Глава 10. Я читал так, как никогда не читал прежде

Я читал так, как никогда не читал прежде. То, что пропускали мои глаза, находили мои руки и достраи­вала моя голова. Я выравнивал листки бумаги, соеди­нял вместе беззаботно разорванные другие, складывал их стопками и одновременно укладывал их в мою память. За часы я проделал то, на что в другое время у меня ушли бы недели, потому что, если я только не ошибался, в моем распоряжении были лишь часы. Если в моем безумии есть слепая логика, то во тьме этого сумасшествия должен наступить рассвет. Вот оно, объяснение! Вот наконец ответы на как, почему, когда и где, если я только сумею расшифровать их! Здесь, в этих бумагах, а не в уголке воспаленного сознания Крэнмера таятся ответы на вопросы, мучив­шие меня днем и ночью неделю за неделей: подстав­лен ли я, стал ли жертвой дьявольской интриги или я просто влюбленный дурак, жертва собственных кли­мактерических фантазий?

Я еще не мог сообразить, насколько впереди или позади меня Ларри и Эмма. Я то знал, то знал напо­ловину, то снова совсем ничего не знал. Мне то каза­лось, что я могу предсказать их действия, но я не мог понять их цели, то для меня становилась ясной цель, но я не мог представить себе их мотивы — слишком уж безумны, далеки от моего понимания, слишком враждебны и бессмысленны они были. Или вдруг я осознавал, что сижу на своем стуле и блаженной улыбкой идиота улыбаюсь в потолок: я не мишень, я не жертва их обмана, для их игры я слишком незначите­лен: Крэнмер — просто не очень случайный и не очень невинный прохожий.

Листки цифр, деловые письма, письма из банков и копии писем в банки. Издания какого-то общества с названием «Ассоциация за выживание племен», лите­ратура из Мюнхена, брошюра под названием «Бог как деталь» некоего П.Вука из Айлингтона. Дневник с эмблемой «Эссо» на обложке, календарь с пометками, раскладная русская адресная книга с торопливыми записями Ларри. Счета за телефон, электричество, воду, арендную плату, из бакалейной лавки и за виски Ларри. Счета оплачены, аккуратно сложены, квитан­ции сохранены. Счета в духе Эммы, а не Ларри, адре­сованные то С.Андерсон, то Т.Олтмену, то «Свобод­ному Прометею лимитед» на Кембридж-стрит. Детс­кая тетрадка, но ребенок — Эмма. Она затерялась между двумя папками и выскользнула, когда я стал их перекладывать. Я открыл ее и тут же закрыл в непро­извольном порыве самоцензуры. Потом снова открыл, уже более осторожно. Среди хозяйственных заметок и набросков нот я наткнулся на случайные обращения к ее бывшему любовнику, Крэнмеру:

«Тим, я пытаюсь понять, что произошло с нами, чтобы объяснить это тебе, но потом я спрашиваю себя: а почему я должна тебе что-то объяснять? А минуту спустя я думаю, что мне надо просто все тебе расска­зать, и именно это я и решила сделать…»

Эта похвальная решимость не была, однако, под­креплена делом. Сигнал пропал. Сели батареи в пере­датчике? В дверь ломилась тайная полиция? Я пере­вернул несколько страниц.

Эмма — Эмме: «Все в моей жизни готовило меня к этому… Любой неверный любовник, любой неправильный шаг, все мое плохое и все мое хорошее, все во мне идет в одном направлении, потому что когда я иду с Ларри… Когда Ларри говорит, что он не верит словам, я тоже не верю им. Ларри — это действие. Действие — это харак­тер. В музыке, в любви, в жизни…»

Эмма к Эмме звучит как пародия на Ларри.

Эмма — Тиму: «…то, что осталось во мне, — это огромная зияющая пропасть на том месте, где я хранила свою любовь к тебе до того момента, когда поняла, что тебя там нет. Насколько я разгадала тебя и сколько ты рассказал мне сам или рассказал Ларри — неважно; важно, что Ларри никогда не предавал тебя в том смысле, как ты думаешь, и никогда не…»

Ну, конечно, в ярости подумал я, он не предавал, разве он смог бы? Украсть девушку у лучшего друга — это не предательство; во всяком случае, не большее предательство, чем украсть тридцать семь миллионов и выставить лучшего друга сообщником в этом деле. Это чистой воды альтруизм. Это благородство. Это жертва!

После шести страниц явно навеянного Ларри са­мосозерцания она снова снизошла до обращения ко мне, на этот раз в нравоучительном тоне:

«Ты видишь, Тим, что Ларри — сама продолжающа­яся жизнь. Он никогда не бросит меня. Он снова сделал мою жизнь реальной, и уже просто быть с ним вместе значит ездить по свету и участвовать в событиях, потому что там, где Тим уклоняется, Ларри участвует, а где Тим…»

Сигнал снова сдох. Где Тим что? Что еще во мне можно было оплевать, что она еще не оплевала? И если Ларри — сама продолжающаяся жизнь, то что тогда Тим по евангелию от Ларри, записанному для нас его верным учеником Эммой? Прерванная жизнь, я так понимаю. Более известная как смерть. А смерть, когда она обнаружила, что живет с ней, показалась ей, видимо, несколько заразной — вот почему она набра­лась мужества и задала стрекача в то воскресное утро, когда я был в церкви.

Но за мной вины нет, подумал я. Я — обманутый, а не обманщик.

— Сделай меня одним человеком, Тим, — умоляла она меня в нашу первую ночь в Ханибруке, — я слишком долго была слишком многими людьми, Тим. Будь моим монастырем для одного-единственного послушника, Тим, моей Армией Спасения. Не бросай меня никогда.

Ларри никогда не бросит меня, дурочка? Да Ларри тащит тебя в такую пучину, которой ты никогда еще не видела! Вот что он делает! И не рассказывай мне сказок о твоей любви к нему! Ларри — жизнь? Твои самые сокровенные чувства? А ты умеешь ли хранить верность своим чувствам и остались ли у тебя чувства, которым можно хранить верность? И сколько еще раз ты будешь бежать за розовой мечтой только за тем, чтобы ранним утром возвратиться домой в рваном платье и с выбитыми зубами, украдкой, таясь от сосе­дей?

Хотя чувство вины и незнание больше не удержи­вали меня, желание защитить владело мною. Каждая новая страница и каждое прочтенное слово подстеги­вали мое нетерпение, мое желание скорее освободить ее от ее самой последней, самой большой глупости.

Эмма как художник. Эмма как любовница шута с комплексами. Эмма как эхо вечного визга Ларри про­тив мира, который он не может ни принять, ни разру­шить. «Это мы», написала она. Маяк — наиболее милосердное описание этого. Он гордо возвышается в центре станицы. У него четыре стройных, суживаю­щихся кверху стены с окнами, немного напоминаю­щими бойницы моей колокольни. У него коническая верхушка, похожая на шлем и на другие конические верхушки. На первом этаже она нарисовала сентимен­тальную корову, на втором Ларри и Эмма едят из котелков, на третьем они обнимаются. А на последнем этаже они, голые, как в раю, разглядывают окрестнос­ти из противоположных окон.

Но когда это? И что это? В данный момент Крэнмер, ее спаситель, карабкался к ней по стене, крича «остановись!», и «подожди!», и «вернись!».

Адресованное Эмме длиннющее возмущенное пос­лание Ларри на тему происхождения слова «ингуш». Этим именем, оказывается, ингуши обязаны русским пришельцам: по-ингушски это просто «народ», как «чечен» по-чеченски (так колонизаторы-буры назвали «банту», черный народ в Африке). Ингушское назва­ние народа Ингушетии — «галгай». Ларри взбешен такой неделикатностью русских и, естественно, хочет, чтобы это негодование разделила и Эмма.

Я читаю обгоревшие бумаги.

Иногда мне приходится подносить их к свету. Иногда пользоваться лупой или самому домысливать оборванные предложения. Как знает каждый шпион, бумага горит плохо. Текст остается, пусть даже в виде белых надписей на черном фоне. Но Эмма шпионом не была, и меры предосторожности, предпринятые ею, были вовсе не те, которые рекомендуют коллеги Марджори Пью. Ее сильно наклоненный почерк был прекрасно различим на обуглившейся бумаге.

25 х MKZ22... прибл. 200
500 х ML7... 900

1 х MQ18... 50

Против каждого пункта галочка или крестик. В низу страницы запись: «Заказ подтвержден AM 14 сент. в 10.30, его телефонным звонком».

Я слышу слова Джейми Прингла: «В арифметике Ларри не силен… когда дело доходит до цифр, он ей в подметки не годится». Передо мной возникает она, сидящей за своим письменным столом на Кембридж-стрит, со строго зачесанными назад черными волоса­ми и в блузке с высоким воротником, занятой расче­тами, в которых ее музыкальная голова так сильна, и ожидающей, пока Ларри с бристольского вокзала до­берется в гору до дому после очередного «трудного дня на Лубянке, дорогая».

Окончательный итог прибл. четыре с половиной, чи­таю я внизу на следующей странице. Цифры у нее тоже с наклоном.

Четыре с половиной чего, черт тебя побери, спра­шиваю я себя с накипевшей злостью. Тысяч? Милли­онов? Из тех тридцати семи? Тогда почему Ларри пришлось продавать за тебя твои драгоценности? По­чему ему пришлось снять со счета свои заработанные в Конторе деньги?

Я снова слышу голос Дианы, и снова кровь ударяет мне в голову: одну идеальную ноту.

Образ возникал. Возможно, он возник уже. Возмож­но, ответ на что уже был, и оставалось только почему. Но в этом настроении Крэнмер был штабным офицером. И выводы, если им вообще суждено появиться, будут пос­ле, а не до и не во время его розысков.

Я слушал.

Мне отчаянно хотелось смеяться, махать рукой, кричать: «Эмма, это я! Я люблю тебя! Это правда, все еще люблю! Это невероятно, это необъяснимо, но я люблю тебя, кто бы я там ни был — жизнь, смерть или старый зануда Тим Крэнмер!»

За бойницами моей башни разыгралась настоящая буря. Церковь вся гудела, ставни грохали, от страха перед раскатами грома свинцовые водостоки жались к каменным стенам. Их лотки переполнились, и гор­гульи не успевали выплевывать мчащуюся воду. Вне­запно ливень прекратился, и вернулась тревожная сельская ночь. Но в голове у меня было только: «Эмма, это ты!», а слышал я только голос Эммы в автоответчике с Кембридж-стрит, голос такой приятный, что мне хотелось прижать автоответчик к своему лицу, такой он был теплый, терпеливый и музыкальный, немного ленивый, наверное, от недавнего секса, и обращен­ный к людям, которые, возможно, не слишком хоро­шо понимали английский или были не слишком зна­комы с западными чудесами вроде автоответчика.

— Это «Свободный Прометей» из Бристоля, и это говорит Салли, — произносила она, — здравствуйте и спасибо за звонок. К сожалению, мы не можем пого­ворить с вами сейчас, потому что нас нет дома. Если вы хотите оставить нам свое сообщение, дождитесь короткого гудка и сразу после него начинайте гово­рить. Вы готовы?..

После Эммы то же сообщение по-русски записал Ларри. Когда Ларри говорил по-русски, он словно менял кожу, потому что для него переход на русский был своего рода бегством от тирании. Уходя в него, он отгораживался и от отца, донимавшего его нравоуче­ниями, и от школы, требовавшей от него быть как все, и от старост, подкреплявших это требование поркой. После русского Ларри заговорил на языке, кото­рый я отнес к кавказским — впрочем, безо всякой уверенности, потому что я не понял в нем ни слова. Но от меня не ускользнула драматическая напряженность, заговорщические нотки, которые он ухитрился употребить в таком коротком и формальном сообще­нии. Потом я снова прослушал его на русском. Потом снова на незнакомом. Таком энергичном, таком геро­ическом, таком злободневном. Что он мне напомнил? Книгу возле постели на Кембридж-стрит? Мемуары его кумира Обри Герберта, сражавшегося за спасение Албании?

И вдруг я вспомнил — «Каннинг»!

Мы снова в Оксфорде, на этот раз ночь и идет снег. Мы сидим в чьей-то комнате в общежитии Тринити-колледжа, нас двенадцать человек, мы пьем по­догретый кларет, и очередь Ларри читать нам сочине­ние на тему, которую ему вздумалось выбрать. «Кан­нинг» — просто один из многих занятых самосозерца­нием оксфордских дискуссионных клубов, разве что немного старше остальных и богаче столовым сереб­ром. Темой своего доклада Ларри выбрал Байрона и собирается потрясти нас. И таки потрясает, заявляя нам, что самые грандиозные романы у Байрона были не с женщинами, а с мужчинами, и подробно описы­вая увлечение поэта мальчиком из церковного хора в Кембридже и своим пажем по имени Лукас — в Гре­ции.

Но вспоминая этот вечер сейчас, я слышу не впол­не предсказуемое восхищение Ларри сексуальными подвигами Байрона, а его зависть к Байрону как к защитнику греков, на свои деньги снарядившему отряд наемников и поведшему их в бой против турок под Лепанто.

И я вижу Ларри сидящим перед газовой плитой со стаканом подогретого вина, прижатым к груди, пред­ставляющего себя Байроном; я вижу его сбившийся на лоб клок волос, его пылающие щеки, его глаза, горящие огнем от вина и от риторики. Разве Байрон не продал драгоценности своей возлюбленной, чтобы поддержать безнадежное дело? Разве он не обратил свои доходы в наличность?

И я снова вспоминаю Ларри, одну из его воскрес­ных ханибрукских лекций, когда он сказал нам, что Байрон был фанатиком Кавказа, доказывая это тем, что он написал грамматику армянского языка.

Я перехожу к записанным на автоответчик сооб­щениям. Я становлюсь пассивным курильщиком опи­ума, меня подхватывают навеянные дурманом виде­ния, я вдыхаю опьяняющий дым и плыву в полном опасностей сиянии.

— Салли? — Гортанный голос иностранца, мужс­кой, низкий и напряженный, по-английски. — Это Исса. Наш Главный Вождь завтра будет в Назрани. Он тайно встретится с Советом. Пожалуйста, передай это Мише.

Щелчок.

Мише, подумал я. Один из псевдонимов Ларри у Чечеева. Назрань — временная столица Ингушетии у границ Северного Кавказа.

Другой голос, мужской и смертельно усталый, не гортанный, по-русски быстрым шепотом:

— Миша, у меня новости. Ковры прибыли в горы. Ребята счастливы. Привет от Нашего Главного Вождя.

Щелчок.

Мужчина, бегло говорящий по-английски с легким восточным акцентом: голос, похожий на голос мисте­ра Дасса, слышанный мной при повторном наборе на Кембридж-стрит:

— Привет, Салли, это «Прочные ковры», я говорю из машины, — гордо объявил он, словно телефон в машине был последней новинкой. — Только что наши поставщики просили подождать до следующей недели. Я полагаю, время им нужно для разговоров о допол­нительной плате. (Смешок). Привет.

Щелчок.

После него голос Чечеева, бесконечное число раз слышанный мной по телефону и в микрофонных за­писях. Он говорит по-английски, и, по мере того как я его слушаю, я все больше различаю в нем неестес­твенную вежливость человека под обстрелом:

— Салли, доброе утро. Это ЧЧ. Пожалуйста, сроч­но передай Мише, что он не должен ездить на север. Если он уже поехал, он должен прервать поездку, пожалуйста. Это приказ Нашего Главного Вождя. По­жалуйста, Салли.

Щелчок.

Снова Чечеев, на этот раз спокойнее и медленнее:

— ЧЧ для Миши. Миша, пожалуйста, осторожнее. Лес следит за нами. Ты меня слышишь, Миша? Нас предали. Лес движется на север, в Москве все извест­но. Не езди на север, Миша. Не надо безрассудства. Важно добраться до безопасного места, сражаться бу­дем потом. Приезжай к нам, и мы позаботимся о твоей безопасности. Салли, пожалуйста, передай это Мише срочно. Скажи ему, чтобы принял меры, о которых мы уже договорились.

Щелчок. Конец сообщения. Конец всех сообще­ний. Лес двинулся на север. Бирнамский лес дошел до Дансинана, а Ларри получил или не получил это пос­лание. А Эмма, интересно? Что она получила?

Я считаю деньги: счета, письма, корешки квитан­ций. Я читаю сожженные письма из банков.

«Уважаемая мисс Стоунер» — верхний правый угол листа сгорел, адрес отправителя утрачен за исключе­нием букв...СБАНК и слов «...государственный... Же­нева». Адрес мисс Стоунер — «Бристоль, Кембридж-стрит, 9А». «…звещаем Ва... акрыт... тот... ется значи­те... тог... в... аш... ущий сче... оволите ли Вы... озможно, захоти... рочности не... вести их н...»

Левая сторона и нижняя половина листа тоже сго­рели, и ответ мисс Стоунер неизвестен. Но сама мисс Стоунер для меня не незнакомка. И для Эммы тоже.

«Уважаемая мисс Ройлотт».

Совершенно верно, мисс Ройлотт — естественная компаньонка мисс Стоунер. В сочельник вечером мы сидим перед большим камином в гостиной Ханибрука. На Эмме инталия и длинная юбка, и она сидит в аннинском кресле, а я вслух читаю «Пеструю ленту» Конан Дойла, где Шерлок Холмс спасает прекрасную мисс Стоунер от смертоносных интриг доктора Грим­сби Ройлотта. Пьяный от счастья, я решаюсь откло­ниться от текста, притворяясь, что читаю по книге:

— Если мне будет позволено, мадам, — изо всех сил я стараюсь изобразить голос Холмса, — проявить мой скромный интерес к вашей безукоризненной пер­соне, то я осмелился бы предложить, чтобы мы че­рез некоторое время поднялись наверх и устроили испытание тем желаниям и аппетитам, которые со­гласно велениям моего пола я едва в силах сдержи­вать…

Но теперь пальцы Эммы на моих губах, так что она может поцеловать их своими собственными…

«Уважаемая мисс Ватсон».

Отправитель из Эдинбурга и подписался «Заморс­кая юриди…». А Ватсону следовало бы сражаться с дикими питомцами домашнего зоопарка доктора Грим­сби Ройлотта, вооружась армейским револьвером сис­темы «эли», а не маскироваться под дамочку по имени Салли, проживающую по адресу: Бристоль, Кембридж-стрит, 9А.

«С удовольствием сообщае… теряя… краткосрочн… комбин… …ысокие проце… с… условии… изъять… …фшорн…»

Охотно верю, что с удовольствием, думаю я. С трид­цатью семью миллионами, кто бы без удовольствия? «Дорогая мисс Холмс». И еще той же мази из сальной баночки банкира.

Я коллекционирую ковры.

Килимы, хамаданские, белуджские, колиайские, азербайджанские, геббехские, бактрийские, басмакские и доземилитские. Заметки о коврах, торопливые записи о коврах, телефонные звонки, машинописные письма на грязноватой серой бумаге, отправленные нашим добрым другом таким-то, едущим в Стокгольм: пришли ли килимы? Они уже отправлены? На про­шлой неделе вы говорили, что через неделю. Наш Главный Вождь расстроен, о коврах много всяких толков. Исса тоже расстроен, потому что Магомеду не на чем сидеть.

Звонил ЧЧ. Надеется приехать сюда в следующем месяце. Откуда не сказал. Ковров пока нет...

Звонил ЧЧ. НГВ в восторге. Ковры распаковывают сейчас. В горах найдено прекрасное место для хранения, все будет в целости. Когда он может ждать вторую партию?

Ковры от AM. Нашему Главному Вождю или, по винчестерской традиции, НГВ.

«Дорогой Прометей, не до конца сожженное письмо на гладкой белой бумаге, принтерная печать, мы… возм… чтобы устр… рань… ставка 300 кашкейских ковров обсу… будем рады взять де… ледующего договорного этапа по получении Ва…»

Зубчатая иероглифическая подпись, напоминаю­щая три стоящие рядом пирамиды, адрес отправителя «Прочные ковры», почтовый индекс не прочесть, «…сфилд».

Питерсфилд?

Мэнсфилд?

Какой-нибудь еще английский «филд»?

В Макклсфилде, — слышу я окрашенный пор­твейном голос Джейми Прингла. — У меня там была девица.

Ниже подписи приписка торопливой рукой Ларри Эмме:

«Эмм! Это важно! Мы можем наскрести на это денег, пока ЧЧ там откладывает свои яйца? Л.»

Ее драгоценности уходят со сцены, подумал я. Деньги с его счета тоже. И наконец драгоценная дата, нацарапанная непоседливой рукой Ларри: 18.7., во­семнадцатое июля, за несколько дней до того, как Ларри снял со счета свои «тридцать сребреников».

О, да, они наскребли, свидетель — совершенно не тронутая огнем бумага, идеально сохранившаяся по­ловинка листа со списком ковров, выведенным акку­ратным, с сильным наклоном, почерком Эммы:

Килимы — 60.000

Доземилиты — 10.000

Хамаданы — 1.500

Колиаи — 10 х 1.000

А внизу странички также ее рукой:

Полный итог расчетов с Макклсфилдом

на настоящий момент — 14.976.000 фунтов стер­лингов.

Лубянка,

между парадами

Эмм, слушай сюда!

Вчера ночью я положил свою голову на твой жи­вот и ясно слышал шум моря. Я что, пил вчера? А ты? Ответ: нет, просто мне это снилось на моем отшельническом тюфяке. Ты представить себе не можешь, как успокоительно действует на ухо дру­жественный пупок и одновременно — отдаленный звук волн. Знаешь ли ты, — в силах ли ты вообра­зить, что это такое, каждой своей клеточкой ис­пытывать острое, тревожное состояние всепогло­щающей, опустошающей любви к Эмм? Скорее всего, нет. Скорее всего, ты для этого слишком толстокожа. Попробуй, однако, пока я не вернусь домой поздно вечером, что случится, кстати, за двенадцать часов до того, как ты получишь это письмо, и это — лишнее свидетельство моей смехотворной, божественной, клинической любви к тебе.

Пожалуйста, прими дополнительные меры,

чтобы любить и обожать

твоего

Ларри,

и не пользуйся заменителями.

PS. Через полчаса семинар, Марша разревется, если я обижу ее, и разревется, если не обижу. Толбот — какой идиот давал имена этим бандитам? — опять усядется на детский горшок, а меня вырвет.

PPS. После того, как я уморил их всех скукой, Толбота едва не задушил собственными руками. Иногда мне кажется, что я воюю со всем тэтчеров-ским поколением узколобых буржуйских детей.

PPPPPPPS. Марша принесла мне домашний ппппп-пирог!

Письмо, как и все письма Ларри, без даты.

Эмм, насчет Тимбо.

Тим — клетка, в которую я вошел. Тим — пере­страховка, доведенная до логического предела. Из всех, кого я знаю, это единственный человек, кто может одновременно идти и вперед, и назад, и это будет выглядеть как прогресс или как отступление в зависимости от образа твоих мыслей. Тимбо, кроме того, огнеупорен; как человек, ни во что не верящий и поэтому открытый для всего, он имеет огромное преимущество перед нами. То, что у него сходит за добродушную терпимость, на самом деле есть трусливое приятие худших пре­ступлений нашего мира. Он неподвижник, он апатист, он воинствующий Пассивист с большой бук­вы. И, разумеется, он милейший человек. К не­счастью, именно милейшие люди испоганили мир. Тимбо — зритель. Мы — работники. Ну и порабо­таем же мы!

Л.

PS. Я глубоко внутри тебя и собираюсь оставаться там до нашей встречи, когда я буду глубоко внутри тебя…

Эмм,

Ницше сказал что-то ужасно суровое про то, что юмор бежит от серьезных мыслей, поэтому я снимаю перед Н шляпу и буду писать тебе только серьезные мысли. Я люблю тебя. Люблю твое сердце, люблю, как ты смеешься, люблю, когда мы рядом, люблю твою отвагу, люблю моменты, когда мы молчим, люблю каждую твою ямочку и дырочку, каждый пучок, ро­динку, веснушку, все бугорки и все бесподобные плос­кие места. Моя любовь простирается, сколько видит глаз. Она в деревьях, в небе, в траве, в городе Влади­кавказ на реке Терек, откуда Кавказ принимает нас в свои безопасные объятия и защищает от Москвы и от пучины христианства. Или защитил бы, если бы про­клятые осетины не сидели у его порога.

Когда-нибудь ты сама испытаешь это, и ты пой­мешь сама. Я пишу, и на коленях у меня книжка Негли Фарсона. Послушай его удивительные слова: «Это может показаться странным, потому что здесь вы среди самых диких гор Земли, но к самым пустынным уголкам Кавказа вы испытываете глубокую личную привязанность, теплое братское чувство и щемящее желание, тщетное, как вы это сами понимаете, защи­тить их редкую красоту. Они завладевают вами. Если вы однажды испытали на себе чары Кавказа, вы уже никогда не избавитесь от них». Во время моей послед­ней рождественской поездки я снова и снова убеждал­ся в справедливости этих слов. Господи, как я люблю тебя. Художественный подкомитет собирается через час. Как это характерно для Лубянки, что даже худо­жественный комитет у них «под». Ты мой Кавказ. Ich bin ein Ingush. [16]

Твой в Аллахе

Л.

Эмм,

вопрос от дитяти тэтчеровского поколения Толбота, который, кстати, решил отпустить бороду: «Ларри, скажите, пожалуйста, что Запад нашел в Шеварднад­зе?»

Отвечаю, дорогой Толбот: у него притворно пе­чальное лицо, и он любому напоминает собственного папашу, тогда как на самом деле он гэбэшный дино­завр, за плечами которого сделки с ЦРУ и длиннющий список преследований диссидентов.

Вопрос от дитяти тэтчеровского поколения Мар­ши: «Почему Запад отказался признать законно из­бранного Гамсахурдиа? Тогда как московскую марио­нетку и грубияна Шеварднадзе не только признали, но и сквозь пальцы смотрят на его геноцид абхазов, мин­грелов и кого там еще?»

Отвечаю, дорогая тэтчеровская дитятя Марша: спа­сибо за твой пппп-пирог и не хочешь ли ты пппп-переспать со мной, это потому, что Старые Приятели по обе стороны Атлантики собрались и порешили между собой, что права малых народов серьезно угро­жают миру во всем мире…

В своей любви к тебе я то впадаю в отчаяние, то проделываю обратный путь. Когда ты услышишь, что я, пыхтя, взбираюсь в гору, пожалуйста, лежи голы­шом, в задумчивости опершись на локоть и мечтая о горах.

Мои пальцы почернели.

По моим лодыжкам ползают змеи. Я стою с раски­нутыми, как у распятого, руками, разматываю ленту пишущей машинки с ее бобины, протягиваю ее перед светом и сбрасываю на пол горкой у моих ног. Снача­ла я не могу понять ничего. Потом я понимаю, что передо мной опять письма Ларри, на этот раз в знако­мом обличье ученого-террориста:

Ваша статья «На Кавказе должны прислушать­ся к доводам разума» отвратительна. Самое гряз­ное из содержащихся в ней оскорблений — это попытка оправдать многолетнее подавление гор­дых и стремящихся к независимости народов. На протяжении трехсот лет русские из царской, а потом и Советской России грабили, убивали и рассеивали по свету горцев Северного Кавказа, пытаясь уничтожить их культуру, религию и традиционный образ жизни. Когда конфискация иму­щества, обращение в рабство и в иную религию и намеренное создание разделяющих нации границ не достигали поставленных целей, русские угнета­тели прибегали к тотальной депортации, к пыткам и к геноциду. Прояви Запад хоть малейший инте­рес к проблемам Кавказа в последние дни совет­ского режима, вместо того чтобы с разинутым ртом слушать людей, преследующих свои корыстные интересы (ярким примером которых являются писаки вроде вас), и ужасных конфликтов, терза­ющих последнее время этот регион, можно было бы избежать. Равно как и тех, которые в скором будущем могут затронуть и нас.

Л. Петтифер

Бортовой залп по еще одному противнику Ларри остался незавершенным:

…именно поэтому осетины сегодня являются плат­ными палачами Москвы, какими они были при коммунистах и при царе. На юге, правда, осетины терпят притеснения от другого этнического чис­тильщика, грузин. Но на севере в их войне на истощение против ингушей, в которой им бес­стыдно помогают прекрасно оснащенные регуляр­ные русские части, они бесспорно побеждают…

Напечатано Эммой за три дня до того, как я едва не убил автора. Чем, без сомнения, заслужил бы бла­годарность его неназванного противника.

Моя дорогая,

Ларри в состоянии, когда у него не дрожат руки. Именно в нем написаны трактующие не иначе как вопросы мироздания его письма ко мне. Я успел воз­ненавидеть этот цветастый самодовольный тон всесто­ронне развитого эгоиста.

Мне нужно кое-что тебе сказать сейчас, когда мы глубже вовлекаемся в это, поэтому смотри на это письмо как на знак разворота на перекрестке, дающий тебе последний шанс повернуть назад.

Так получилось, что я — ингуш, и мне нет нужды говорить тебе, что я на стороне тех наро­дов, которые не имеют голоса в этом мире и которые не знают, как вести себя там, где бал правят журналисты… Право ингушей на выжива­ние — это мое право, и твое право, и право всякого доброго и свободного человека не скло­няться перед злобными силами дезинформации, будь то коммуняки, капиталистические свиньи или тошнотворная партийная пропаганда тех, кто при­сваивает себе монополию на здравый смысл.

Так получилось, что я — ингуш, потому что мне нравится их любовь к свободе, потому что у них никогда не было ни феодализма, ни аристократии, ни крепостных, ни рабов, ни деления общества на высших и низших; потому что они любят леса и карабкаются по горам, потому что они поступают со своей жизнью так, как все мы, остальные, хотели бы поступить, вместо того чтобы занимать­ся всемирной безопасностью или выслушивать трюизмы на лекциях Петгифера.

Так получилось, что я — ингуш, потому что преступления, совершенные против ингушей и чеченцев, так очевидно чудовищны, что бесполезно искать большую несправедливость, совершен­ную против кого бы то ни было еще. Это было бы то же самое, что повернуться спиной к истекаю­щему кровью на полу несчастному нищему…

Теперь я в ужасе. Но не за себя, а за Эмму. Мои внутренности свело, моя державшая письмо рука пок­рылась потом.

Так получилось, что я — ингуш (а не болотный араб или кит, как остроумно предположил Тим), потому что я их видел, я видел их небольшие селе­ния в долинах и в их горах, и, подобно Негли Фар-сону, я понял, что это своего рода рай, который нуждается в моей защите. В жизни, как мы оба знаем, может повезти или не повезти, все зависит от того, кого и когда ты встретишь, и от того, что ты можешь отдать другому. Но бывает момент, когда ты говоришь себе: к черту все, вот отсюда я начинаю свой путь, вот на этом самом месте. Ты помнишь снимки стариков в их огромных меховых шапках и в бурках? Так вот, на Северном Кавказе есть обы­чай: когда в неравном бою воин окружен врагами, он бросает на землю свою бурку, встает на нее и этим словно говорит, что не отступит ни на шаг с клочка земли, накрытого его буркой. Я бросил свою бурку где-то по дороге на Владикавказ ясным зим­ним днем, когда мне казалось, что передо мной все мироздание, которое ждет моего прихода, с каким бы риском он ни был связан и какой бы ценой мне ни обошелся.

За стенами колокольни пищали летучие мыши и ухала сова. Но я прислушивался к тем звукам, которые раздавались в моей голове: к бряцанию оружия и к воинственным крикам толпы.

Так получилось, что я — ингуш, потому что они олицетворяют для меня все самое несчастное в нашем мире, пережившем «холодную войну». Всю эпоху «холодной войны» мы кричали на всех уг­лах, что защищаем слабого от напавшего на него громилы. Так вот, это была наглая ложь. Снова и снова во время «холодной войны» и после нее Запад вступал в сделки с этим самым громилой ради того, что мы называли стабильностью, к ужа­су и отчаянию тех, кого мы, по нашим словам, защищали. Перед этой проблемой мы сейчас и стоим.

Сколько же раз я вынужден был выслушивать эти напыщенные разглагольствования? И закрывать для них свои уши и свой разум? Столько, что я перестал представлять себе действие, которое они могут произ­вести на так широко открытые уши, как уши Эммы.

Ингуши отказываются прекратить свое сущес­твование ради какой-то рационализации, они отка­зываются быть игнорируемыми, недооцененными или выброшенными за борт. И они сражаются, осоз­навая это или нет, против преступного сговора между прогнившей русской империей, дующей в старую дуду, и руководством Запада, которое перед лицом всего остального мира демонстрирует безразличие к своей хваленой христианской морали.

За это буду сражаться теперь и я.

Задремав на своем семинаре сегодня после обеда, я проснулся скачком на триста лет. Мне снилось, что Гельмут Коль — канцлер всея Руси, что Брежнев возглавил поход боснийских сербов на Берлин и что Маргарет Тэтчер сидит за кассой и выдает сдачу.

Вот все, что я хотел тебе сказать. Я люблю тебя, но ты хорошенько подумай, потому что там, куда я сейчас направляюсь, возможности вернуть­ся назад уже не будет. Герой говорит «аминь» и уходит со сцены.

Л.

Я подошел к зеленому дождевику Ларри, повешен­ному мной на деревянный крючок на стене. Испач­канные грязью ботинки стояли на полу под ним. Пе­ред моими глазами стоял байронически улыбающийся Ларри.

— Ты, безумный ублюдок Пайд Пайпер [17], — про­шептал я, — куда ты увел ее?

Я запер ее в горной пещере на Кавказе, ответил он. Я соблазнил ее из моего вечного духа противоречия, соблазнил назло неверному Тиму Крэнмеру. Я увез ее на белом коне моей софистики.

Я вспоминал. Стоял, глядя на зеленый дождевик, и вспоминал.

— Эй, Тимбо!

Уже одно это обращение действует мне на нервы.

— Да, Ларри.

Опять проклятое воскресенье, и наше последнее, как я теперь знаю. Он только что привез Эмму из Лондона. Он чисто случайно оказался в Лондоне, и чисто случайно с машиной. Поэтому, вместо того что­бы ехать в Бат, он отвез Эмму ко мне. Как он ухитрил­ся разыскать ее в Лондоне, я не имею ни малейшего представления. Как и о том, сколько времени они провели вместе.

— У меня большие перемены, — объявляет Ларри.

— Действительно? Это замечательно.

— Я назначил Эмму нашим послом при Сент-Джеймсском дворе. Ее епархия будет включать в себя обе Америки, Европу, Африку и бóльшую часть Азии. Так, Эмм?

— Это просто замечательно, — сказал я.

— Я нашел ей замену. Все, что нам нужно, это гербовые бланки, и мы можем основывать Организа­цию Объединенных Наций. Правда, Эмм?

— Это восхитительно, — сказал я.

Но это было все, что я сказал, потому что в роли Крэнмера других слов нет. Посмотреть добрым взгля­дом. Быть терпимым и не стремиться владеть всем. Оставить в покое детей с их идеализмом и оставаться на своей половине дома. Сыграть эту роль с достоин­ством непросто. Прочтя это, по-видимому, на моем лице, Ларри почувствовал если не вину, то хотя бы жалость: он положил руку мне на плечо и дружески пожал его.

— Мы ведь старые кореша, Тимберс, да?

— О чем речь, — согласился я. Теперь была оче­редь Эммы улыбнуться этой дружеской сцене.

— Вот, прочти, тут все написано, — сказал Ларри, извлекая из своего жеваного рюкзачка брошюру в белой обложке с названием «Голгофа для народа». Какого народа — мне не ясно. На наших воскресных семинарах за последние месяцы обсуждались столь многие нерешенные конфликты, что Голгофа могла произойти в любом месте от Восточного Тимора до Аляски.

— Ну что ж, спасибо вам обоим, — сказал я. — Сегодня же вечером она будет на столике возле моей кровати.

Но, вернувшись в свой кабинет, я засунул ее по­дальше на своей полке для ненужных книг среди других непрочтенных памфлетов, которые Ларри за долгие годы навязал мне.

Я разглядывал портрет.

Я стоял перед плакатом, вывезенным из любовного гнездышка Эммы и повешенным на согнутый гвоздь в моей отшельнической келье.

Так кто же ты, Башир Хаджи?

Ты НГВ. Наш Главный Вождь.

Ты Башир Хаджи, потому что так ты подписался: от Башира Хаджи моему другу Мише, великому воину.

— Ларри, ты сумасшедший ублюдок, — говорю я вслух, — ты действительно сумасшедший ублюдок.

Я бежал. Я пробирался через дождь и темноту к своему дому. Во мне было чувство тревоги, с которым я ничего не мог поделать. Согнувшись в три погибели и ударяя коленками по подбородку, я в темноте спус­кался по склону к мостику, скользя, падая, ушибая коленки и локти, а черные облака надо мной бежали по небу, как бегут отступающие армии, и сильный дождь хлестал мне в лицо. Добравшись до двери кух­ни, я быстро огляделся по сторонам, прежде чем вой­ти в нее, но на темном фоне деревьев я мало что мог разглядеть. Хлюпая мокрыми ботинками, я через боль­шой зал и по парадному коридору поспешил в свой кабинет и на полке за моим письменным столом на­шел то, что мне было нужно: отпечатанную полукус­тарным способом брошюру в блестящей белой облож­ке, по виду напоминающую университетские тезисы и озаглавленную «Голгофа для народа». Быстро открыл ее, открыл впервые. Три русских автора: Муталиев, Фаргиев и Плиев. Перевод, несомненно, Ларри. Засу­нув ее под свой свитер, я прохлюпал снова на кухню и снова вышел в ночь. Буря утихла. Над ручьем клу­бился туман, скрывая его от глаз. Тень на фоне холма, тень высокого человека, бегущего слева направо, словно его обнаружили, это мне показалось? Добравшись до своего убежища, я тщательно оглядел из бойниц окру­гу, не зажигая огня, но не увидел ничего, что я риск­нул бы назвать живым человеком. Вернувшись к сво­ему самодельному столу, я раскрыл белую брошюру и разгладил ее страницы. Ну и язык у этих ученых мужей — тяжеловесный, полный околичностей, и ни­какого чувства времени. Через минуту они заводят толковище про смысл смысла. Я нетерпеливо пролис­тал несколько страниц. Все ясно, еще одна неразрешимая человеческая трагедия, каких полон мир. Поля измалеваны детскими примечаниями Ларри, предна­значенными, как я подозреваю, персонально мне: «ср. с палестинцами», «Москва, как обычно, нагло лжет», «лунатик Жириновский утверждает, что всех российс­ких мусульман следует лишить гражданских прав».

С запозданием я узнаю шрифт. Электрическая пе­чатная машинка Эммы. Она, наверное, печатала для него, когда они были в Лондоне. Вернувшись, они заботливо преподнесли мне дарственный экземпляр. Как мило с их стороны.

И опять я не могу сказать, сколько мне известно к настоящему моменту или до какой степени моему отказывающемуся верить разуму еще нужны доказа­тельства того, что он уже знает и что не хочет при­знать. Но я знал, что, по мере того как я находил одну разгадку за другой, мое еще недавно приутихшее чув­ство вины возвращалось ко мне, потому что я начинал видеть себя творцом их безумия, провоцирующим и подстегивающим фактором, по сути фанатиком, чье нетерпение привело к последствиям, о которых он сам сожалеет.

Мы спорим, Крэнмер и Вся Остальная Англия. Спор начался вчера поздно вечером, но мне удалось уложить его в постель. За завтраком, однако, тлеющие угли снова разгорелись, и на этот раз никакие смягча­ющие слова не могут потушить их. На этот раз лопну­ло терпение не Ларри, а Крэнмера.

Он упрекал меня за мое безразличие к агонии мира. Он дошел в этих упреках до границы вежливос­ти и даже несколько дальше, высказав мнение, что я олицетворяю собой изъяны апатичного к морали За­пада. Эмма, хотя и мало говорила, была на его сторо­не. Она скромно сидела, положив перед собой руки ладонями вверх, словно демонстрируя, что в них ни­чего нет. На этот раз я с подчеркнутой точностью ответил на атаку Ларри. В ответ они обозвали меня архетипом мелкобуржуазного самодовольства. Ну что ж, эптм я и буду для них. И в этом порочном качестве я выдал им на полную катушку.

Я сказал, что никогда не считал себя ответствен­ным за пороки мира и что я не чувствую себя ни их причиной, ни обязанным их вылечить. Что мир с моей точки зрения есть перенаселенные дикарями джунгли и что таким он был всегда. Что большинство его проблем неразрешимы.

Я сказал, что считаю любой тихий уголок этого мира вроде Ханибрука куском рая, вырванным из пасти ада. И что поэтому я полагаю невежливым со стороны гостя этого уголка затаскивать в него такую кучу всяких несчастий.

Я сказал, что всегда был готов и буду готов и дальше приносить жертвы ради моих соседей, моих соотечественников и моих друзей. Но когда речь захо­дит о спасении одних варваров от других в стране размером меньше буквы на карте, то я не могу понять, почему я должен бросаться в горящий дом ради спасе­ния собаки, до которой мне никогда не было дела.

Я сказал все это с запалом, но душу в эти слова я не вложил, хотя и постарался не показать этого. Воз­можно, мне было приятно отстоять спорную точку зрения. К моему удивлению, Ларри вдруг заявил, что восхищен мной.

— Прямо по носу, Тимбо. Сказано от души. Поз­дравляю. Ты согласна, Эмм?

Эмма была все, что угодно, кроме согласна.

— Ты был отвратителен, — сказала она тихим, зловещим голосом, глядя мне прямо в глаза. — Ты действительно дошел до предела.

Она хотела сказать, что, к ее облегчению, я вел себя достаточно плохо, чтобы оправдать все ее грешки.

Тем же вечером она поднялась к себе, чтобы про­должить свое печатание: «Ты не понимаешь самого главного в вовлеченности».

Я вернулся к «Голгофе для народа». Я читаю об истории, читаю о ней слишком быстро, и я не в настроении читать о ней, пусть она даже и объясняет настоящее. Ученые споры по поводу основания города Владикавказ: был он построен на ингушской или на осетинской земле? Ссылки на «фальсификацию исто­рических фактов» осетинской стороной. Рассказы о храбрости равнинных ингушей в восемнадцатом и в девятнадцатом веках, когда они были принуждены взяться за оружие, чтобы защитить свои жилища. Рас­сказы о спорном Пригородном районе, священном Пригородном районе, теперь яблоке раздора между осетинами и ингушами. Рассказы о местах, которые дей­ствительно могут быть размером только с букву на карте, но таких, что сотрясается вся Российская импе­рия, когда их жители восстают. Рассказы о надеждах, порожденных приходом советской власти, и о том, как эти надежды улетучились, когда оказалось, что крас­ные цари еще грознее белых…

И вдруг из моей временной прострации возникла вспышка света, и я снова в возбуждении вскочил на ноги.

К каменной стене был прислонен старый школь­ный ранец, в котором я хранил архив ЧЧ. Из него я вытащил связку папок. В одной из них были донесе­ния о слежке, во второй — заметки о привычках и в третьей — микрофонные записи. Захватив папку с микрофонными записями, я вернулся к своему столу и возобновил чтение. Только на этот раз это была Гол­гофа самого ЧЧ, и в ушах у меня звучала его вырази­тельная русская речь — можно сказать, речь образо­ванного человека, когда они с Ларри сидели в напичканном микрофонами гостиничном номере в Хитроу и пили солодовое виски из стаканчиков для зубных ще­ток.

Во встречах Ларри с ЧЧ для меня всегда было что-то волшебное. И если Ларри ощущал свое родство с ЧЧ, то ощущал его и я. Разве не был Ларри тем общим, что нас связывало? Разве он попеременно не восхищал и тревожил, не воодушевлял и разочаровы­вал, не бесил и покорял нас обоих? Разве мы оба не были заинтересованы в том, чтобы он хорошо выгля­дел в глазах наших хозяев? И, когда я читаю записи и слушаю ленты, разве не оправдана моя гордость тем, что я держал все это в своих руках?

Гостиницы при аэропорте Хитроу — одно из люби­мых мест Чечеева. Номер здесь можно было взять на полдня и анонимно, гостиницы можно было менять, но благодаря Ларри слушатели обычно поспевали в них раньше Чечеева. В данном случае согласно после­дующему отчету Ларри ЧЧ вынул из своего бумажника пачку старых снимков.

— Это моя семья, Ларри, это мой аул, каким он был, когда был жив мой отец, это наш дом, который все еще занят осетинами, это их белье, которое сохнет на веревке, повешенной моим отцом, это мои братья и
сестры, а это железная дорога, по которой мой народ был вывезен в Казахстан… В пути многие умирали, так что русским приходилось останавливать поезд, чтобы похоронить их в братских могилах… А это вот место, где был застрелен мой отец.

После снимков Чечеев вынул из кармана свой дипломатический паспорт и помахал им перед носом Ларри. Английский расшифровщика был, как всегда, бесстрастен:

— Ты думаешь, я родился в 46-м. Это не так. 1946-й — это год рождения человека, за которого я себя здесь выдаю. На самом деле я родился в 44-м, в День Красной Армии, 23 февраля. В России это большой государственный праздник. И родился я не в Тбилиси, а в промерзшем вагоне для перевозки скота, направлявшемся в заснеженные казахские сте­пи.

— …А ты знаешь, что случилось 23 февраля 1944 года, когда я родился и когда вся страна отмечала большой праздник, а все русские солдаты отплясыва­ли в наших деревнях и веселились? Я тебе расскажу. Весь ингушский народ и весь чеченский народ прика­зом Сталина были объявлены преступниками и выве­зены за тысячи миль от плодородных кавказских равнин в пустыни к северу от Аральского моря…

Я пролистал несколько страниц и жадно продол­жил чтение:

— В октябре 1943 года сталинисты уже депортиро­вали карачаевцев. В марте 44-го они добрались до балкарцев. А в феврале они пришли за чеченцами и ингушами… Лично, ты понимаешь? Берия и его замес­тители лично приехали, чтобы руководить нашим выселением… Представь себе, что ты берешь калифорнийца и переселяешь его в Антарктиду — примерно таким было и то переселение…

Я пропустил полстраницы. Сухой юмор ЧЧ проби­вался через банальный стиль расшифровщиков.

— Старых и больных избавили от переезда. Их согнали в симпатичное здание, которое было подож­жено, чтобы они не замерзли. Потом это здание поли­вали из пулеметов. Моему отцу повезло немножко больше. Сталинские солдаты застрелили его в спину за то, что он не хотел, чтобы его беременную жену силой заталкивали в вагон… Когда моя мать увидела труп моего отца, она решила, что теперь она одинока, и разродилась мною. Сын вдовы родился в вагоне для перевозки скота, везшем его в ссылку…

Здесь аккуратный расшифровщик сделал примеча­ние о естественном перерыве в беседе, во время кото­рого ЧЧ сходил в туалет, а Ларри долил виски в их стаканы.

… — Пережившие дорогу попали в ГУЛАГ, им пред­стояло осваивать замерзшие степи и по шестнадцать часов в день добывать в шахтах золото… — именно поэтому ингушей сегодня так интересует золото… На них смотрели как на рабов, осужденных за приписы­ваемое им сотрудничество с немцами, но ингуши чес­тно сражались с немцами. Сталина и русских, правда, они ненавидели еще больше.

— И еще они ненавидели осетин, — догадливо вставил Ларри, как школьник, рассчитьгвающий ка отличную отметку.

Он тронул, вероятно, намеренно, больное место, потому что ЧЧ разразился длинной тирадой:

— А как же нам не ненавидеть осетин? Они не из наших мест! Они не нашей крови! Они — персы, объ­явившие себя христианами, но тайно почитающие язы­ческих богов. Они — лакеи Москвы. Они украли наши поля и наши дома. Почему? Ты знаешь почему! — Ларри притворяется, что не знает. — Ты знаешь, почему Ста­лин выслал нас и объявил преступниками и врагами советского народа? Потому что Сталин был осетин! Не
грузин, не абхаз, не армянин, не азербайджанец, не чеченец и не ингуш — видит Бог, что не ингуш, — а чужак, осетин! Тебе нравится поэт Осип Мандельштам?

Увлеченный страстным порывом ЧЧ, Ларри при­знает, что любит Мандельштама.

— А ты знаешь, за что Сталин расстрелял поэта Мандельштама? За то, что тот написал в одном из своих стихотворений, что Иосиф Сталин — осетин. За это Мандельштам был застрелен Сталиным!

Я не уверен, что в этом была причина расстрела Мандельштама. Я держусь более обоснованного мне­ния, что Мандельштам умер в психиатрической боль­нице. И я сомневаюсь, что Сталин действительно был осетином. Возможно, Ларри тоже в этом сомневал­ся, потому что его единственным ответом на такой яростный напор было хмыканье, после которого наступило долгое молчание. Собеседники выпили. На­конец ЧЧ возобновил свой рассказ. В 1953 году Сталин умер. Три года спустя Хрущев развенчал его, и вскоре после этого Чечено-Ингушская автономная республика снова заняла свое законное место на карте.

— Мы вернулись из Казахстана в родные места. Это был долгий путь, но мы его прошли, пусть даже некоторым из нас он оказался не по силам. Моя мать умерла в дороге, и я поклялся ей, что похороню ее в родной земле. Но, когда мы приехали, двери наших домов оказались запертыми для нас, а из наших окон на нас глядели осетинские лица. Мы были нищими, мы спали на улице, мы украдкой пробирались по нашим полям. Неважно, что в законе говорилось, что осетины должны уйти. Закон им не по душе. Они не признают законов. Они признают только оружие. И Москва дала осетинам много оружия, а у нас отобрала наше.

Я помню, что на Верхнем Этаже было много спо­ров, должны ли мы воспользоваться этим разговором, чтобы попытаться завербовать Чечеева, ведь он нару­шил добрую половину правил кодекса КГБ. Он разо­блачил свою собственную легенду, он проявил антисо­ветские настроения, он поднял запретный этнический вопрос. Однако в конце концов верх взяли мои бесстрастные доводы, и наши боссы нехотя согласились, что самым ценным нашим достоянием является Ларри и что нам не следует предпринимать ничего такого, что могло бы поставить его под удар.

Я снова стоял в центре своего убежища под свиса­ющей сверху лампочкой и изучал остатки папки с информационными выпусками Би-би-си в виде печат­ных брошюр. Уцелевшие ключевые слова в них были выделены зеленым маркером. Тошнотворный стиль дешифровщиков был сохранен в них неизменным.

Северная Осетия относительно спокой… вщину конфликта. Агентство новостей ИТАР-ТАСС (иновещание Московского ра… …на русском, 11.06

по Гринвичу 31 октября 1993 года

Текст сооб…

Владикавказ, 31 октября. Печальная годов… трагедии 31 октября 1992 года, ког… вооруженное столкновение началось в зон… ч… осет… ингуш­ского конфликта… быть смягче...

Трагический итог (для… икта): 1300 убитых… сторон, более 400… домов разрушено и… без крова.

Я перевернул несколько обгоревших страниц. Под­черкивание продолжалось: Ларри или Эммы — неваж­но, потому что я знал, что безумие у них общее.

…ассовые беспорядки и межэтн… конфликты сопровождались применением войск, оружия и бро­нетехники…

…положение беженцев… катастрофическое, при­чем больше 60 000… становка разыгравшейся тра­гедии усугубляется тем, что эти люди никого не интересу… русские войска в зоне действия чрез­вычайного положения на территории Северной Осетии и Ингушетии, получили приказ ликвиди­ровать бандитские формирования с… властей, ска­зал генерал… временной администрации в зоне осетино-ингушского конфликта.

Слева на полях сердитыми печатными буквами рукой Ларри было написано:

ВМЕСТО БАНДИТСКИХ ЧИТАЙ ПАТРИОТИ­ЧЕСКИХ

ВМЕСТО ФОРМИРОВАНИЙ ЧИТАЙ АРМИЯ

ВМЕСТО ЛИКВИДИРОВАТЬ ЧИТАЙ УБИВАТЬ, МУЧИТЬ, КАЛЕЧИТЬ, СЖИГАТЬ ЖИВЬЕМ

Мою грудь перехватил спазм.

Мою грудь перехватил спазм, но я полностью кон­тролировал себя.

Я стоял, и моя спина кричала мне, что ей больно, и в ответ я кричал ей, но я нашел-таки ту папку, которую искал. На ее обложке печатными буквами в своем бюрократическом стиле я когда-то написал: «ЛП: Последние собеседования». Несмотря на все мое не­терпение, мне пришлось проковылять вдоль стены подобно раненой вороне, чтобы положить ее на мой самодельный стол.

Я взгромоздился на стул и склонился над столом, стараясь перенести вес со спины на руки, насколько это было возможно. Локтем левой руки я оперся на подушечку, как учил меня мистер Дасс. Однако боль в спине была ничем по сравнению со стыдом и гневом, наполнявшими мою душу по мере того, как я получал все больше и больше доказательств своей преступной слепоты:

Спросил ЛП, не может ли он вежливо откло­нить предложение ЧЧ о поездке на Кавказ, на которой тот так настаивает. Я этого не сказал, но интерес заказчика к этому региону очень низок и полностью удовлетворяется данными спутниковой разведки, сообщениями агентов, радиоперехвата­ми и потоком докладов от американских нефте­разведочных компаний, обследующих этот район. ЛП воспринял мою просьбу без энтузиазма:

ЛП: я обязан ему, Тимбо. Я уже много лет обещал ему и все не ехал. Он болеет за них. Он один из них.

Послюнявив пальцы, я с трудом листаю страницы, пока не добираюсь до своего отчета о беседе, состояв­шейся три недели спустя:

ЛП очень возбужденно реагировал на вопрос о кавказской поездке — это понятно, если учесть его взвинченное состояние. Он не может воспринимать вещи в их истинном масштабе. «Самое печальное, самое волнующее, самое трогательное и трагичное впечатление за всю мою карьеру и т.д., о многом можно будет сообщить, бурлящие события, взрыв вот-вот произойдет, всюду этническая, пле­менная и религиозная напряженность, русские окку­панты — олухи, бедственное положение ингушей — зеркало бедственного положения всех угнетенных малых мусульманских народов этого региона».

Примечание к отчету: неофициально глава отдела анализа постсоветских стран сообщила мне, что отчет вряд ли будет приобщен к делу.

Но Крэнмер приобщил его к делу.

Приобщил и забыл о нем.

В своей преступной близорукости он отправил в мусорную корзину истории дело ингушского народа, а с ним и ЛП, и погрузился своей глупой головой в тихий рай Сомерсета, хотя знал, что ничто, абсолютно ничто в жизни Ларри и в собственной Крэнмера иде­ализированной ее имитации никогда не проходит бес­следно:

«…потому что я их видел, я видел их небольшие селения в долинах и в их горах… В жизни, как мы оба знаем, может повезти или не повезти, все зависит от того, кого и когда ты встретишь, и от того, что ты можешь отдать другому. Но бывает мо­мент, когда ты говоришь себе: к черту все, вот отсюда я начинаю свой путь, вот на этом самом месте».

Открытка с репродукцией картины. Разорвана один раз по вертикали. Адресована Салли Андерсон на Кембридж-стрйт. На картине одетая пара лежит посреди поля. Почтовый штемпель: Макклсфилд. Художник: некто Дэвид Макферлейн. Описание полотна: «Тихий полдень», 1979, смешанная техника, 18 х 24 дюйма. Источник: мусорная корзина Эммы.

Эмм. Очень важно. AM нужно 50 000 на его счет к полудню пятницы. Тоскую по твоим глаз­кам. Л.

PS: Теперь он Натти [18], пишется как название кекса, знаешь, орехи когда-то там, крепкий наш орешек.

Я сделал короткую передышку, потому что в моей голове начали всплывать старые воспоминания. AM, который теперь Натти, который крепкий орешек. Орехи в мае [19]. Человек, который говорит, как мистер Дасс, и у которого новый телефон в машине. Воспоминания всплыли, выстроились в порядке и отплыли в сторону, дожидаясь своего часа.

Я взял в руки желтый листок из казенного блокно­та, смятый Эммой и разглаженный мной. Источник: ее бюро в Ханибруке.

Эмм. Очень важно. Я встречаюсь с Натти завт­ра в 10 в Бате. ЧЧ прислал с бородатым другом список закупок, который я должен забрать. Он сейчас В ЛОНДОНЕ, в Королевском автомобиль­ном клубе на Пэл-Мэл. Позвони в клуб, скажи им, что ты моя секретарша, и попроси с рассыльным доставить письмо мне сюда к завтрашнему дню. В моей жизни сейчас самое лучшее время. Спасибо тебе за него, спасибо за жизнь. Натти говорит, что в расходах мы должны предусмотреть двадцать процентов на взятки. Оден говорит, что мы долж­ны любить друг друга или умереть.

Л.

Еще одна папка с выпусками службы наблюдения Би-би-си, на этот раз нетронутая огнем, и помечен­ные куски подобны похоронному маршу любой войны из-за границ:

1 ноября военные действия в Пригородном районе продолжались… Огневые точки ингушских нерегулярных формирований подавляются… Мно­го жертв, как убитыми, так и ранеными, зарегис­трировано во многих селениях… В зоне конфликта продолжаются перестрелки… Воздушно-десантные войска встречают упорное сопротивление… Про­тив ингушских деревень используется реактивная артиллерия… Российский премьер-министр воз­можность пересмотра существующих границ… Ко­лонна русской бронетехники вступает в Ингуше­тию… Ингушские беженцы уходят в горы… Нас­тупление зимы не снижает остроту конфликта…

Крэнмер, ты выдающийся, редкий, величайший идиот, подумал я. Как насчет твоей близорукой не­винности, как насчет слепоты того, кто всегда гордил­ся тем, что не прозевает фокуса?

Наверное, это гнев заставил меня так быстро под­нять голову. Я поднял ее и прислушался. Не знаю, что я услышал, но что-то услышал. Цепляясь руками за стену, я еще раз прокарабкался вдоль всех шести бойниц моего убежища. Тучи разошлись. Половинка луны кое-как освещала окрестные холмы. Постепенно я различил три мужских силуэта на примерно равных расстояниях друг от друга вокруг церкви. Между ними было ярдов по пятьдесят, а от них до меня — ярдов по восемьдесят. Каждый, как часовой, стоял на середине склона своего холма. За то время, пока я наблюдал за ними, человек в середине сделал перебежку вперед, и его товарищи повторили ее.

Я посмотрел в сторону своего дома. У освещенного крыльца увидел четвертого, стоящего возле моей ма­шины. На этот раз паники у меня не было. Я не побежал наверх и не позабыл телефонные номера. Паника, как и боль в спине, осталась в прошлом. Я бросил взгляд на разбросанные по полу бумаги, на свой колченогий стол, на свой беспорядочно разбро­санный архив, на свой школьный ранец, брошенный на папки. Сдержав смехотворный порыв навести по­рядок, я быстро собрал самые важные бумаги.

Портфель с аварийным комплектом Бэйрстоу сто­ял открытый у двери. Я запихнул в него отобранные бумаги, добавил запасные патроны к своему пистоле­ту, а сам 0,38 засунул за пояс. Когда я делал это, мой инстинкт напомнил мне о письме Зорина в моем кармане. Вернувшись к ранцу и порывшись в нем, я отыскал папку с надписью ПИТЕР. Я вынул из нее листок с Личными данными Зорина и добавил его к важным бумагам в портфеле. Потом я выключил свет и в последний раз выглянул наружу. Кольцо вокруг церкви сжималось. С портфелем в руке я спустился по винтовой лестнице в ризницу. Задвинув за собой шкаф, я взял коробок спичек и шагнул в церковь.

Я опережал их. Лунный свет помогал мне, я отпер южную дверь и быстро пробрался к украшенной тон­кой резьбой норманской кафедре. По четырем скри­пучим деревянным ступеням я взобрался на нее и спрятал портфель за ее передней стенкой, где были бы ноги проповедника, будь он на кафедре. Потом я спустился к алтарю и зажег свечи. Спокойно, без дрожания рук. Выбрав скамью с северной стороны, я опустился возле нее на колени, погрузил лицо в свои ладони и, если нужно описать то, что происходило в моей голове, стал молиться о своем спасении, потому что только оно давало мне шансы спасти Эмму и Ларри от их безумия.

В положенное время я услышал звучный щелчок южной двери: ее открыли снаружи. Потом раздался скрип ее петель, которые я предусмотрительно не стал смазывать, превратив их в прекрасную сигнализацию для любого, кто захочет поработать в каморке священ­ника. После скрипа я услышал, как пара ботинок — промокших, на резиновых подошвах — сделала не­сколько шагов и остановилась, а потом бросилась ко мне по проходу.

Относительно молитвы в таких случаях существуют установленные правила, и я должен был подумать и о них тоже. Вы не можете просто из-за того, что кто-то ворвался в вашу личную церковь в два часа ночи, спросить его, какого дьявола ему здесь нужно. Как не можете вы и вести себя так, словно окаменели в своей молитве. Правильнее всего, решил я, нервно содрог­нуться моей обновленной спиной, втянуть голову в плечи и глубже погрузить свое лицо в ладони, показы­вая этим, что грубое обращение только усиливает мою тягу к небесной благодати.

Эти тонкости, однако, были выше разумения мое­го незваного гостя, потому что в следующий момент я осознал, что на доску для коленопреклонения слева от меня бесцеремонно встал кто-то тяжелый, а на полку передо мной грохнулись два локтя в рукавах дождеви­ка. Всего в нескольких дюймах от моего лица на меня сердито уставилась злобная физиономия Манслоу.

— Хватит, Крэнмер, откуда вдруг такая набож­ность?

Я откинулся назад. Мою грудь покшгул тяжкий вздох. Я провел ладонью по лицу, словно возвращаясь к действительности от своих раздумий.

— Ради Бога, — прошептал я, но это только разо­злило его еще больше.

Только не вешай мне лапшу на уши. В твоем досье нет ни слова о набожности. Что ты тут затева­ешь? Кого-нибудь прячешь здесь, да? Петтифера? Товарища Чечеева? Свою маленькую дамочку Эмму, ко­торую тоже никто не может найти? Сегодня ты здесь уже шесть часов. Чертов папа римский не молится больше.

— Я не изменил своему усталому, обращенному внутрь тону:

— У меня на совести много всего, Энди. Оставь меня. Допрашивать меня о моей вере ты не будешь. Ни ты, ни кто-нибудь другой.

— А вот и нет, как раз будут. Твоим старым хозя­евам не терпится допросить тебя о твоей вере и еще кое о каких вещах, которые их беспокоят. Начнут они это дело завтра в семь утра, а кончат — как получится. А тебе тем временем придется принять у себя несколь­ких гостей на случай, если тебе вдруг захочется дать деру. Это приказ.

Он встал. Его колени были рядом с моим лицом, и мне пришла в голову занятная мысль сломать их, хотя я уже забыл, как это надо делать. Что-то мне говорили об этом в тренировочном лагере, кажется, нужен рез­кий удар, сгибающий ногу в обратную сторону. Но я не стал ломать его ноги и даже не попытался сделать это. Если бы я попытался, он, скорее всего, сломал бы мою. Вместо этого я уронил голову, снова провел ладонью по лбу и закрыл глаза.

— Мне надо поговорить с тобой, Энди. Пора мне облегчить свою душу. Сколько вас?

— Четверо. А какое это имеет значение? — Но в его голосе были жадность и нетерпение. У своих ног он видел кающегося грешника, готового сделать ему при­знание.

— Я предпочел бы поговорить с тобой здесь, — сказал я. — Прикажи им вернуться к дому и подождать нас.

Все еще стоя на коленях, я выслушал, как он гавкает свои команды в микрофон. Я дождался подтверждения, затем вынул свой пистолет и упер его дуло в живот Манслоу. Потом я поднялся, и наши лица оказались рядом. Его рация была на ремнях. Просунув ему руку в куртку, я повернул выключатель. Свои команды я отдавал по одной.

— Отдай мне свою куртку.

Он выполнил, и я положил ее на скамью. Все еще держа пистолет у его живота, я стянул с него ремни рации и положил ее на куртку.

— Руки за голову. Шаг назад. Он снова выполнил мою просьбу.

— Повернись и отойди к двери.

Он сделал и это, глядя на меня. А я свободной рукой запер изнутри южную дверь и вынул ключ. Потом я отвел Манслоу к алтарю и запер его в нем. У моего алтаря отличная дверь с замком, но в отличие от большинства других церквей в моей он не имеет ни двери наружу, ни окон.

— Если станешь кричать, я застрелю тебя через дверь, — обещал я ему. И я думаю, этот дурак мне поверил, потому что сидел тихо.

Поспешив к кафедре, я достал портфель из его укрытия, оставил алтарные свечи гореть, вышел через северную дверь и запер ее за собой в качестве допол­нительной меры предосторожности. Мой путь освеща­ли первые бледные проблески нового рассвета. Изви­листая тропинка бежала вдоль стены виноградника к домашней ферме, где мы разливали вино по бочкам и по бутылкам. Я быстрым шагом направился к ней. В воздухе пахло грибами. Ключом из моей связки я отпер двустворчатые ворота сарая. Внутри стоял фур­гончик «фольксваген», часть имущества имения Ханибрук, на котором я изредка выезжал. После стычки с Ларри я под завязку заправил его бак и запасную канистру, а также погрузил в него чемодан одежды, потому что, когда ты в бегах, нет ничего хуже остаться без приличного костюма.

С погашенными огнями я выехал на шоссе и еще примерно милю без огней проехал по нему до пере­крестка. Там я свернул на старую Мендипскую дорогу, проехал мимо пруда Придди, даже не бросив на него взгляда, и поехал дальше, пока не добрался до бристольского аэропорта. Там я оставил «фольксваген» на стоянке для длительного хранения и купил на имя Крэнмера билет на первый рейс в Белфаст. Потом на рейсовом автобусе я добрался до бристольского вокза­ла Темпл-Мидс. Автобус был битком набит усталыми валлийскими футбольными болельщиками, приятно певшими спокойные песни. С площади перед вокза­лом я позволил себе бросить последний взгляд на холм и на Кембридж-стрит, прежде чем сесть на ранний поезд до лондонского Паддингтонского вокзала. На нем я доехал до Рединга, где снял номер на имя Бэйрстоу в гостинице кричащего стиля для заезжих коммерсантов. Я попытался уснуть, но страх не давал мне спать. Это был страх худшего вида, страх чувству­ющего свою вину свидетеля катастрофы, грозящей его близким, до которых он не в силах докричаться. Именно я навязал Ларри


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: