VII. Бертран — господин Матьё — аббат Фортен

Легко понять, с каким жадным интересом я выслушивал все эти изречения, теории, объяснения, совсем для меня новые.

На другой день, как и было условлено накануне, я пришел в Сент-Мену, чтобы снять размеры перегородок и шкафов, которые хотел заказать мне г-н Друэ.

Он желал, чтобы они были дубовые, прочные, крепко сбитые; сроками он меня не ограничивал (лишь бы работа была сделана хорошо) и дал сто франков на покупку материала.

Я не решился заговорить с ним ни о моем будущем учителе фехтования Бертране, ни о моем будущем преподавателе геометрии Матьё, ни о моем будущем наставнике в латыни аббате Фортене.

Свои сто франков я завязал в носовой платок. Эту сумму, как я помню, составляли четыре луидора, малое экю, одна монета в пятнадцать су и одна в пять су.

Это была самая крупная сумма, какую до тех пор я когда-либо держал в руках. Боясь потерять деньги, я завязал их в одном углу носового платка; из страха потерять платок, я привязал другой его угол к петлице куртки.

Проходя через Йлет, я увидел Бертрана на пороге его дома. Поздоровавшись с ним, я продолжал идти своей дорогой.

— Ты что такой гордый, Рене? — спросил он.

— Я гордый?! Чем может гордиться бедный малый, вроде меня, господин Бертран?

— Я считал, что нам есть о чем поговорить.

— Со мной? — покраснев, переспросил я.

— Ну да. Друэ сказал мне, возвращаясь вчера вечером в Сент-Мену, что ты намерен учиться фехтовать.

— Неужели он был так добр?! — вскричал я, подпрыгнув от радости. — Что же вы ему ответили, господин Бертран?

— Что лучшего и не желаю. Если Друэ о чем-нибудь просит, разве можно ему отказать?

— Но разве он вам также не сказал, господин Бертран, что у меня совсем мало денег?

— Дело не в деньгах. Я буду давать тебе уроки бесплатно и от чистого сердца. Он сказал, что ты можешь предложить шесть франков в месяц, это мне подходит: на табак и вино хватит.

— Когда мы начнем, господин Бертран? — спросил я, дрожа от радости.

— Когда хочешь, малыш. Если бы ты уже не отшагал семь льё, я бы сказал тебе: сейчас!

— О, да я ничуть не устал! Семь льё — это пустяк!

— Черт возьми, какой молодец! Тогда заходи в ригу.

Я последовал за г-ном Бертраном; он, действительно, привел меня в ригу — ее глинобитный пол служил отличной площадкой для состязаний.

Коснувшись рапиры, рука моя дрогнула от удовольствия. Урок продолжался час. Через час я уже мог принять боевую стойку, знал пять парадов и четко выполнял дегаже.

— На сегодня хватит, — сказал Бертран, уставший раньше меня. — Черт меня подери, малыш, я тебя поздравляю: ты твердо стоишь на ногах и у тебя крепкая рука! Год таких уроков, как этот, и я разрешу тебе сразиться с Сен-Жоржем.

— Кто такой Сен-Жорж, господин Бертран? — спросил я.

— Неужели ты не знаешь?

— Я ничего не знаю, господин Бертран.

— Так знай: Сен-Жорж — самый отчаянный боец среди тех, что когда-либо жили под куполом небес, понял теперь? Я лично его знал, ведь он часто появлялся в полку королевы, навещая одного из своих друзей, тот тоже был мулат, как и Сен-Жорж. Смотреть, как они фехтуют, было наслаждение… Однажды жандармский офицер из Прованского полка, конечно не зная, кто такой Сен-Жорж, поссорился с ним из-за пустяка и Сен-Жорж смертельно его оскорбил. Офицер назначил место встречи во рву, под крепостными стенами города. Сен-Жорж пришел на поединок с половником и ни за что не хотел брать какое-либо оружие. Понятное дело, Сен-Жорж осыпал противника ударами ручкой половника, а тот не нанес ему ни единого туше; жандарм вспотел, вследствие чего подхватил плеврит и едва не умер.

— Какой вы счастливый, господин Бертран, вы были солдатом и видели так много!

— Не говори, поездить пришлось порядком.

Я надел куртку, снятую перед уроком, и не без смущения признался:

— Господин Бертран, вы знаете, я смогу заплатить вам лишь в конце месяца.

— О чем ты? Мне уплатили за полгода вперед.

— Кто? — изумился я.

— Жан Батист. Он сказал, что должен тебе.

— Добрый господин Жан Батист, он еще и на такое способен. Значит, господин Бертран, я могу прийти завтра?

— Завтра, послезавтра, в любой день. Мне нравятся ученики, что вгрызаются в науку, а у тебя, малыш, по-моему, зубы крепкие.

— В какое время?

— Когда захочешь, мне ведь делать нечего.

— От четырех до пяти дня вас устроит?

— Я считал, что ты намерен брать два урока: на эспадронах и на шпагах.

— Я боюсь утомить вас, господин Бертран.

— Но я же сказал тебе, что мне делать нечего.

— Тогда утром в десять, а днем в пять, согласны?

— Идет.

— Вот увидите, я оправдаю ваши надежды.

— Я, черт возьми, не сомневаюсь в этом.

Домой я вернулся, чувствуя себя на верху блаженства.

На следующий день я взял деньги и отправился в Клермон, чтобы выбрать дуб у лесоторговца. По пути я встретил г-на Матьё, межевавшего земельный участок.

— Ты ко мне, Рене? — крикнул он.

— Нет, господин Матьё, я иду к папаше Рийе.

— Ты знаешь, что я жду тебя только в воскресенье?

— Вы ждете меня в воскресенье?

— Конечно. Утром Друэ прислал мне с форейтором записку, где пишет, что ты хочешь учиться снимать планы, а я должен тебя учить, и за это ты будешь копировать мои чертежи.

— И вы согласны, господин Матьё?

— Почему нет?

— Когда вы пришлете чертежи?

— Завтра по дороге в Сент-Мену я передам их тебе.

— Не забудьте их, господин Матьё, ведь я поверю в то, что вы так добры ко мне, лишь тогда, когда сам увижу чертежи.

— Хорошо, хорошо, ты славный парень. Я хочу, чтобы через полгода, если будешь много работать, ты научился снимать планы не хуже королевского инженера.

— Да сбудутся ваши слова, господин Матьё! — радостно ответил я. Господин Матьё снова занялся своими мерными цепями и колышками, а я зашагал дальше.

За шестьдесят франков я купил весь необходимый мне материал; из ста франков, данных г-ном Жаном Батистом, у меня осталось сорок.

Возвращаясь через поле, я надеялся подстрелить пару куропаток и послать их аббату Фортену. Подстрелил я не только двух куропаток, но и зайца. И в тот же вечер отправил дичь почтенному аббату.

Наутро, когда я обстругивал стойки для шкафов г-на Жана Батиста, чья-то тень заслонила свет. Я поднял глаза: передо мной стоял аббат Фортен!

— О господин аббат, какая честь! — вскричал я. — Жаль, папаша Дешарм очень расстроится, что вы его не застали.

— Но ты же здесь, мой мальчик, а ты-то мне и нужен.

— Я?

— Да, я ведь пришел не к папаше Дешарму.

— К кому же?

— К тебе.

— Ко мне?!

— Конечно.

— Неужели я смогу чем-нибудь быть вам полезен?

— По крайней мере, ты сможешь доставить мне удовольствие.

— Какое же, господин аббат?

— Ты должен прийти ко мне и съесть вместе со мной твоего зайца и твоих куропаток.

— Как? Вы оказываете мне честь и приглашаете на обед, господин аббат?

— Ты же оказал мне честь, прислав дичь. Разумеется, если папаша Дешарм пожелает прийти с тобой, он будет желанным гостем. Мы обедаем в два часа, и не вздумай опаздывать: Маргарита тебе этого не простит.

— Но, господин аббат…

— В два часа, малыш, решено.

И аббат Фортен ушел, не желая больше ни о чем слышать. Приглашение было сделано так учтиво, что отказаться не было возможности; впрочем, я не сомневался, что и здесь не обошлось без г-на Друэ.

Папаша Дешарм ушел в обход, и нечего было рассчитывать, что до вечера он вернется. Поэтому мне предстояло одному нанести визит г-ну аббату Фортену, а главное — не заставить мадемуазель Маргариту ждать меня.

Я облачился в свой выходной костюм и без пяти минут два постучался в дом моего амфитриона. Он сам открыл дверь.

— Простите, господин аббат, — сказал я, смутившись тем, что доставил ему это неудобство.

— Пустяки, мой мальчик! — ответил он. — Я всего лишь бедный деревенский священник, а Маргарита не может быть сразу и у двери и у плиты. Кстати, о плите, у нее что-то там стряслось, правда, точно не знаю что.

— Неужели?

— Поэтому обедать мы будем только в три часа.

— Это небольшая беда, господин аббат.

— Ну-ка, скажи, чем мы займемся до этого?

— Чем вам будет угодно.

Он показал мне на стол, где уже были разложены листы бумаги и лежала раскрытая книга.

— Не провести ли нам небольшой урок латыни? Не ты ли всегда говорил, что латынь может быть полезна юноше, не скажу честолюбивому, но отважному, вроде тебя?

Меня захватило желание упасть на колени и поцеловать ему руки.

— Ах, господин аббат! — воскликнул я. — Вы встречались с моим покровителем, моим другом, кому после моих родителей я обязан всем, вы видели господина Друэ.

— Нет, не видел. Хотя… он прислал мне записку. Ну, малыш, за работу! Тебе уже пятнадцать, и надо наверстывать упущенное.

В первый день, до обеда, мы прошли пять склонений, потом сели за стол. Надо отдать должное мадемуазель Маргарите: она была превосходной кухаркой.

Во время обеда я приблизительно прикинул размеры двух угловых шкафчиков, что могли бы сделать буфет более изящным. Встав из-за стола, я убедился, что углы буфетного шкафа прямые, и молча дал себе слово исправить все недоделки, не замеченные торговцем мебели.

Мы условились, что каждый день, по возвращении из церкви, где г-н Фортен с восьми до девяти утра служил мессу без пения, я буду приходить к нему. Потом перейду улицу, чтобы фехтовать с Бертраном.

Надо сказать, что, когда я проходил по деревне Илет, все высыпали из домов и пожимали мне руку, но сильнее и проникновеннее жали мне руку те, кто жил на улице, где стоял сгоревший дом и сарай.

Каретник, жертва пожара, будучи человеком зажиточным, не захотел взять двадцать луидоров, оставленных ему незнакомцем; так как отослать их ему было нельзя — никто ведь не знал его имени, — аббат Фортен получил эти деньги для бедных прихожан.

В ближайшее воскресенье я пошел в Клермон, чтобы отнести г-ну Матьё копии чертежей (он, как и обещал, передал их мне, проезжая через Илет на следующее утро после того дня, когда я застал его за межевыми работами у края дороги). Как я уже писал, у меня был хороший почерк; кроме того, копируя чертежи, я очень старался, так что, по-моему, г-н Матьё остался мной весьма доволен. Он сразу же вручил мне циркуль, линейку и рейсфедер.

Сначала следовало изучить теорию; потом мы должны были перейти к съемке местности. Все это казалось мне чрезвычайно легким по той причине, что к учению я относился прямо-таки с невероятным усердием.

В субботу прискакал курьер, сообщивший, что завтра приедут на охоту граф де Дампьер, виконт де Мальми и несколько их друзей.

Вслед за ним, вечером, прибыл повар в крытой повозке с фарфоровой посудой и столовым серебром.

Наконец, в воскресенье утром, когда я собрался идти на урок геометрии, приехали молодые аристократы.

Я обычно сопровождал этих господ во всех предыдущих охотах; поэтому г-не де Дампьер, увидев, что я не в охотничьем костюме и хочу уходить, держа в руках вместо ружья мерные цепи, спросил:

— Неужели, Рене, ты сегодня не идешь с нами на охоту?

— Не могу принять эту честь, господин граф, — ответил я, — мне надо в Клермон.

— Хорошо! Разве ты не можешь пойти туда завтра, а сейчас остаться с нами?

— Это невозможно, господин граф, я много занимаюсь, и у меня свободно только воскресенье, чтобы брать уроки геометрии.

— Какого черта, малыш! Что ты выдумываешь? Ты вправду много занимаешься?

— Да, господин граф.

— И берешь уроки геометрии?

— Каждое воскресенье.

— И что еще изучаешь?

— Латынь, историю.

— Ну и геометрию…

— И геометрию.

— Зачем тебе латынь?

— Чтобы знать этот язык.

— А история?

— Чтобы постигнуть ее.

— Ну, а геометрия тут при чем?

— Я хочу научиться снимать планы.

— Разве тебе нужно знать все это, чтобы быть лесным сторожем, как твой дядя?

— Я не буду лесным сторожем, как мой дядя, господин граф.

— Тогда кем же ты станешь?

— Стану столяром, как Эмиль.

— Какой еще Эмиль?

— Эмиль Жан Жака… Или, если нация призовет, солдатом, как господин Друэ.

— Что ты подразумеваешь под нацией?

— Страну, Францию.

— Я полагал, что она называется королевством.

— Франция королевство уже очень давно, господин граф, поэтому кое-кто говорит, что ей пришло время называться нацией.

— И, чтобы быть солдатом нации, тебе необходимо уметь снимать планы?

— Солдату этого не требуется, но офицеру полезно уметь снимать планы.

— Но разве тебе не известно, что для получения офицерского звания надо быть дворянином?

— Да, сейчас это так, господин граф, но, вероятно, все изменится, когда я пойду в армию добровольцем.

— Слышите, Мальми, — повернулся г-н де Дампьер к виконту.

— Конечно, еще как слышу! — откликнулся виконт.

— И что вы на это скажете? — спросил де Дампьер.

— Скажу, что этот народ поистине сходит с ума, — ответил виконт.

Я сделал вид, будто ничего не слышал. Почтительно поклонившись благородным господам, я отправился к г-ну Матьё учиться снимать планы.

VIII. БАСТИЛИЯ ПАЛА! ДА ЗДРАВСТВУЕТ НАЦИЯ!

Легко представить, как быстро пролетали дни, столь четко организованные, до краев заполненные работой.

Через две недели аббат Фортен получил угловые шкафчики к своему буфету, а через три месяца я закончил столярные работы у г-на Друэ.

Мой труд оценили в пятьсот франков. Затраты на материал составили всего сто двадцать; у меня осталось триста восемьдесят франков, и я удостоился похвал мастеров, приглашенных оценить работу.

Один из них был из Варенна, звали его г-н Жербо. Среди прочих приятных вещей он сказал, что, если у меня когда-нибудь не будет работы, то стоит мне только обратиться к нему, и она всегда найдется.

Пока я работал, г-н Друэ авансом выплатил мне триста франков на закупку дерева, плату за уроки фехтования и покупку книг.

В числе этих книг были старый, сделанный Амио перевод Плутарха, «Общественный договор», «Философский словарь», сочинения Расина, Мольера, Корнеля и «Женитьба Фигаро». У меня оставалось еще двести франков — целое состояние.

Появился долгожданный указ Неккера о созыве Генеральных штатов. Впервые в истории великая нация, или великое королевство, как говорил г-н де Дампьер, допускала всех своих членов к осуществлению политических прав.

Когда вышел указ, люди прочли в нем следующие слова: «Все соберутся для участия в выборах, составят наказы, записав их в тетради, и вручат своим представителям»; Францию словно ударило электрическим током, а народ встрепенулся даже в самых отдаленных и безмолвных краях. Он считал себя навеки погребенным в могиле, но вдруг прозвучал голос, повелевший ему, словно Лазарю: «Встань и иди!»

Правда, и министры, так давно обещавшие созвать Генеральные штаты, и Неккер, созвавший их, полагали, что народ этим и ограничится.

Они рассчитывали, что народ встанет, пойдет, но будет хранить молчание.

Но сразу же прекрасно поняли, что ошиблись и что народ заговорит. Первым криком этого «новорожденного» был едино-Душный, скорбный, жалобный стон. Уже давно он таился в сердцах, сдавливал грудь и требовал лишь одного — вырваться наружу.

Если терпение — добродетель, заслуживающая награды Небес, то за два столетия несчастный французский народ своим терпением сравнялся в этой добродетели с достоинствами первых христианских мучеников.

Солдаты, умирая от голода, умоляли маршала Виллара, объезжавшего их ряды:

— Panem nostrum quotidianum da nobis hodie note 3.

— Вы не ели вчера, не ели сегодня, — отвечал маршал, — но завтра мы постараемся выдать половину суточного рациона.

И солдат, вместо завтрака совершавший переход, вечером ужинал песней.

«Так дальше продолжаться не может», — предупреждал в 1681 году Кольбер.

«Сегодня всему пришел конец из-за неразумия», — говорил Буагильбер в 1707 году.

«Дряхлая махина развалится при первом ударе», — утверждал Фенелон в 1709 году.

«Будь я подданным королевства, непременно взбунтовался бы», — заявлял регент в 1718 году.

В 1762 году Людовик XV охотился в Сенарском лесу; ему повстречался крестьянин, несший на плече гроб.

— Куда ты его несешь?

— В Брюнуа.

— Для мужчины или женщины?

— Для мужчины.

— От чего он умер?

— От голода.

Людовик XV продолжил охоту, приехал ночевать в Трианон и отужинал в Оленьем парке…

Итак, стон народа, подавляемый два столетия, прозвучал тем громче, что 1788 год был неурожайным: зимой стояли холода, весной начался голод; но даже умирающие терпеливо ждали, вздыхая:

— Генеральные штаты!

Мы собрались в мэрии Сент-Мену, чтобы составить наши наказы. Хороший почерк обеспечил мне место секретаря.

Затем приступили к выборам. Господин Друэ, Гийом и Бийо имели на них огромное влияние.

Господин де Дампьер баллотировался вместе с бедным деревенским священником; победил последний.

Одно событие опрокинуло все расчеты: г-н Неккер предоставил третьему сословию право иметь столько представителей, сколько их имели дворянство и духовенство, вместе взятые; но он надеялся, стремясь повлиять на выборы в городах (предчувствуя, что победят сторонники народа), на выборы в сельских местностях (там господствовали дворяне и знатное духовенство, собственники двух третей земли), где победа должна остаться за аристократами.

Какая ошибка! Шесть миллионов человек приняли участие в голосовании и назвали выборщиков-патриотов. Вследствие этого открытие Генеральных штатов, которое должно было состояться 27 апреля, перенесли на 4 мая.

Двор боялся и, сколько мог, оттягивал этот миг борьбы со страной. Взоры всей Франции были устремлены на Париж. Каждый час приносил нечто неожиданное.

Вскоре мы узнали следующее.

Двадцать девятого апреля был разграблен склад бумажного фабриканта Ревельона.

Пятого мая открылись Генеральные штаты. Во время шествия в Версаль короля приветствовали рукоплесканиями, королеву освистали.

Восьмого мая представители трех сословий разделились на две фракции: одну составила буржуазия, в другую вошли духовенство и дворянство.

Восемнадцатого июня представители третьего сословия объявили себя Национальным собранием.

Двадцать первого июня зал заседаний по приказу короля был закрыт.

Двадцать второго июня депутаты третьего сословия принесли клятву в зале для игры в мяч.

Эта клятва означала, что третье сословие объявило войну дворянству и духовенству; это была первая угроза монархии со стороны народа.

В этот момент наступило некое странное затишье; маленькие события замерли, если можно так выразиться, в ожидании события большого. Атмосфера в стране походила на грозовую, мрачную и тяжелую погоду, напоминала беспокойное видение, тяжелый сон, удушающий и лихорадочный кошмар.

Двенадцатого июля г-н Друэ не выдержал и уехал в Париж. В тот день отправили в отставку Неккера; в тот же день Камилл Демулен, выйдя из кафе Фуа, со шпагой в одной руке и с пистолетом в другой, вскочил на стол, призвал толпу к оружию и нацепил себе на шляпу зеленый лист.

До 15 июля мы не имели никаких известий о г-не Друэ.

Утром 15 июля г-да де Дампьер и де Мальми приехали на охоту, пригласив нескольких друзей из Клермона и Варенна, в том числе некоего шевалье де Куртемона, с кем мы еще встретимся.

Ясно, что охота было не главное; их цель заключалась в том, чтобы под любым предлогом собраться и обменяться парижскими новостями.

Господин де Дампьер располагал известиями из столицы за 13 июля. Париж был в огне. Двор находился в Версале под охраной немецких полков; ими командовал Безанваль, подчинявшийся старому маршалу де Брольи.

Театры не работали; отставка Неккера словно повергла общество в траур. Люди забрали из кабинета восковых фигур его бюст и бюст герцога Орлеанского, покрыли черным крепом и таскали их по Парижу. Процессия, вооружившись палками, шпагами, пистолетами и топорами, проследовала по улицам Сен-Мартен и Сент-Оноре, выйдя на Вандомскую площадь.

Здесь толпу ждал отряд солдат. Солдаты открыли огонь и рассеяли народ; они разбили бюст герцога и министра, убив при этом одного солдата французской гвардии, оказывавшего сопротивление.

Однако этим дело не ограничилось.

Господин Безанваль поставил на Елисейских полях швейцарцев и батарею из четырех пушек. Толпа хлынула в Тюильри: немец, принц де Ламбеск, во главе своих драгунов атаковал безобидных людей и верхом на коне первым въехал в сад Тюильри. Путь ему преградила баррикада из стульев; из-за этого укрытия в принца швыряли камни и бутылки. Драгуны открыли стрельбу. В этот момент принц заметил, что группа угрожающе настроенных парижан закрывает решетчатые ворота Тюильри, стремясь не выпустить его; он отдал приказ отходить и при отступлении раздавил одного человека копытами своего коня, а какого-то старика ранил ударом сабли.

После этого народ бросился в оружейные лавки и разграбил их.

На стенах Бастилии в боевой позиции стояли пушки; в тюрьму прислали подкрепление из швейцарцев.

Но охотники ничего больше не знали ни о ночи с 13 на 14 июля, ни о дне 14 июля.

Господин де Дампьер приказал, чтобы, если днем придут новые известия, присылали их к моему дяде.

В четыре часа охота закончилась, и мы вернулись домой. Нас ждал пышный обед, приготовленный, как обычно, приехавшим вместе с охотниками поваром. Сотрапезники, явно озабоченные, сели за стол. Разговор свелся к ряду предположений; все проклинали Национальное собрание, г-на Сиейеса, г-на Мирабо, г-на Байи, не понимая, чем можно объяснить отвагу и дерзость этих людей; охотники мечтали оказаться на месте г-на де Брезе, г-на Безанваля, г-на де Ламбеска и заявляли, что поступили бы более жестко, что, с их точки зрения, король был слишком мягок, королева слишком добра, ведь они не приказали швейцарцам заколоть штыками этих трех негодяев.

В шесть часов вечера слуга графа де Дампьера доставил депешу.

Она была датирована утром 14 июля.

В ночь с 13-го на 14-е народ взломал решетчатые ворота Дома инвалидов и захватил тридцать тысяч ружей.

Ударами молотов он разбил ворота Арсенала и выкатил на Ратушную площадь семь или восемь бочек пороха. На рассвете порох роздали народу: каждому, кто имел ружье, пороху досталось на пятьдесят выстрелов.

Двор призвал все иностранные полки, какими располагал. Королевский хорватский полк стоял в Шарантоне, полки Рейнаха и Дисбаха — в Севре, Нассау — в Версале, Салис-Самаде — в Исси, гусары Бершени — в Военной школе. Шатовьё, Эстергази, Ромер тоже находились вблизи Парижа. Господин де Лонэ (он знал о своей непопулярности, и по этой причине на него можно было положиться) обязался защищать Бастилию до последнего, пообещав, что скорее взорвет заодно с собой половину Парижа, чем сдаст крепость.

В этих новостях, как считали сотрапезники, была одна хорошая сторона — они позволяли надеяться, что в столице окажут отчаянное сопротивление народу.

Да и кто такой был этот народ, угрожавший им? Толпа изголодавшихся, необученных и неорганизованных людей: ее остановит первый пушечный выстрел, она разбежится при первой атаке кавалерии; разве этот сброд, эти мужланы смогут устоять против солдат, привычных к стрельбе, презирающих смерть?

Поэтому, прочитав адресованную ему депешу, граф де Дампьер попросил гостей наполнить бокалы и, подняв свой, провозгласил:

— За победу короля и истребление мятежников! Поддержите меня, господа!

— За победу короля и истребление мятежников! — хором подхватили гости. Но не успели они поднести бокалы к губам, как со стороны раскаленной от жары пыльной дороги на Париж послышался громкий топот коня, скачущего галопом.

Радостно размахивая шляпой, украшенной трехцветной кокардой, всадник вихрем промчался мимо, крикнув дрожащим от восторга голосом г-ну де Дампьеру и его друзьям несколько слов, не менее страшных для них, чем начертанные огненными буквами слова, что Валтасар прочел на стене своего дворца:

— Бастилия пала! Да здравствует нация!

Этим всадником был г-н Жан Батист Друэ, во весь опор примчавшийся из столицы и спешивший сообщить друзьям в Варение о победе народа над монархией.

Новость эта — он возвещал ее во всех городах и деревнях, через которые проезжал, — озаряла дорогу, словно огненный след.

Это был неистовый крик радости, вырвавшийся из глубин души Франции в день, когда пала Бастилия.

Среди книг, что в то время давал мне г-н Друэ, была одна — я отлично ее помню, — озаглавленная «Записки Ленге». Говоря о Бастилии, автор написал запомнившуюся мне фразу: «Она подавляла улицу Сент-Антуан!»

Весь мир слышал о Бастилии, этой крепости, давшей свое имя другим тюрьмам.

«Бастилия» и «тирания» были словами, которые могли найти себе место в словаре синонимов.

По всей Франции люди целовались, передавая друг другу святую весть. Господин де Сегюр, наш посол в России — этой классической стране самовластья, — рассказывает, что видел, как два московских дворянина, плача от радости, обнимались и восклицали, подобно г-ну Друэ:

— Бастилия пала!

Но одна странность доказывала, сколь велика была ненависть к этим камням, соучастникам королевских преступлений: ведь это народ, которому никогда до Бастилии не было никакого дела — она была построена для дворян, но в случае необходимости служила тюрьмой для философов, — именно народ взял ее штурмом, разрушил, развеял по ветру, если так можно выразиться.

Может создаться впечатление, будто народ боялся, как бы Бастилия, вросшая корнями в землю, не выросла бы снова.

Уже стариком, я, кто в шестнадцать лет танцевал на развалинах Бастилии, прочитал прекрасную книгу о Революции. Ее написал Мишле.

Там рассказывается, как однажды в Версале, когда у г-жи де Помпадур находился Кенэ, врач Людовика XV, в комнату неожиданно вошел король, которого тот никак не ожидал в эту минуту. Кенэ побледнел, задрожал с ног до головы и поспешил уйти не столько из учтивости, сколько из страха. В коридоре он встретил г-жу дю Оссе.

— Бог мой! В чем дело? — воскликнула остроумная камеристка. — На вас лица нет, дорогой господин Кенэ!

— Вы спрашиваете, в чем дело, мадемуазель? В том, что в ту минуту, когда я совсем его не ждал, к маркизе вошел король.

— Поэтому вы так бледны и испуганы?

— Да, ибо каждый раз, увидев короля, я думаю: вот человек, кто, если ему придет каприз, может приказать отрубить мне голову и никто не вправе будет помешать этому, ни у кого даже подобная мысль не возникнет.

— Помилуйте! Король так добр! — возразила г-жа дю Оссе.

Но читатели согласятся, что для гражданина очень ненадежная гарантия, если каприз отрубить ему голову придет такому доброму королю.

В начале своего правления Калигула и Нерон тоже были такими добрыми. Подписывая свой первый приговор, Нерон произнес величественные слова: «Я хотел бы не уметь писать!»

Вот почему Сенека тогда успокаивал встревоженных людей и, подобно г-же дю Оссе, восклицал: «Император такой добрый!» Но этот такой добрый император отравил брата, выпустил кишки матери, задушил жену, убил любовницу, ударив ее ногой в живот, и заставил своего учителя Сенеку, чтобы он вскрыл вены.

Вы можете возразить: «Он обезумел».

Я отвечу: «Разве король Франции не может обезуметь, как и римский император?»

Вероятно, король был слишком добр для того, чтобы приказать без причины отрубить голову знакомому ему человеку; вместе с тем, этот добряк не отказывал в выдаче приказа о заточении без суда и следствия отцу, что хотел посадить в тюрьму сына; жене, что просила посадить мужа; католику, что добивался заключения протестанта.

Только г-н де Сен-Флорантен выдал 50 000 таких приказов о заточении в Бастилию. Не подумайте, что я ошибаюсь на три нуля, два или даже один и хочу сказать 50, 500 или 5 000. Нет, ошибки нет, именно 50 000! Но и при этом короле, таком добром, что он не приказал отрубить голову Кенэ, и при его сыне, еще более добром, один человек, то есть создание, подверженное ошибкам и страстям, распоряжается свободой — бесценным даром, которым Бог наделил человека, — отправляя пятьдесят тысяч своих ближних в Бастилию.

Я всегда содрогался, подобно г-ну Кенэ, думая об этом кошмаре и о том, что комендантом Бастилии был сын де Ла Врийера, внук де Шатонёфа; эти трое, так же как монархи по божественному праву наследуют трон, сменяли ДРУГ друга во главе тюремного ведомства: Бастилия была их семейной вотчиной.

В Венеции были свинцовые кровли и колодцы; в Бастилии имелись карцеры, откуда заключенные выходили, если вообще выходили, без носа и ушей: их отгрызали крысы.

Но из Бастилии редко выходили на свободу. Попав в страшную крепость, человек, за кем захлопывалась тюремная дверь, оказывался не мертвецом, а — это гораздо ужаснее! — навеки забытым. Ваш лучший друг, ваш брат, ваш сын не смели о вас вспоминать, страшась, как бы их тоже не отправили в Бастилию.

В Бастилии люди переставали быть людьми, становясь номерами. Если узник заболевал, его исповедовали иезуиты; если умирал — они же хоронили его под вымышленным именем. Когда попытались узнать имя Железной маски, оказалось, что его звали Марчиали.

Нет, король не рубил голов: для этого он был слишком добр — он просто забывал о людях.

Вместо того чтобы умереть в одну минуту, в Бастилии агонизировали тридцать лет.

При Людовике XVI режим во всех тюрьмах смягчился, а в Бастилии, наоборот, ужесточился; при других королях в тюрьме забили окна, решетки и засовы стали вдвое крепче, ну а при Людовике XVI уничтожили сад и место прогулок вокруг башен. Конечно, их уничтожал не лично Людовик XVI, но он позволил это сделать, что абсолютно то же самое.

Поэтому обратите внимание на одно очень странное противоречие! В царствование Людовика XVI, когда Бастилия процветает и туда каждый день отправляют заключенных, вместе с тем увенчивают лаврами г-жу Легро, награждая ее премией добродетели за то, что она добилась освобождения Латюда.

Но, спрашивается, какой же премии должны быть удостоены Людовик XV и г-жа де Помпадур, засадившие Латюда в Бастилию?

Позорного столба истории!

Увы, месть народов поздно настигает монархов, если вообще настигает.

Мы уже писали, что не Людовик XVI лишил узников сада и места прогулок вокруг башен. Это сделал пресловутый, всеми ненавидимый де Лонэ, обещавший взорвать Бастилию.

В Бастилии все должности — от коменданта до простых надзирателей — покупались; все места, кроме камер узников, были доходными.

Комендант Бастилии получал шестьдесят тысяч ливров жалованья. А де Лонэ воровством добывал себе сто двадцать тысяч ливров в год, отбирая у заключенных дрова, чтобы отапливать свое жилище, и лишая их пищи, чтобы самому неплохо кормиться. Де Лонэ имел право беспошлинно ввозить в год сто бочек вина. Он продавал свое право трактирщику; тот выплачивал коменданту половину стоимости вина и поставлял в тюрьму вместо приличного вина жалкое пойло.

Господин де Лонэ имел любовниц, но был слишком скуп, чтобы им платить. Он приводил их к своим богатым заключенным; те с ними расплачивались, и сам он, офицер короля, кавалер ордена Святого Людовика, безвозмездно пользовался услугами дам.

Мы упоминали о саде в Бастилии, отнятом у заключенных. Это была горсточка земли, насыпанной на бастионе. Какой-то торговец цветами платил де Лонэ за эту землю сто франков в год, и за сто франков в год этот мерзавец лишал узников глотка свежего воздуха, что был для них жизнью, отнимал крохи дневного света, что еще отделял их от могильной тьмы.

Этот человек, кому тюрьма заменяла сердце, прекрасно чувствовал, что взятия Бастилии ему не пережить. Он заложил в подземелье, расположенное в центре крепости, сто тридцать пять бочек с порохом. При взрыве взлетевшая на воздух Бастилия сотрясла бы Париж, город был бы погребен под ее обломками. Де Лонэ поднес зажженный факел к запальному труту; служитель-инвалид схватил его за руку, два унтер-офицера направили на него штыки; де Лонэ схватил нож, но его вырвали у коменданта из рук.

Тогда он потребовал, чтобы его выпустили из Бастилии с воинскими почестями, но получил категорический отказ.

— По крайней мере, пусть гарантируют мне жизнь, — настаивал он.

Двое из победителей Бастилии, Юлен и Эли, от имени осаждавших крепость дали слово.

Юлен, богатырь ростом и силой, был часовщик из Женевы. Вероятно, его руки были слишком грубы для того, чтобы возиться со множеством крохотных деталей, составляющих часовой механизм; он пошел в услужение, продвинулся там и стал у маркиза де Конфлана слугой в охотничьей ливрее, ездившим на запятках кареты. Когда он получил эту должность, его облачили в какую-то причудливую, но великолепную венгерку; народ принимал его за генерала или, по крайней мере, за высшего офицера. Но под ливреей билось благородное сердце; Юлен стал, как мы знаем, одним из тех, кто взял Бастилию.

Эли был офицер, выслужившийся из рядовых. Служил он в знаменитом драгунском полку королевы. Сначала он вышел из дома с ружьем в руках, но в штатском; народ, видя Эли в этом костюме, не решался последовать за ним; тогда Эли вернулся домой, облачился в мундир сержанта, и люди перестали сомневаться.

Марсо, один из самых безупречных героев Революции — его, склоненного над трупом Борепера, мы снова увидим в Вердене, — получил боевое крещение под началом Эли и ворвался в Бастилию среди первых.

Итак, Юлен и Эли от имени осаждающих обещали коменданту сохранить ему жизнь. Надо было доставить его в ратушу, где образовалось некое подобие временной власти. Если бы де Лонэ задержали в крепости еще минут на десять, толпа растерзала бы его на месте.

Пока народ упорно набрасывался на гранитные плиты и дубовые ворота, разбивал каменные фигуры двух рабов, поддерживавших циферблат настенных тюремных часов, и высаживал двери камер, освобождая узников, Эли и Юлен увели де Лонэ, прикрывая его своими телами.

Но уже в воротах коменданта опознали. Он шел с обнаженной головой; Юлен, рискуя подвергнуться нападению толпы, надвинул ему на голову свою шляпу.

На улице Сент-Антуан пришлось выдержать настоящее сражение. Все жители этого рабочего предместья (у них тогда не было той славы, какую они завоевали в 92-м году и сохранили до сих пор), обитатели кварталов Сен-Поль и Кюльтюр-Сент-Катрин, знали пленника в лицо.

Издалека подошли люди, не принимавшие участия в штурме; эти, более трусливые, оказались, как водится, самыми жестокими. Они хотели перебить пленных.

Из трех несчастных, которых конвоировали победители, одного убили на улице Турнель, второго прикончили на набережной; оставался де Лонэ, защищаемый Юленом и Эли.

Эли — он был менее силен, чем Юлен, — увлек за собой людской поток. Юлен остался один; он хотел сдержать слово. Даже Геркулесу пришлось бы отказаться от этого.

Под аркадой Сен-Жан он едва не потерял своего подзащитного, но сверхчеловеческим усилием рассек толпу и вновь оказался рядом с ним. Он все-таки сумел довести де Лонэ до первой ступеньки крыльца, но споткнулся; дважды его сбивали с ног, но оба раза он поднимался; когда Юлен упал в третий раз, де Лонэ исчез. Оглядываясь во все стороны, Юлен искал его в разгоряченной, громко орущей толпе и… нашел: голова де Лонэ была насажена на пику.

Эту голову Юлен и хотел спасти, рискуя собственной.

Тем временем толпа освободила узников Бастилии. Их было девять.

Один из них, увидев, как рушится дверь темницы, подумал, что пришли его убивать. Схватив скамью, он решил защищаться, но ему кричали:

— Свобода! Ты свободен! Свободен!

Совершенно растерянный, он переходил из рук в руки; узника чуть не задушили в объятиях.

Другой, с болезненно-бледным лицом и неподвижными глазами, стоял и ждал; длинная белоснежная борода доходила ему до пояса. Узника легко было принять за привидение. Победители объявили, что он свободен.

Но узник, ничего не соображая, спросил:

— Как здоровье короля Людовика Пятнадцатого?

Людовик XV умер пятнадцать лет тому назад. Сколько же времени заключенный провел в Бастилии? Ему задали этот вопрос.

— Не знаю, — ответил он.

— Кто вы?

— Я первый в необъятности.

Он сошел с ума.

Под лестницей, в углублении, похожем на могилу, обнаружили два скелета. Кто они? Или, вернее, кем были? Узнать это так и не удалось. Дюжина рабочих благоговейно унесла на носилках останки несчастных и погребла их в приходе Сен-Поль.

Все жаждали видеть Бастилию; на всеобщее обозрение выставили лестницу Латюда — это необыкновенное чудо терпения, труда и изобретательности.

Целый месяц в этом древнем логове королей толпился народ; люди не верили, что смогут осмотреть до конца тюрьму.

Посетителям слышались стенания, вздохи; прошел слух, будто в Бастилии есть подземелья, о существовании которых было известно одному коменданту: там страдальцы-узники медленно умирали от голода. Эти стенания и вздохи были эхом вздохов и стонов прошедших четырех веков.

* * *

Снести старую крепость поручили городскому архитектору гражданину Паллуа. Из ее самых неповрежденных камней он построил восемьдесят шесть моделей Бастилии, которые разослал в восемьдесят шесть департаментов.

Остальные камни пошли на сооружение моста Революции, напротив которого Людовику XVI отрубили голову.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: