта, порождающего эту неопределенность (см. Гордон В. М., 1984).

Смысл, в отличие от значений, складывается (извлекается) не последовательно, линейно из различных уровней языка, в котором описана, дана ситуация, а схватывается нами комплексно, симультанно. Поэтому-то нередко ситуация сразу воспринимается и понимается как проблемная без предварительного построения

52

ее образно-концептуальной модели. В таких случаях извлечение смысла, в том числе и оценка сложной ситуации, происходит прежде детального ее восприятия и без кропотливого анализа значений. Превосходной иллюстрацией такой возможности является эксперимент В. Б. Малкина, который он провел с шахматистом-гроссмейстером Т. Испытуемому на 0,5 с была предъявлена сложная шахматная позиция с инструкцией запомнить фигуры и их местоположение. После предъявления шахматист ответил, что он не помнит, какие были фигуры и на каких местах они стояли. Но он увидел (?) и твердо знает, что позиция белых слабее.

Необходимым условием извлечения смысла и адекватной смысловой оценки ситуации является предметная отнесенность языковых и символических значений. При оперировании предметными значениями такая отнесенность дана как бы в них самих и не требует промежуточных преобразований и опосредствовании. Представим себе, что шахматисту была предъявлена та же позиция, но в шахматной нотации. Можно быть уверенным, что в этом случае ее оценка заняла бы существенно больше времени.

Смысл, извлекаемый из ситуации, — это средство связи значений с бытием, с предметной действительностью и предметной деятельностью.

При решении сложных задач наблюдаются противоположные и циклически совершающиеся процессы, состоящие в осмысливании значений (в том числе — и в их обессмысливании) и в означении смыслов. Именно в этом заключается важнейшая функция сознания (рефлексии). При «голом» смысле оно не нужно, так же, как оно не нужно при «абсолютной разумности». Имеется существенное различие между значением и смыслом. Значение находится в сфере языка, а смысл в сфере предметной и коммуникативной деятельности, в том числе и в сфере речи. Поэтому при извлечении смысла из вербальных значений субъект привлекает внелингвистическую информацию, к которой относятся образы предметной реальности, а также действия с ней.

Предметность — это важнейшая категория психологической науки и одновременно важнейшее свойство психической жизни человека. Предметность не совпадает с образностью, целостностью и конкретностью. «Беспредметный мир» (в смысле К. Малевича) может быть и образным, и целостным, и конкретным, но он остается при этом беспредметным, и в этом отношении он может быть и бессмысленным, если отвлечься от абстрактного художественного смысла. Смысл рождается не из слов, а из действий с предметами, из ценностных и творческих переживаний. При извлечении его из значений, в том числе из высказываний, предложений, сквозь последние действительно симультанно «просвечивают» предметное содержание, образы, представления, предметные

53

значения. Словом, сквозь значения просвечивает предметный мир или пространство возможных предметных действий в этом мире, имеющих смысл для субъекта.

Известно, что извлеченный субъектом смысл не дан постороннему наблюдателю, он не всегда дан и субъекту познания и действия. Но тем не менее, согласно А. Н. Леонтьеву, это объективная, бытийная категория: «Смысл порождается не значением, а жизнью» (1975, с. 279). Можно было бы сказать, что смысл — это бытие для себя. Именно поэтому так называемое извлечение смысла из значений — это прежде всего средство связи значений с бытием, с предметной действительностью и предметной деятельностью как со своеобразными труднорасчленимыми целостностями. От характеристики смысла как бытийного и ненаблюдаемого образования имеется ход к проблеме Смысла жизни (бытия), который полностью невыразим в значениях. (Ср. с лермонтовским:

Мои слова печальны, знаю: Но смысла Вам их не понять. Я их от сердца отрываю, Чтоб муки с ними оторвать.)  

В противном случае мы бы его лишились. В то же время каждая не пустая мысль, если таковая возможна, есть, по словам Г. Г. Шпета, мысль о смысле (1922, с. 11). Поэтому-то и мысль предметна, бытийна.

Не менее интересен и сложен для анализа противоположный процесс — процесс означения смысла, трансформации или перевода смысла в значения. Такой перевод, если он осуществлен полностью, является своего рода «убийством» смысла как такового. Означение смысла или его понимание — это вовлечение чего-то из сферы бытия в сферу языка. Не с этим ли связаны трудности выражения бытия в языке? Многое в предметной действительности и предметной деятельности упорно сопротивляется попыткам концептуализации. К тому же, как говорят писатели, в недоназванном (неозначенном) мире имеется своя прелесть.

Необходим совместный анализ циклических и противоположно направленных процессов осмысления значений и означения смыслов. Они не только ограничивают степени свободы мыслительной деятельности. На стыке этих процессов рождаются новые образы, несущие определенную смысловую нагрузку и делающие значение видимым (визуальное мышление), и новые вербальные значащие формы, объективирующие смысл предметной деятельности и предметной действительности. Оба эти процесса теснейшим образом связаны с деятельностью субъекта. Означить смысл — значит задержать осуществление программы действия, мысленно проиграть ее, продумать. Осмыслить значение, наоборот, значит запустить программу действия или отказаться от нее,

начать искать новый смысл и в соответствии с ним строить программу нового действия. Эти процессы не осуществляются внутри самого мышления, сознания и лишь его силами. Через деятельность и действие они связаны с предметной и субъективной (социальной) реальностью, сопротивляющейся не только концептуализации, но и произвольному (свободному) обращению с ней.

Психологический анализ мышления не исчерпывается сказанным выше. Он предполагает учет человеческой субъективности, например, мотивационной сферы, в том числе и борьбы мотивов (существо которой также может быть представлено как преодоление степеней свободы в побудительных силах человеческих действий и поступков). Необходим также анализ процессов целеполагания, изучение субъективной представленности целей и их смены в процессах мышления. Влияние субъективности на процесс и результаты мышления настолько велико, что Л. С. Выготский говорил о единстве аффекта и интеллекта. Иногда это единство выражается в таких терминах, как «познавательное отношение» (Лекторский В. А., 1980), «личностное знание» (Полани М., 1980). Интересные соображения на этот счет имеются в рукописном наследии А. В. Запорожца, который развивал идеи Л. С. Выготского об эмоциях: «Обычно люди сетуют на то, что разумные намерения и решения не реализуются вследствие того, что они подавляются аффектом. Однако при этом забывают, что при чрезвычайной подвижности и бесконечности степеней свободы человеческого интеллекта было бы жизненно опасным, если бы любая мысль, пришедшая человеку в голову, побуждала его к действию. Весьма существенно и жизненно целесообразно то, что, прежде чем приобрести побудительную силу, рассудочное решение, должно быть санкционировано аффектом, в соответствии с тем, какой личностный смысл имеет выполнение этого решения для субъекта, для удовлетворения его потребностей и интересов» (1986, с. 70).

При всех ограничениях степеней свободы мыслительной деятельности, о которых шла речь выше, она представляет собой наиболее свободную форму деятельности и именно в том понимании свободы, которое выражали Гегель и Маркс.

Любая деятельность, в том числе и интеллектуальная, должна включать в себя цель, средство, результат. Наличие свободы в выборе и полагании целей с неизбежностью влечет за собой свободу в выборе средств и способов достижения результата. Отсутствие какого-либо из этих компонентов или их жесткая фиксация трансформирует интеллектуальную (и любую другую) деятельность человека в нечто иное, например, в ограниченный или искусственный интеллект. Сказанное означает, что интеллектуальную, умственную деятельность человека в принципе нельзя рассматривать вне сенсомоторной, перцептивной, мнемической и других ее форм. Интеллектуальную деятельность человека

века нельзя понять и вне анализа его мотивационной и эмоционально-волевой сферы.

Деятельность в целом — это органическая система, где, как в живом организме, каждое звено связано со всеми другими, где все отражается в другом и это другое отражает в себе все. Но этого мало. Деятельность, имеющая столь сложное строение, к тому же непрерывно развивается. Непременным признаком органической развивающейся системы является то, что она в процессе своего развития способна к созданию недостающих ей органов.

В качестве таковых индивид в своей деятельности порождает огромное пространство новообразований: новые образы, новые языки описания проблемных ситуаций, новые способы действия и принятия решения, новые цели, программы и средства их достижения, новые формы контроля за протеканием деятельности и критерии оценки ее эффективности.

Рассмотрим на конкретном, ставшем сегодня снова модным примере шахматного состязания человека и компьютера, что значит единство переживания и знания (С. Л. Франк, С. Л. Рубинштейн), единство аффекта и интеллекта (Л. С. Выготский). Естественно, что подобное единство характеризует игру человека, а не компьютера. Именно в нем может быть заключен секрет успеха, а в разбираемом ниже событии — секрет поражения чемпиона мира Г. Каспарова.

Непременным условием любого состязания является построение играющим образа противника. В шахматах в образ противника играющий встраивает и образ себя самого, но такой образ, каким он видится противнику. Это называется глубокой стратегией, планированием ходов на различную глубину, планированием не только ходов играющего, но и ответных ходов противника. Проще говоря, это можно представить себе как два набора противостоящих друг другу матрешек, встроенных одна в другую. В каждом наборе чередуются матрешки играющего и противника. Согласно В. А. Лефевру, это ситуация рефлексивного управления (поведения, игры), а число матрешек в наборе определяет число рангов или уровней рефлексии, число просматриваемых ходов, глубину стратегии.

В человеческих или, как теперь говорят с некоторым оттенком пренебрежения, в «белковых», шахматах образ или активное символическое тело противника всегда конкретно, оно изучено достаточно детально еще до состязания. При этом функциональный, стратегический или оперативно-технический портрет противника всегда дополняется психологическим портретом (реальным или мнимым — это безразлично), с точки зрения играющего вполне достоверным. Пользуясь терминами из области инженерной психологии, можно сказать, что играющий еще до игры имеет априорную аффективно окрашенную образно-концептуальную модель противника. По ходу игры происходит ее уточнение,

перестройка, обновление. М. М. Ботвинник постоянно во время игры наблюдал за противником, даже когда последний вставал и ходил по сцене. Это, между прочим, признак уважения к сопернику, а, возможно, и подавления своего чувства превосходства над ним.

В ситуации игры с компьютером Г. Каспаров должен был построить образ Голубого Глубокоуважаемого шкафа (Deep Blue), в котором сконцентрирован (впрочем, как и в нем самом) опыт игры шахматной элиты всего мира, в том числе весь опыт игры, все находки, весь стиль самого Каспарова, все его победы и все его поражения, т. е. все сильные и слабые стороны его игры. Другими словами, Каспаров должен был противостоять деперсонализированному опыту всего шахматного мира, истории шахмат. К тому же этот мир был хладнокровно-расчетливым, бесчувственным и, в этом смысле, равнодушно-жестоким, безличностным, бесчеловечным.

Построить образ, символическое тело или модель такого противника Каспаров оказался не в состоянии. Видимо, это вообще представляет собой трудноразрешимую задачу. Метафоры здесь не работают, они не заменяют образа. Но точка отсчета для построения подобного образа, а, возможно, и для выработки стратегии игры с таким противником, имеется. Возьмем за подобную точку отсчета характеристику, которую О. Мандельштам дал машинной поэзии в 1922 г.:

«Чисто рационалистическая, машинная, электромеханическая, радиоактивная и вообще техническая поэзия невозможна по одной причине, которая должна быть близка и поэту и механику: рационалистическая машинная поэзия не накапливает энергию, не дает ее приращения, как естественная поэзия, а только тратит, только расходует ее. Разряд равен заводу. На сколько заверчено, на столько и раскручивается. Пружина не может отдать больше, чем ей об этом заранее известно (курсив мой. — В. З.). Машина живет глубокой и одухотворенной жизнью, но семени от машины не существует» (1990, с. 277).

Подготовка к матчу с таким противником должна быть принципиально иной (если сразу не занять позицию, что «против лома нет приема...»). Нужно готовиться не к борьбе с гением, в том числе и своим собственным, а к борьбе с чрезвычайно интеллектуальным идиотом, для которого полностью закрыта аффективно-личностная, жизненная, смысловая сфера. Идиотом, хотя и планирующим достаточно глубоко свое поведение.

Проигрыш Каспарова в последнем матче имел в основном психологические причины. Уходя в защиту, он поддался влиянию машины, утратил, пользуясь его словами, панорамность мышления, что оказалось гибельным. Такого противника нужно было бить «по седьмому варианту», т. е. занимать не реактивную,

а активную позицию. В следующем матче от него требуется «чистое творчество», пусть даже в хорошо известных классических позициях. Думаю, что гений все же может поставить идиота в тупик, загнать его в угол. Как ни странно, но от Каспарова (или другого храбреца) требуется не только предельное напряжение его интеллектуального и творческого потенциала, но также игровое настроение и чувство юмора.

А теперь обратимся к главному парадоксу психологии и сформулируем исследовательские задачи, которые необходимо решить для его преодоления. Что собой должна представлять система, которая могла бы управлять перечисленными сложнейшими подсистемами сенсомоторного, перцептивного, мнемического, интеллектуального, эмоционально-оценочного действия, каждая из которых обладает избыточным числом степеней свободы? Каким образом направляется их активность, концентрируются и координируются их усилия на достижении поставленных целей? При этом следует помнить, что достигаемые цели и решаемые задачи являются не только адаптационно-гомеостатическими, но и продуктивными, конструктивными, творческими. Ответ на вопрос, что представляет собой творческая, самоорганизующаяся порождающая система, имеет не только научный, но и практический смысл. Этот вопрос можно поставить в несколько иной форме. Каким образом свободная система (или семейство свободных систем) превращается в детерминированную, в пределе — жесткую систему, позволяющую получить наперед заданный, ожидаемый результат? Известно, что успешная координация усилий жестких и даже самонастраивающихся систем недостижима при решении творческих задач. Наличие в каждой из подсистем избыточных степеней свободы оставляет пространство (и время) для координации, поисков точки приложения усилий и вместе с тем превращает их из свободных в детерминированные. Система становится детерминированной, когда она способна к активному преодолению всех степеней свободы, кроме одной. Рассмотрим некоторые общие условия и средства преодоления избыточных степеней свободы интеллектуальной деятельности, представляющей собой суперпозицию свободных систем.

Во-первых, перечисленные подсистемы работают не изолированно. Каждая из них представляет собой функциональный орган, но вместе они составляют единую функциональную систему (организм). При решении каждой задачи это единство не дано, а задано. Соответственно и способы координации их деятельности даны не наперед, а строятся по ходу осуществления этой деятельности.

Во-вторых, каждая отдельная подсистема не может сама ограничить число своих степеней свободы. Это ограничение достигается усилиями других подсистем. Так, степени свободы кинематических цепей человеческого тела ограничиваются за счет сенсорной коррекции, за счет формирования образа ситуации и

образа действий, которые должны быть в ней осуществлены. Соответственно, избыточные степени свободы образа по отношению к оригиналу ограничиваются за счет двигательной системы, за счет «обследовательского тура», поиска положения головы, глаз, при которых возможно однозначное восприятие. Следовательно, координация состоит во взаимном ограничении степеней свободы каждой из подсистем. Отсюда и термины: сенсорная коррекция движения; моторная коррекция восприятия, образа; когнитивная коррекция поведения, действия; эмоциональная коррекция мотивационной сферы и интеллектуальной активности и т. д. Перечисленные формы взаимной коррекции достаточно интенсивно изучаются в современной психологии.

В-третьих, человечество вырабатывает различные системы эталонов, норм, правил, которые усваиваются индивидом и которыми он руководствуется в своей деятельности. К ним относятся сенсорные эталоны, перцептивные и мнемические схемы, архетипы культуры, схематизмы сознания, различные табу, этические правила, моральные и нравственные нормы, социальные установки, стереотипы поведения. Все эти образования также выполняют функцию ограничения степеней свободы поведения и деятельности индивида.

В-четвертых, управление отдельными подсистемами и их взаимодействием между собой и с окружением осуществляется по типу полифонического или гетерархического объединения иерархий, подчас весьма тесно связанных друг с другом, но не имеющих фиксированного центра управления. Приведенные размышления соответствуют тенденциям развития системного подхода, для которого неприменим способ оценки систем через весомость отдельных показателей: система характеризуется наличием нескольких равнозначных переменных, связанных между собой по типу динамического равновесия. Для описания последнего все меньше оказывается пригодным традиционное понимание части и целого, причины и следствия. Системная связь построена таким образом, что каждая смысловая точка системы может быть рассмотрена как ее центр. Примером такой полицентрической системы является функциональная модель предметного действия (Гордеева Н. Д., 1995). В ней отсутствует самостоятельный блок принятия решения, поскольку на разных этапах работы системы эту функцию выполняют различные компоненты.

В такой полицентричности, отражающей реальную сложность развития и функционирования системы, заключается ее способность не только к ограничению степеней свободы, к перераспределению связей внутри нее, но и к умножению смыслов. Эта способность есть непременное условие (и критерий) ее жизнестойкости.

И наконец, решающими условиями преодоления избыточных степеней свободы в системе интеллектуальной деятельности являются

ее предметное содержание и цель. О роли предметности речь шла выше. Относительно цели напомню слова Маркса о том, что сознательная цель, как закон, определяет способ и характер действий человека.

Рассмотренные способы укрощения свободных систем, в свою очередь, представляют собой результат становления разнообразных форм активности индивида. Их становление ведет, с одной стороны, к укрощению степеней свободы моторной, перцептивной, мнемической и т. д. систем, с другой — к возникновению новых степеней свободы поведения, действия, интеллекта. Остановимся на этом трудном для понимания пункте. В культуре различают несотворенную и сотворенную свободу. Примерами первой могут служить избыток степеней свободы кинематических цепей тела, избыток степеней свободы зрительного отображения по отношению к оригиналу, буйство ориентировочно-исследовательских реакций (непроизвольного внимания), игра аффектов и т. д. Это своеобразный «бэби-хаос», который со временем превращается в произвольно управляемое поведение. Замечу: произвольно — значит свободно управляемое поведение. Эту новую свободу нужно построить, сотворить, что представляет собой огромный труд.

Читатель, надеюсь, догадался, что несотворенная свобода — это Природа, а сотворенная — это Культура. Строгая дифференциация несотворенной и сотворенной свободы чрезвычайно трудна, если вообще возможна. Об этом свидетельствует условность границ, которые проводились между натуральными и культурными психологическими функциями в школе Л. С. Выготского. Да и в приведенных выше примерах свободных систем не преследовалась цель их строгой дифференциации. Причина трудностей здесь принципиальна. Замечательное свойство сотворенной свободы состоит в том, что она, укрощая избыточные степени несотворенной, не уничтожает ее. Равным образом, в логике Выготского культурная функция, перестраивая натуральную, не уничтожает ее вовсе.

Сотворенная свобода черпает из несотворенной энергию (жизненные силы) и материю (биодинамическая ткань движения, чувственная ткань образа, эмоциональная ткань аффекта) для самосозидания, для приобретения все новых и новых степеней свободы. Сотворенная свобода не только учит несотворенную, придает ей новые смыслы, перестраивает ее, ставит себе на службу, но и учится у нее. И как это ни странно, учится у нее прежде всего свободе и непосредственности.

Поэтому-то и невозможно в каждом произвольно выбранном акте отделить сотворенную свободу от несотворенной. Строго говоря, задача преодоления избыточных степеней свободы сохраняется и для построенных, культурных функций (действий, функциональных органов), для сотворенной свободы как таковой.

Таким образом, мы снова возвращаемся к вопросу о том, как это возможно? Поставим его несколько иначе. Есть ли в нашем доме, т. е. в нашем телесном и духовном организме, состоящем из многочисленного семейства свободных систем, хозяин? Кто главный «укротитель» этой полицентрической системы? Это довольно своеобразный укротитель, ибо результатом укрощения свободных систем является его собственное свободное действие.

Воспользуюсь одной из любимых аналогий М. М. Бахтина. Как из отдельных систем образуется полифония? «Сущность полифонии именно в том, что голоса здесь остаются самостоятельными и, как таковые, сочетаются в единстве высшего порядка, чем в гомофонии». И далее: «Можно было бы сказать так: художественная воля полифонии есть воля к сочетанию многих воль, воля к событию» (Бахтин М. М., 1979, с. 25). Что это за воля, которая собирает отдельные автономные системы в то, что мы называем: «человек собранный»? Хочу только предупредить относительно иллюзорности простых, казалось бы, само собой разумеющихся ответов на этот вопрос. Едва ли на роль хозяина может претендовать сознание. Оно многослойно, полицентрично, полифонично, абсолютно свободно. Оно легко преодолевает самые суровые определения бытия, такие как пространство, время, социум, но оно преодолевает их в себе и для себя, что далеко не всегда совпадает с их преодолением для субъекта сознания, для его собственного Я.

Столь же сомнительна претензия на роль хозяина инстанции (простите за партийно-советский жаргон) Я. Резонно возникает вопрос, о каком Я идет речь? О первом, о втором? Или об одном из многих (ср. у В. С. Библера есть термин «многояйность», у М. Пруста — «роистое Я»)? Даже если какое-то из них побеждает, оно мечется в поисках смысла между бытием и сознанием: кем быть, как быть, быть или не быть?.. Хочет, но не может, как Иван Карамазов, «полюбить жизнь больше, чем смысл».

Не будем спешить с ответом на этот вопрос. Будем идти к нему постепенно. И если он имеет смысл, попробуем на него ответить, а если не удастся, то у читателя останется знание о незнании или он найдет свой ответ.


Сейчас читают про: