Житие протопопа Аввакума. Аввакум протопоп понужен бысть житие свое напи-сати иноком епифанием,— понеж отец ему духовной инок,— да не забвению предано будет дело божие; и сего ради

(Отрывки)

Аввакум протопоп понужен бысть житие свое напи-сати иноком Епифанием,— понеж отец ему духовной инок,— да не забвению предано будет дело божие; и сего ради понужен бысть отцем духовным на славу Христу богу нашему. Аминь.

Всесвятая Троице боже и содетелю всего мира! По­спеши и направи сердце мое начати с разумом и кон-чати делы благими, яже ныне хощу глаголати аз не­достойный; разумея же свое невежество, припадая, молю ти ся и еже от тебя помощи прося: управи ум мой и ут­верди сердце мое приготовитися на творение добрых дел, да добрыми делы просвещен, на судище1 десныя ти страны причастник буду со всеми избранными твоими. (...)

Рождение же мое в Нижегороцких пределех, за Куд-мою рекою, в селе Григорове. Отец ми бысть свя­щенник Петр, мати — Мария, инока2 Марфа. Отец же мой прилежаше пития хмелнова; мати же моя постница и молитвеница бысть, всегда учаше мя страху божию. Аз же некогда видев у соседа скотину умершу, и той нощи, возставше, пред образом плакався доволно о душе своей, поминая смерть, яко и мне умереть; и с тех мест обыкох по вся нощи молитися. Потом мати моя овдове­ла, а я осиротел молод, и от своих соплеменник во изгна­нии быхом. Изволила мати меня женить. Аз же пресвя-тей богородице молихся, да даст ми жену помощницу ко спасению. И в том же селе девица, сиротина ж, без-престанно обыкла ходить во церковь,— имя ей Анаста­сия. Отец ея был кузнец, именем Марко, богат гораздо; а егда умре, после ево вся истощилось. Она же в скудо­сти живяше и моляшеся богу, да же сочетается за меня совокуплением брачным; и бысть по воле божий тако. Посем мати моя отъиде к богу в подвизе велице. Аз же от изгнания преселихся во ино место. Рукопо­ложен во дьяконы двадесяти лет з годом, и по дву летех в попы поставлен; живый в попех осм лет и потом, совершен в протопопы православными епископы,— тому двадесять лет минуло; и всего тридесят лет, как имею священъство.

А егда в попах был, тогда имел у себя детей духов­ных много,— по се время сот с пять или с шесть будет. Не почивая, аз, грешный, прилежал во церквах, и в домех, и на распутиях, по градом и селам, еще же и в царствующем граде, и во стране Сибиръской пропо­ведуя и уча слову божию,— годов будет тому с пол-третьяцеть3.

Егда еще был в попех, прииде ко мне исповедатися девица, многими грехми обремененна, блудному делу и малакии1 всякой повинна; нача мне, плакавшеся, по-дробну возвещати во церкви, пред Евангелием стоя. Аз же, треокаянный врач, сам разболелъся, внутрь жгом огнем блудным, и горко мне бысть в той час: зажег три свещи и прилепил к налою, и возложил руку правую на пламя и держал, дондеже во мне угасло злое разже-жение, и, отпустя девицу, сложа ризы, помоляся, пошел в дом свой зело скорбен. Время же, яко полно­щи, и пришед во свою избу, плакався пред образом господним, яко и очи опухли, и моляся прилежно, да же отлучит мя бог от детей духовных: понеже бремя тяшко, неудобь носимо. И падох на землю на лицы своем, рыдаше горце и забыхся, лежа; не вем, как пла-чю; а очи сердечнии при реке Волге. Вижу: пловут стройно два корабля златы, и весла на них златы, и шес­ты златы, и все злато; по единому кормщику на них сиделцов. И я спросил: «Чье корабли?» И оне отвеща-ли: «Лукин и Лаврентиев». Сии быша ми духовныя дети, меня и дом мой наставили на путь спасения и скончалися богоугодне. А се потом вижу третей ко­рабль, не златом украшен, но разными пестротами — красно, и бело, и сине, и черно, и пепелесо2,— его же ум человечь не вмести красоты его и доброты; юноша светел, на корме сидя, правит; бежит ко мне из-за Волъги, яко пожрати мя хощет. И я вскричал: «Чей корабль?» И сидяй на нем отвещал: «Твой корабль! Да, плавай на нем з женою и детми, коли докучаеш!» И я вострепетах и, седше, разсуждаю: «Что се видимое? И что будет плавание?»

А се по мале времени, по писанному, обьяша мя болезни смертныя, беды адавы обретоша мя: скорбь и болезнь обретох. У вдовы началник отнял дочерь, и аз молих его, да же сиротину возвратит к матери; и он, презрев моление наше, и воздвиг на мя бурю, и у церкви, пришед сонмом, до смерти меня зада­вили. И аз, лежа мертв полчаса и болши, и паки оживе божиим мановением. И он, устрашася, отступился мне девицы. Потом научил ево дьявол: пришед во церковь, бил и волочил меня за ноги по земле в ризах, а я мо­литву говорю в то время.

Таже ин началник, во ино время, на мя разсвирепел,— прибежал ко мне в дом, бив меня, и у руки огрыз персты, яко пес, зубами. И егда наполнилась гортань ево крови, тогда руку мою испустил из зубов своих и, покиня меня, пошел в дом свой. Аз же, поблагодари бога, завертев руку платом, пошел к вечерне. И егда шел путем, наскочил на меня он же паки со двема малыми пищалми и, близь меня быв, запалил ис пистоли, и бо-жиею волею на полке порох пыхнул, а пищаль не стре-лила. Он же бросил ея на землю и из другия паки запа­лил так же, и божия воля учинила так же — и та пищаль не стрелила. Аз же прилежно, идучи, молюсь богу, еди­ною рукою осенил ево и поклонился ему. Он меня лает, а я ему рекл: «Благодать во устнех твоих, Иван Родионо­вич, да будет!» Посем двор у меня отнял, а меня выбил, всево ограбя, и на дорогу хлеба не дал.

В то же время родился сын мой Прокопей, которой сидит с матерью в земле закопан. Аз же, взяв клюшку, а мати — некрещенова младенца, побрели, амо же бог наставит, и на пути крестили, яко же Филипп каженика1 древле. Егда ж аз прибрел к Москве, к духовнику протопопу Стефану и к Неронову протопопу Иванну, они же обо мне царю известиша, и государь меня почал с тех мест знати. Отцы ж з грамотою паки послали меня на старое место, и я притащилъся: ано и стены разорены моих храмин. И я паки позавелся, а дьявол и паки воздвиг на меня бурю. Приидоша в село мое плясовые медведи з бубнами и з домрами: и я, грешник, по Христе ревнуя, изгнал их, и хари, и бубны изломал на поле един у многих и медведей двух великих отнял,— одново ушиб, и паки ожил, а другова отпустил в поле. И за сие меня Василей Петровичь Шереметев, пловучи Волгою в Казань на воеводство, взяв на судно и браня много, велел благословить сына своево Матфея бритобратца. Аз же не благословил, но от писания ево и порицал, видя блудолюбный образ. Боярин же, гораздо осердясь, велел меня бросить в Волъгу и, много томя, протолкали. А опосле учинились добры до меня: у царя на сенях со мною прощались2, а брату моему меншому бояроня Васильева и дочь духовная была. Так-то бог строит своя люди!

На первое возвратимся. Таже ин началник на мя разсвирепел: приехав с людми ко двору моему, стрелял из луков и ис пищалей с приступом. А аз в то время, запершися, молился с воплем ко владыке: «Господи, укроти ево и примири, ими же веси судбами!» И по-бежал от двора, гоним святым духом. Таже в нощ ту прибежали от него и зовут меня со многими слезами: «Батюшко-государь! Евфимей Стефановичь при кончи­не и кричит неудобно, бьет себя и охает, а сам говорит: «Дайте мне батка1 Аввакума! За него бог меня наказу-ет!» И я чаял, меня обманывают; ужасеся дух мой во мне. А се помолил бога сице: «Ты, господи, изведый мя из чрева матере моея и от небытия в бытие мя устроил! Аще меня задушат, и ты причти мя с Филиппом, митро­политом московским; аще зарежут, и ты причти мя з Захариею-пророком; а буде в воду посадят, а ты, яко Стефана Пермъскаго, паки свободиш мя!» И моляся, поехал в дом к нему, Евфимию. Егда ж привезоша мя на двор, выбежала жена ево Неонила и ухватила меня под руку, а сама говорит: «Поди-тко, государь наш батюшко, поди-тко, свет наш кормилец!» И я со-против тово: «Чюдно! Давеча был блядин сын, а то-перва — батюшко! Болшо2 у Христа-тово остра шеле-пуга-та3: скоро повинилъся муж твой!» Ввела меня в горницу. Вскочил с перины Евфимей, пал пред нога-ма моима, вопит неизреченно: «Прости, государь, согре­шил пред богом и пред тобою!» А сам дрожит весь. И я ему сопротиво: «Хощеши ли впредь цел быти?» Он же, лежа, отвеща: «Ей, честный отче!» И я рек: «Вос-тани! Бог простит тя!» Он же, наказан гораздо, не мог сам востати. И я поднял и положил ево на постелю, и исповедал, и маслом священным помазал, и бысть здрав. Так Христос изволил. И наутро отпустил меня честно в дом мой; и з женою быша ми дети духовныя, изрядныя раби христовы. Так-то господь гордым про­тивится, смиреным же дает благодать.

Помале паки инии изгнаша мя от места того вдруго­ряд. Аз же сволокся к Москве, и божиею волею госу­дарь меня велел в протопопы поставить в Юрьевец-Поволской. И тут пожил немного — толко осм4 не­дель. Дьявол научил попов и мужиков и баб — пришли к патриархову приказу, где я дела духовныя делал, и вытаща меня ис приказа собранием,— человек с ты-сящу и с полторы их было,— среди улицы били батожь-ем и топтали; и бабы были с рычагами5. Грех ради моих, замертва убили и бросили под избной угол. Воевода с пушкарями прибежали и, ухватя меня, на лошеди ум_ чали в мое дворишко; и пушкарей воевода около двора поставил. Людие же ко двору приступают, и по граду молва велика. Наипаче ж попы и бабы, которых унимал от блудни, вопят: «Убить вора, блядина сына, да и тел0 собакам в ров кинем!» Аз же, отдохня, в третей день ночью, покиня жену и дети, по Волге сам-третей ушед к Москве. На Косфмму прибежал,— ано и тут про­топопа ж Даниила и.я пали. Ох, горе! Везде от дьявола житья нет! Прибрел к Москве, духовнику Стефану по­казался; и он на меня учинилъся печален: на што-де церковь соборную покинул? Опять мне другое горе! Царь пришел к духовнику благословитца ночью; меня увидел тут,— опять кручина: на што-де город покинул? — А жена, и дети, и домочадцы, человек з дватцеть, в Юрь-евце остались: неведомо — живы, неведомо — прибиты! Тут паки горе.

По сем Никон, друг наш, привез ис Соловков Филиппа митрополита. А прежде его приезду Сте­фан духовник, моля бога и постяся седмицу з брать­ею,— и я с ними тут же,— о патриаръхе, да же даст бог пастыря ко спасению душ наших; и с митропо­литом казанским Корнилием, написав челобитную за руками1, подали царю и царице — о духовнике Стефане, чтоб ему быть в патриархах. Он же не восхотел сам, и указал на Никона митрополита. Царь ево и послушал, и пишет к нему послание навстречю: преосвященному митрополиту Никону новгороцкому и великолуцкому и всеа Русии радоватися, и прочая. Егда ж приехал, с нами, яко лис: челом да здорово! Ведает, что быть ему в патриархах, и чтобы откуля помешка какова не учинилась. Много о тех кознях говорить! Егда поста­вили патриархом, так друзей не стал и в Крестовую пускать! А се и яд отрыгнул. В пост великой прислал память х Казанъской к Неронову Иванну. А мне отец духовной был; я у нево все и жил в церкве: егда куды отлучится, ино я ведаю церковь. И к месту, говорили, на дворец к Спасу, на Силино покойника место, да бог не изволил. А се и у меня радение худо было. Любо мне, у Казанъские тое держалъся, чел народу книги. Много людей приходило. В памети Никон пишет: «Год и число. По преданию святых апостол и святых отец, не подобает во церкви метания2 творити на колену, но в пояс бы вам хворити поклоны, еще же и тремя персты бы есте крести­лись». Мы же задумалися, сошедшеся между собою; видим> яко зима хощет быти; сердце озябло и ноги задро­жали. Неронов мне приказал церковь, а сам един скрыл­ся в Чюдов — седмицу в полатке1 молился. И там ему от образа глас бысть во время молитвы: «Время приспе страдания, подобает вам неослабно страдати!» Он же мне, плачючи, сказал; таже коломенъскому епископу Павлу, его же Никон напоследок огнем жжег в ново-гороцких пределех; потом — Данилу, костромскому протопопу; таже сказал и всей братье. Мы же з Дани-лом, написав ис книг выписки о сложении перст и о по-клонех, и подали государю; много писано было; он же, не вем где, скрыл их; мнит ми ся2, Никону отдал.

После тово вскоре схватав Никон Даниила, в мона­стыре за Тверскими вороты, при царе остриг голову и, содрав однорятку, ругая, отвел в Чюдов в хлебню3 и, муча много, сослал в Астрахань. Венец тернов на главу ему там возложили, в земляной тюрме и уморили. После Данилова стрижения взяли другова, темниковска-го Даниила ж протопопа, и посадили в монастыре у Спа­са на Новом. Таже протопопа Неронова Иванна — в церкве скуфью снял и посадил в Симанове монастыре, опосле сослал на Вологду, в Спасов Каменной мо­настырь, потом в Колской острог. А напоследок, по многом страдании, изнемог бедной — принял три перста, да так и умер. Ох, горе! Всяк, мняйся стоя, да блюдется, да ся не падет!4 Люто время, по ременному господем, аще возможно духу антихристову прелстити и избранныя. Зело надобно крепко молитися богу, да спасет и помилует нас, яко благ и человеколюбец.

Таж меня взяли от всенощнаго Борис Нелединской со стрелцами; человек со мною шестьдесят взяли: их в тюрму отвели, а меня на патриархове дворе на чеп посадили ночью. Егда ж розсветало в день неделный5, посадили меня на телегу, и ростянули руки, и везли от патриархова двора до Андроньева монастыря, и тут на чепи кинули в темную полатку, ушла в землю, и сидел три дни, ни ел, ни пил; во тме сидя, кланялся на чепи, не знаю — на восток, не знаю — на запад. Никто ко мне не приходил, токмо мыши, и тараканы, и сверчки кричат, и блох доволно. Бысть же я в третий день приалъчен, сиречь есть захотел, и после вечерни ста предо мною, не вем — ангел, не вем — человек, и по се время не знаю, токмо в потемках молитву сотворил и, взяв меня за плечо, с чепью к лавке привел и посадил, и лошку в руки дал и хлебца немношко и штец дал похлебать — зело прикусны, хороши! — И рекл мне: «Полно, довлеет1 ти ко укреплению!» Да и не стало ево. Двери не отворялись, а ево не стало! Дивно толко чело­век; а что ж ангел? Ино нечему дивитца — везде ему не загорожено. Наутро архимарит з братьею пришли и вывели меня; журят мне: «Что патриарху не поко-рисся?» А я от писания ево браню да лаю. Сняли болшую чеп, да малую наложили. Отдали чернцу под начал, ве­лели волочить в церковь. У церкви за волосы дерут, и под бока толкают, и за чеп торгают, и в глаза плюют. Бог их простит в сий век и в будущий: не их то дело, но сатаны лукаваго. Сидел тут я четыре недели.

В то время после меня взяли Логина, протопопа му-ромскаго: в соборной церкви, при царе, остриг в обедню. Во время переноса снял патриарх со главы у архидьяко­на дискос и поставил на престол с телом христовым; а с чашею Архимарит чюдовской Ферапонт вне олътаря, при дверех царских стоял. Увы, разсечения тела христо­ва, пущи жидовскаго действа! Остригше, содрали с него однарятку и кафтан. Логин же разжегся ревностию божественнаго огня, Никона порицая, и чрез порог в ол-тарь в глаза Никону плевал; распоясався, схватя с се­бя рубашку, в олтарь в глаза Никону бросил; и чюдно! растопоряся рубашка и покрыла на престоле дискос, бытто воздух. А в то время и царица в церкве была. На Логина возложили чеп и, таща ис церкви, били метлами и шелепами до Богоявленскова монастыря, и кинули в полатку нагова, и стрелцов на карауле поставили накрепко стоять. Ему ж бог в ту нощ дал шубу новую да шапку; и наутро Никону сказали, и он розсмеявся, говорит: «Знаю-су я пустосвятов тех!» — и шапку у нево отнял, а шубу ему оставил.

По сем паки меня из монастыря водили пешева на патриархов двор, также руки ростяня, и стязався2 мно­го со мною, паки также отвели. Таже в Никитин день ход со кресты, а меня паки на телеге везли против крес­тов. И привезли к соборной церкве стричь, и держали в обедню на пороге долъго. Государь с места сошел и, приступи к патриарху, упросил. Не стригше, отвели в Сибирской приказ и отдали дьяку Третьяку Башмаку, что ныне стражет же по Христе, старец Саватей, сидит на Новом, в земляной же тюрме. Спаси ево, господи! И тогда мне делал добро.

Таже послали меня в Сибирь з женою и детми. И ко-лико дорогою нужды бысть, тово всево много говорить, разве малая часть помянуть. Протопопица младенца родила — болную в телеге и повезли до Тобольска; три тысящи верст недель с тринатцеть волокли телегами, и водою, и санми половину пути.

Архиепископ в Тобольске к месту устроил меня. Тут у церкви великия беды постигоша меня: в полтара годы пять слов государевых сказывали на меня, и един некто, архиепископля двора дьяк Иван Струна, тот и душею моею потряс. Сьехал архиепископ к Москве, а он без нево, дьяволским научением напал на меня: церкви моея дьяка Антония мучить напрасно захотел. Он же, Антон, утече у него и прибежал во церковь ко мне. Той же Струна Иван собрався с людми, во ин день прииде ко мне в церковь,— а я вечерню пою,— и въскочил в церковь, ухватил Антона на крылосе за бороду. А я в то время двери церковныя затворил и замкнул, и никово не пустил,— один он, Струна, в церкве вертится, что бес. И я, покиня вечерню, с Анто­ном посадил ево среди церкви на полу и за церковной мятеж постегал ево ременем нарочито-таки; а прочий, человек з дватцеть, вси побегоша, гоними духом святым. И покаяние от Струны приняв, паки отпустил ево к себе. Сродницы же струнины, попы и чернцы, весь возмутили град, да како меня погубят. И в полунощи привезли са­ни ко двору моему, ломилися в ызбу, хотя меня взять и в воду свести. И божиим страхом отгнани быша и по­бегоша вспять. Мучился я с месяц, от них бегаючи втай: иное в церкве начюю, иное к воеводе уйду, а иное в тюрму просилъся — ино не пустят. Провожал меня много Матфей Ломков, иже и Митрофан именуем в чернцах,— опосле на Москве у Павла митрополита ризничим был, в соборной церкви з дьяконом Афонасьем меня стриг; тогда добр был, а ныне дьявол ево поглотил. Потом приехал архиепископ с Москвы и правилною виною ево, Струну, на чеп посадил за сие: некий чело­век з дочерью кровосмешение сотворил, а он, Струна, полтину възяв и, не наказав, мужика отпустил. И влады­ка ево сковать приказал и мое дело тут же помянул.

Он же, Струна, ушел к воеводам в приказ и сказал «слово и дело государево» на меня. Воеводы отдали ево сыну бояръскому лутчему, Петру Бекетову, за пристав. Увы, погибель на двор Петру пришла. Еще же и душе моей горе тут есть. Подумав архиепископ со мною, по пра­вилам за вину кровосмешения стал Струну проклинать в неделю православия в церкве болшой. Той же Бекетов Петр, пришед в церковь, браня архиепископа и меня, и в той час ис церкви пошед, взбесилъся, ко двору своему идучи, и умре горкою смертию зле. И мы со владыкою приказали тело ево среди улицы собакам бросить, да ж гражданя оплачют согрешение его. А сами три дни прилежне стужали1 божеству, да же в день века от-пустится ему. Жалея Струны, такову себе пагубу приял. И по трех днех владыка и мы сами честне тело его по­гребли. Полно тово пълачевнова дела говорить.

По сем указ пришел: велено меня ис Тобольска на Лену вести за сие, что браню от писания и укоряю ересь никонову. В таже времена пришла ко мне с Москвы грамотка. Два брата жили у царицы вверху2, а оба умер­ли в мор и з женами и з детми; и многия друзья и сродни­ки померли. Излиял бог на царство фиял гнева своего! Да не узнались3 горюны однако — церковью мятут. Говорил тогда и сказывал Неронов царю три пагубы за церковной раскол: мор, мечь, разделение. То и збылось во дни наша ныне. Но милостив господь: наказав, покаяния ради и помилует нас, прогнав болезни душ наших и телес, и тишину подаст. Уповаю и надеюся на Христа, ожидаю милосердия его и чаю воскресения мертвым.

Таже сел опять на корабль свой, еже и показан ми, что выше сего рекох,— поехал на Лену. А как приехал в Енисейской, другой указ пришел: велено в Дауры вес­ти — дватцеть тысящ и болши будет от Москвы. И от­дали меня Афонасью Пашкову в полк — людей с ним было 6 сот человек; и грех ради моих суров человек: безпрестанно людей жжет, и мучит, и бьет. И я ево много уговаривал, да и сам в руки попал. А с Москвы от Никона приказано ему мучить меня.

Егда поехали из Енисейска, как будем в болшой Тунгуске реке, в воду загрузило бурею дощеник мой совсем: налилъся среди реки полон воды, и парус изорвало,— одны полубы над водою, а то все в воду ушло. Жена моя на полубы из воды робят кое-как вы­таскала, простоволоса ходя. А я, на небо глядя, кри-чю: «Господи, спаси! Господи, помози!» И божиею волею прибило к берегу нас. Много о том говорить! На другом дощенике двух человек сорвало и утонули в воде. По сем, оправяся на берегу, и опять поехали впредь.

Егда приехали на Шаманъской порог, на встречю приплыли люди иные к нам, а с ними две вдовы — одна лет в 60, а другая и болши: пловут пострищись в монастырь. А он, Пашков, стал их ворочать и хочет замуж отдать. И я ему стал говорить: «По правилам не подобает таковых замуж давать». И чем бы ему, по­слушав меня, и вдов отпустить, а он вздумал мучить меня, осердясь. На другом, Долгом, пороге стал меня из дощеника выбивать: «Для-де тебя дощеник худо идет! Еретик-де ты! Поди-де по горам, а с казаками не ходи!» О, горе стало! Горы высокия, дебри непроходимый, утес каменной, яко стена стоит, и поглядеть — заломя голову! В горах тех обретаются змеи великие; в них же витают гуси и утицы — перие красное, вороны чер­ные, а галъки серые; в тех же горах орлы, и соколы, и кречаты, и курята инъдейские, и бабы, и лебеди и иные дикие, — многое множество,— птицы разные. На тех же горах гуляют звери многие дикие: козы и оле­ни, и изубри, и лоси, и кабаны, волъки, бараны дикие — во очию нашу, а взять нельзя! На те горы выбивал меня Пашков, со зверми и со змиями, и со птицами ви­тать. И аз ему малое писанейце написал, сице начало: «Человече! Убойся бога, седящаго на херувимех и при-зирающаго1 в бездны, его же трепещут небесныя силы и вся тварь со человеки, един ты презирает и неудобъст-во2 показуеш»,— и прочая: там многонько писано; и по­слал к нему. А се бегут человек с пятдесят: взяли мой дощеник и помчали к нему,— версты три от него стоял. Я казакам каши наварил, да кормлю их; и оне, бедные, и едят и дрожат, а иные, глядя, плачют на меня, жалеют по мне. Привели дощеник; взяли меня палачи, привели перед него. Он со шпагою стоит и дрожит; начал мне говорить: «Поп ли ты, или роспоп?» И аз отвещал: «Аз есм Аввакум протопоп; говори: что тебе дело до меня?» Он же рыкнул, яко дивий3 зверь, и уда­рил меня по щоке, таже по другой, и паки в голову, и збил меня с ног и, чекан ухватя, лежачева по спине ударил трижды и, разболокши1 по той же спине семьде­сят два удара кнутом. А я говорю: «Господи, Исусе Христе, сыне божий, помогай мне!» Да то ж, да то ад безпрестанно говорю. Так горко ему, что не говорю; «Пощади!» Ко всякому удару молитву говорил, да осре-ди побой вскричал я к нему: «Полно бить-тово!» Так он велел перестать. И я промолыл ему: «За что ты меня бьеш? Ведаеш ли?» И он паки велел бить по бокам, и от­пустили. Я задрожал, да и упал. И он велел меня в казенной дощеник оттащить: сковали руки и ноги и на беть2 кинули. Осень была, дождь на меня шел, всю нощ под капелию лежал. Как били, так не болно было с мо­литвою тою; а лежа, на ум взбрело: «За что ты, сыне божий, попустил меня ему таково болно убить тому? Я веть за вдовы твои стал! Кто даст судию между мною и тобою? Когда воровал, и ты меня так не оскорблял, а ныне не вем, что согрешил!» Бытто доброй человек! — Другой фарисей з говенною рожею,— со владыкою су-дитца захотел! Аще Иев и говорил так, да он праведен, непорочен, а се и Писания не разумел, вне закона, во стране варварстей, от твари бога познал. А я первое — грешен, второе — на законе почиваю и Писанием отвсю-ду подкрепляем, яко многими скорбми подобает нам внити во царство небесное, а на такое безумие пришел! Увы мне! Как дощеник-от в воду-ту не погряз со мною? Стало у меня в те поры кости-те щемить и жилы-те тя­нуть, и сердце зашлось, да и умирать стал. Воды мне в рот плеснули, так вздохнул да покаялъся пред влады­кою, и господь-свет милостив: не поминает наших без-закониих первых покаяния ради; и опять не стало ништо болеть.

Наутро кинули меня в лотку и напредь повезли. Егда приехали к порогу, к самому болшему, Падуну,— река о том месте шириною с версту, три залавка3 чрез всю реку зело круты, не воротами што попловет, ино в щепы изломает,— меня привезли под порог. Сверху дождь и снег, а на мне на плеча накинуто кафтанишко просто; льет вода по брюху и по спине,— нужно4 было гораздо. Из лотки вытаща, по каменью скована окол порога та­щили. Грустко гораздо, да душе добро: не пеняю уж на бога вдругорят. На ум пришли речи, пророком и апо­столом реченныя: «Сыне, не пренемогай наказанием господним, ниже ослабей, от него обличаем. Его же лю­бит бог, того наказует; биет же всякаго сына, его же приемлет. Аще наказание терпите, тогда яко сыном обретается вам бог. Аще ли без наказания приобщаете-ся ему, то выблядки, а не сынове есте». И сими речми тешил себя.

По сем привезли в Брацкой острог и в тюрму кину­ли, соломки дали. И сидел до Филипова поста в студе­ной башне; там зима в те поры живет, да бог грел и без платья! Что собачка, в соломке лежу: коли накормят, коли нет. Мышей много было, я их скуфьею бил,— и ба-тошка1 не дадут дурачки! Все на брюхе лежал: спина гнила. Блох да вшей было много. Хотел на Пашкова кричать: «Прости!» Да сила божия возбранила,— веле­но терпеть. Перевел меня в теплую избу, и я тут с ама­натами2 и с собаками жил скован зиму всю. А жена з детми верст з дватцеть была сослана от меня. Баба ея Ксенья мучила зиму ту всю — лаяла да укоряла. Сын Иван — невелик был — прибрел ко мне побывать после Христова рождества, и Пашков велел кинуть в студеную тюрму, где я сидел: начевал милой и замерз было тут. И наутро опять велел к матери протолкать. Я ево и не видал. Приволокся к матери — руки и ноги ознобил.

На весну паки поехали впредь. (...)

Было в Даурской земле нужды великие годов с шесть и с семь, а во иные годы отрадило. (...)

Таже с Нерчи реки паки назад возвратилися к Ру-се. Пять недель по лду голому ехали на нартах. Мне под робят и под рухлишко дал две клячки, а сам и про­топопица брели пеши, убивающеся о лед. Страна вар­варская; иноземцы немирные; отстать от лошедей не смеем, а за лошедми итти не поспеем — голодные и том­ные3 люди. Протопопица бедная бредет-бредет, да и по­валится — кольско гораздо! В ыную пору, бредучи, по­валилась, а иной томной же человек на нея набрел, тут же и повалилъся: оба кричат, а встать не могут. Мужик кричит: «Матушъка-государыня, прости!» А протопо­пица кричит: «Что ты, батко, меня задавил?» Я при-шол,— на меня, бедная, пеняет, говоря: «Долъго ли му­ки сея, протопоп, будет?» И я говорю: «Марковна, до самыя до смерти!» Она же, вздохня, отвещала: «Добро, Петровичь, ино еще побредем».

Курочка у нас черненька была; по два яичка на день приносила робяти на пищу божиим повелением; нужде нашей помогая; бог так строил. На нарте везучи, в то время удавили по грехом. И нынеча мне жаль курочки той, как на разум приидет. Ни курочка, ни што чюдо была: во весь год по два яичка на день давала; сто рублев при ней плюново дело, железо! А та птичка одушевлена, божие творение, нас кормила, а сама с нами кашку сосновую ис котла тут же клевала, или и рыбки прилу-чится, и рыбку клевала; а нам против тово по два яичка на день давала. Слава богу, вся строившему благая! А не просто нам она и досталася. У боярони куры все переслепли и мереть стали; так она, собравше в короб, ко мне их прислала, чтоб-де батко пожаловал, помолилъ-ся о курах. И я-су подумал: кормилица то есть наша, детки у нея, надобно ей курки. Молебен пел, воду свя­тил, куров кропил и кадил; потом в лес збродил — ко­рыто им зделал, ис чево есть, и водою покропил, да к ней все и отслал. Куры божиим мановением исцелели и ис-правилися по вере ея. От тово-то племяни и наша ку­рочка была. Да полно тово говорить! У Христа не сего-дни так повелось. Еще Козма и Дамиян человеком и ско­том благодействовали и целили о Христе. Богу вся на­добно: и скотинка, и птичка во славу его, пречистаго владыки, еще же и человека ради.

Таже приволоклись паки на Ирьгень озеро. Бояро-ня пожаловала — прислала сковородку пшеницы, и мы кутьи1 наелись. Кормилица моя была Евдокея Кирилов-на, а и с нею дьявол ссорил, сице: сын у нея был Си­меон — там родилъся, я молитву давал и крестил, на всяк день присылала ко мне на благословение и я, крес­том благословя и водою покропя, поцеловав ево, и па­ки отпущу; дитя наше здраво и хорошо. Не прилучило-ся меня дома; занемог младенец. Смалодушничав, она, осердясь на меня, послала робенка к шептуну-мужику. Я, сведав, осердилъся ж на нея, и меж нами пря2 велика стала быть. Младенец пущи занемог: рука правая и нога засохли, что батошки. В зазор пришла; не ведает, что делать, а бог пущи угнетает. Робеночек на кончину при­шел. Пестуны, ко мне приходя, плачют; а я говорю: «Коли баба лиха, живи же себе одна!» А ожидаю покая­ния ея. Вижу, яко ожесточил диявол сердце ея; припал ко владыке, чтоб образумил ея. Господь же, премилостивый бог, умяхчил ниву сердца ея: прислала на утро сына среднева Ивана ко мне,— со слезами просит про­щения матери своей, ходя и кланяяся около печи моей. А я лежу под берестом наг на печи, а протопопица в пе­чи, а дети кое-где: в дождь прилучилось, одежды не стало, а зимовье каплет,— всяко мотаемся. И я, смиряя, приказываю ей: «Вели матери прощения просить у Оре-фы колъдуна». Потом и болнова принесли,— велела пе­ред меня положить; и все плачют и кланяются. Я-су встал, добыл в грязи патрахель1 и масло священное нашол. Помоля бога и покадя, младенца помазал маслом и крестом благословил. Робенок, дал бог, и опять здоров стал — с рукою и с ногою. Водою святою ево напоил и к матери послал. Виждь, слышателю, покаяние матер-не колику силу сотвори: душу свою изврачевала и сы­на исцелила! Чему быть? Не сегодни кающихся есть бог! Наутро прислала нам рыбы да пирогов,— а нам то, голодным, надобе. И с тех мест помирилися. Выехав из Даур, умерла, миленкая, на Москве; я и погребал в Вознесенъском монастыре. Сведал то и сам Пашков про младенца,— она ему сказала. Потом я к нему при­шел. И он, поклоняся низенко мне, а сам говорит: «Спаси бог! Отечески твориш — не помниш нашева зла». И в то время пищи доволно прислал.

А опосле тово вскоре хотел меня пытать: слушай, за что. Отпускал он сына своево Еремея в Мунгальское царство воевать,— казаков с ним 72 человека да инозем-цов 20 человек,— и заставил иноземца шаманить, си-речь гадать: удаст ли ся им и с победою ли будут домой? Волъхв же той мужик, близ моего зимовья привел ба­рана живова в вечер, и учал над ним волъхвовать, вертя ево много, и голову прочь отвертел и прочь отбро­сил. И начал скакать, и плясать, и бесов призывать и, много кричав, о землю ударилъся, и пена изо рта пошла. Беси давили ево, а он спрашивал их: «Удастъся ли по­ход?» И беси сказали: «С победою великою и з богатъст-вом болшим будете назад». И воеводы ради, и все люди радуяся говорят: «Богаты приедем!» Ох, душе моей, тогда горко, и ныне не сладко! Пастырь худой погубил своя овцы, от горести забыл реченное во Евангелии, ег-да Зеведеевичи на поселян жестоких советовали: «Гос­поди, хощеши ли, речеве, да огнь снидет с небесе и потребит их, якоже и Илия сотвори». Обращ же ся Исус и рече им: «Не веста, коего духа еста вы; сын бо человеческий не прииде душ человеческих погубити, но спасти». И идоша во ину весь. А я, окаянной, зделал не так. Во хлевине своей кричал с воплем ко господу: «Послушай мене, боже! Послушай мене, царю небес-ный-свет, послушай меня! Да не возвратится вспять ни един от них, и гроб им там устроиши всем! Приложи им зла, господи, приложи, и погибель им наведи, да не збудется пророчество дьявольское!» И много тово было говорено. И втайне о том бога молил. Сказали ему, что я так молюсь, и он лишо излаял меня. Потом отпустил с войским сына своего. Ночью поехали по звездам. В то время жаль мне их: видит душа моя, что им поби­тым быть, а сам-таки на них погибели молю. Иные, при­ходя, прощаются ко мне, а я им говорю: «Погибнете там!» Как поехали, лошади под ними взоржали вдруг, и коровы тут взревели, и овцы и козы заблеяли, и соба­ки взвыли, и сами иноземцы что собаки завыли; ужас на всех напал. Еремей весть со слезами ко мне прислал: чтоб батюшко-государь помолилъся за меня. И мне ево стало жаль. А се друг мне тайной был и страдал за меня. Как меня кнутом отец ево бил, и стал разговаривать отцу, так со шпагою погналъся за ним. А как приехали после меня на другой порог, на Падун, 40 дощеников все прошли в ворота, а ево, Афонасьев, дощеник,— снасть добрая была и казаки все шесть сот промышляли о нем, а не могли взвести,— взяла силу вода, паче же рещи — бог наказал! Стащило всех в воду людей, а до­щеник на камень бросила вода; чрез ево льется, а в нево не идет. Чюдо, как-то бог безумных тех учит! Он сам на берегу, бояроня в дощенике. И Еремей стал говорить: «Батюшко, за грех наказует бог! Напрасно ты протопо-па-тово кнутом-тем избил; пора покаятца, государь!» Он же рыкнул на него, яко зверь, и Еремей, к сосне отклонясь, прижав руки, стал, а сам, стоя, «господи помилуй!» говорит. Пашков же, ухватя у малова колеш-чатую пищаль,— никогда не лжет,— приложася на сына, курок спустил, и божиею волею осеклася пищаль. Он же, поправя порох, опять спустил, и паки осеклась пищаль. Он же и в третьи также сотворил; пищаль (и в третьии осеклася же. Он ее на землю и бросил. Ma-1 лой, подняв, на сторону спустил — так и выстрелила! А дощеник единаче на камени под водою лежит. Сел Пашков на стул, шпагою подперся, задумався, и плакать стал, а сам говорит: «Согрешил, окаянной, пролил кровь неповинну, напрасно протопопа бил; за то меня нака-зует бог!» Чюдно, чюдно! По Писанию: яко косен1 бог во гнев, а скор на послушание,— дощеник сам, покая­ния ради, сплыл с камени и стал носом против воды. Потянули — он и взбежал на тихое место тотъчас. Тог­да Пашков, призвав сына к себе, промолыл ему: «Прос­ти, барте2, Еремей,— правду ты говориш!» Он же, при-скоча, пад, поклонився отцу и рече: «Бог тебя, госуда­ря, простит! Я пред богом и пред тобою виноват!» И взяв отца под руку, и повел. Гораздо Еремей разумен и добр человек: уж у него и своя седа борода, а гораздо почи­тает отца и боится его. Да по писанию и надобе так: бог любит тех детей, которые почитают отцов. Виждь, слы-шателю, не страдал ли нас ради Еремей, паче же ради Христа и правды его? А мне сказывал кормщик ево, Афонасьева, дощеника,— тут был,— Григорей Телной. На первое возвратимся.

Отнеле же отошли, поехали на войну. Жаль стало Еремея мне: стал владыке докучать, чтоб ево пощадил. Ждали их с войны,— не бывали на срок. А в те поры Пашков меня и к себе не пускал. Во един от дней учре­дил застенок и огнь росклал — хочет меня пытать. Я ко исходу душевному и молитвы проговорил; ведаю ево стряпанье,— после огня-тово мало у него живут. А сам жду по себя и, сидя, жене плачющей и детям говорю: «Воля господня да будет! Аще живем, господеви3 живем, аще умираем, господеви умираем». А се и бегут по меня два палача. Чюдно дело господне и неизреченны судбы владычни! Еремей ранен сам-друг дорошкою мимо из­бы и двора моево едет, и палачей вскликал и воротил с собою. Он же, Пашков, оставя застенок, к сыну своему пришел, яко пьяной с кручины. И Еремей, поклоняся со отцем, вся ему подробну возвещает: как войско У него побили все без остатку, и как ево увел иноземец от мунгальских людей по пустым местам, и как по ка­менным горам в лесу, не ядше, блудил седм дней,— од­ну сьел белку,— и как моим образом человек ему во сне явилъся и, благословя ево, указал дорогу, в которую страну ехать. Он же, вскоча, обрадовалъся и на путь выбрел. Егда он отцу розсказывает, а я пришел в то вре­мя поклонитися им. Пашков же, возвед очи свои на меня,— слово в слово что медведь морской белой, жива бы меня проглотил, да господь не выдаст! — вздохня, говорит: «Так-то ты делаешь? Людей-тех погубил стол-ко!» А Еремей мне говорит: «Батюшко, поди, государь, домой! Молъчи для Христа!» Я и пошел.

Десеть лет он меня мучил, или я ево — не знаю; бог розберет в день века. Перемена ему пришла, и мне грамота: велено ехать на Русь. Он поехал, а меня не взял; умышлял во уме своем: «Хотя-де один и поедет, и ево-де убьют иноземцы». Он в дощениках со оружием и с людми плыл, а слышал я, едучи,— от иноземцов дрожали и боялись. А я, месяц спустя после ево, набрав старых, и болных, и раненых, кои там негодны, чело­век з десяток, да я з женою и з детми — семнатцеть нас человек, в лотку седше, уповая на Христа и крест поставя на носу, поехали, амо же бог наставит, ничево не бояся. Книгу Кормъчию дал прикащику, и он мне мужика кормщика дал. Да друга моего выкупил, Васи­лия, которой там при Пашкове на людей ябедничал и крови проливал и моея головы искал: в ыную пору, бивше меня, на кол было посадил, да еще бог сохранил! А после Пашкова хотели ево казаки до смерти убить. И я, выпрося у них Христа ради, а прикащику выкуп дав, на Русь ево вывез, от смерти к животу,— пускай ево беднова! — либо покаятся о гресех своих. Да и дру-гова такова же увез замотая1. Сего не хотели мне вы­дать; и он ушел в лес от смерти и, дождався меня на пу­ти, плачючи, кинулъся мне в карбас. Ано за ним погоня! Деть стало негде. Я-су,— простите! — своровал: яко Раав блудная во Ерихоне Исуса Наввина людей, спря­тал ево, положа на дно в судне, и постелею накинул, и велел протопопице и дочери лечи на нево. Везде иска­ли, а жены моей с места не тронули,— лишо говорят: «Матушка, опочивай ты, и так ты, государыня, горя натерпелась!» А я,— простите бога ради! — лгал в те поры и сказывал: «Нет ево у меня!» — не хотя ево на смерть выдать. Поискав, да и поехали ни с чем; а я ево на Русь вывез. Старец да и раб христов, простите же меня, что я лъгал тогда. Каково вам кажется? Не вели­ко ли мое согрешение? При Рааве блуднице, она, ка­жется, так же зделала, да Писание ея похваляет за то. И вы, бога ради, поразсудите: буде грехотворно я учи­нил, и вы меня простите; а буде церковному преданию не противно, ино и так ладно. Вот вам и место оставил: припишите своею рукою мне, и жене моей, и дочери или прощение, или епитимию, понеже мы за одно воро­вали — от смерти человека ухоронили, ища ево покая­ния к богу. Судите же так, чтоб нас Христос не стал судить на Страшном суде сего дела. Припиши же что-нибудь, старец.

Бог да простит тя и благословит в сем веце и в буду­щем, и подружию твою Анастасию, и дщерь вашу, и весь дом ваш. Добро сотворили есте и праведно. Аминь.

Добро, старец, спаси бог на милостыни! Полно тово<...)

Поехали из Даур(...)

Таже в русские грады приплыл и уразумел о церкви, яко ничто ж успевает, но паче молъва бывает. Онеча-ляся, сидя, разсуждаю: «Что сотворю? Проповедаю ли слово божие, или скроюся где? Понеже жена и дети связали меня». И, виде меня печална, протопопица моя приступи ко мне со опрятъством и рече ми: «Что, госпо­дине, опечалился еси?» Аз же ей подробну известих: «Жена, что сотворю? Зима еретическая на дворе; гово­рить ли мне, или молчать? Связали вы меня!» Она же мне говорит: «Господи помилуй! Что ты, Петровичь, го-вориш? Слыхала я,— ты же читал,— апостольскую речь: привязалъся еси жене, не ищи разрешения, егда отреши-шися, тогда не ищи жены. Аз тя и з детми благослов­ляю: деръзай проповедати слово божие по-прежнему, а о нас не тужи; дондеже бог изволит, живем вместе; а егда разлучат, тогда нас в молитвах своих не забы­вай; силен Христос и нас не покинуть! Поди, поди в церковь, Петровичь,— обличай блудню еретическую!» Я-су ей за то челом и, отрясше от себя печалную сле­поту, начах по-прежнему слово божие проповедати и учити по градом и везде, еще же и ересь никониян-скую со деръзновением обличал.

В Енисейске зимовал; и паки, лето плывше, в То­больске зимовал. И до Москвы едучи, по всем городам и по селам, во церквах и на торъгах кричал, пропо-ведая слово божие, и уча, и обличая безбожную лесть. (...)

Таже к Москве приехал и, яко ангела божия, прияша мя государь и бояря,— все мне ради. К Федору Ртище­ву зашел: он сам ис полатки выскочил ко мне, бла-гословилъся от меня, и учали говорить много-много,— три дни и три ночи домой меня не отпустил и потом царю обо мне известил. Государь меня тотъчас к руке поставить велел и слова милостивые говорил: «Здорово ли де, протопоп, живеш? Еще-де видатца бог велел!» И я сопротив руку ево поцеловав и пожал, а сам говорю: «Жив господь и жива душа моя, царь-государь, а впредь, что изволить бог!» Он же, миленькой, вздохнул, да и пошел куды надобе ему. И иное кое-что было, да што много говорить? Прошло уже то! Велел меня поставить на монастыръском подворье в Кремли и, в походы мимо двора моево ходя, кланялъся часто со мною низенько-таки, а сам говорит: «Благослови-де меня и помолися о мне!» И шапку в ыную пору, муръманку1, снимаючи з головы, уронил, едучи верхом. А ис кореты высунется, бывало, ко мне. Таже и все бояря, после ево, челом да челом: «Протопоп, благослови и молися о нас!» Как-су мне царя-тово и бояр-тех не жалеть? Жаль, о-су! Ви-диш, каковы были добры! Да и ныне оне не лихи до меня; дьявол лих до меня, а человеки все до меня добры. Давали мне место, где бы я захотел, и в духовники зва­ли, чтоб я с ними соединилъся в вере; аз же вся сия яко уметы вменил, да Христа приобрящу, и смерть поми­ная, яко вся сия мимо идет.

А се мне в Тобольске в тонце2 сне страшно возвеще­но (блюдися, от меня да не полъма3 растесан будеши). Я вскочил и пал пред иконою во ужасе велице, а сам говорю: «Господи, не стану ходить, где по-новому поют, боже мой!» Был я у завтрени в соборной церкви на ца­ревнины имянины, шаловал4 с ними в церкве-той при воеводах; да с приезду смотрил у них просвиромиса-ния5 дважды или трожды, в олътаре у жертвеника стоя, а сам им ругалъся; а как привык ходить, так и ру-гатца не стал,— что жалом, духом антихристовым и ужалило было. Так меня Христос-свет попужал и ре-че ми: «По толиком страдании погибнуть хощеш? Блю­дися, да не полъма разсеку тя!» Я и к обедне не пошел, и обедать ко князю пришел, и вся подробну им возвестил. Боярин миленькой, князь Иван Андреевичь Хилъков, плакать стал. И мне, окаянному, много столко божия благодеяния забыть? (...)

Паки реку московкое бытие. Видят оне, что я не сое-диняюся с ними; приказал государь уговаривать меня Родиону Стрешневу, чтоб я молъчал. И я потешил ево: царь-то есть от бога учинен, а се добренек до меня,— чаял, либо помаленку исправится. А се посулили мне Симеонова дни сесть на Печатном дворе книги править, и я рад силно,— мне то надобно лутче и духовничества. Пожаловал, ко мне прислал десеть рублев денег, царица десеть рублев же денег, Лукъян духовник десять рублев же, Родион Стрешнев десеть рублев же, а дружище на­ше старое Феодор Ртищев, тот и шестьдесят рублев казначею своему велел в шапку мне сунуть; а про иных нечева и сказывать: всяк тащит да несет всячиною! У света моей, у Федосьи Прокопьевны Морозовы, не выходя, жил во дворе, понеже дочь мне духовная, и сест­ра ее, княгиня Евдокея Прокопьевна, дочь же моя. Светы мои, мученицы христовы! И у Анны Петровны Милославские покойницы всегда же в дому был. А к Феодору Ртищеву бранитца со отступниками ходил.

Да так-то с полгода жил, да вижу, яко церковное ничто же успевает, но паче молъва бывает, паки завор­чал, написав царю многонко-таки, чтоб он старое бла­гочестие взыскал и мати нашу общую, святую церковь, от ересей оборонил и на престол бы патриаршеский пастыря православнова учинил вместо волъка и отступ­ника Никона, злодея и еретика. И егда писмо изгото­вил, занемоглось мне гораздо, и я выслал царю на пе­реезде с сыном своим духовным, с Феодором юродивым, что после отступники удавили ево, Феодора, на Мезени, повеся на висилицу. Он же с писмом приступил к царе-ве корете со деръзновением, и царь велел ево посадить и с писмом под Красное крылцо,— не ведал, что мое; а опосле, взявше у него писмо, велел ево отпустить. И он, покойник, побывав у меня, паки в церковь пред царя пришед, учал юродством шаловать, царь же, осердясь, велел в Чюдов монастырь отслать. Там Павел архима-рит и железа на него наложил, и божиею волею железа разъсыпалися на ногах пред людми. Он же, покойник-свет, в хлебне той после хлебов в жаркую печь влез и голым гузном сел на поду и, крошки в печи поби-раючи, ест. Так чернцы ужаснулися и архимариту ска­зали, что ныне Павел митрополит. Он же и царю воз­вестил, и царь, пришед в монастырь, честно ево велел отпустить. Он же паки ко мне пришел.

И с тех мест царь на меня кручиноват стал: не любо стало, как опять я стал говорить; любо им, как молчю, Да мне так не сошлось. А власти, яко козлы, пырскать стали на меня и умыслили паки сослать меня с Москвы, понеже раби христовы многие приходили ко мне и, ура-зумевше истинну, не стали к прелесной их службе хо­дить. И мне от царя выговор был: «Въласти-де на тебя жалуются, церкви-де ты запустошил, поедь-де в ссылку опять». Сказывал боярин Петр Михайловичь Салъты-ков. Да и повезли на Мезень. Надавали было кое-чево, во имя христово, люди добрые много, да все и осталося тут; токмо с женою и детми и з домочадцы повезли. А я по городам паки людей божиих учил, а их, пестро-образных зверей, обличал. И привезли на Мезень.

Полтора года держав, паки одново к Москве възяли, да два сына со мною — Иван да Прокопей — сьехали же, а протопопица и прочий на Мезени осталися все. И при-везше к Москве, отвезли под начал в Пафнутьев мо­настырь. И туды присылка была,— тож да тож говорять: «Долъго ли тебе мучить нас? Соединись с нами, Авваку-мушко!» Я отрицаюся, что от бесов, а оне лезут в гла­за! Скаску1 им тут з бранью з болшою написал и послал з дьяконом ярославским, с Козмою, и подьячим двора патриарша. Козма-та не знаю коего духа человек; въяве уговаривает, а втай подкрепляет меня, сице говоря: «Протопоп! Не отступай ты старова-тово благочестия; велик ты будеш у Христа человек, как до конца пре­терпит; не гляди на нас, что погибаем мы!» И я ему го­ворил сопротив, чтоб он паки приступил ко Христу. И он говорит: «Нельзя, Никон опутал меня!» Просто молыть, отрекся пред Никоном Христа, так же уже, бедной, не сможет встать. Я, заплакав, благословил ево, горюна; болши тово нечева мне делать с ним, ведает то бог, что будет ему.

Таже, держав десеть недель в Пафнутьеве на чепи, взяли меня паки в Москву, и в Крестовой стязався власти со мною, ввели меня в соборной храм и стригли по переносе меня и дьякона Феодора, потом и прокли­нали, а я их проклинал сопротив. Зело было мятежно в обедню-ту тут! И, подеръжав на патриархове дворе, повезли нас ночью на Угрешу к Николе в монастырь. И бороду враги божий отрезали у меня. Чему быть? Волъки-то есть, не жалеют овцы! Оборвали, что собаки, один хохол оставили, что у поляка, на лъбу. (...)

Держали меня у Николы в студеной полатке сем-натцеть недель. Тут мне божие присещение быстъ; чти в Цареве послании, тамо обрящеши. (...)

По сем свезли меня паки в монастырь Пафнутьев и там, заперши в темную полатку, скована держали год без мала. (...)

Еще вам побеседую о своей волоките. Как привезли меня из монастыря Пафнутьева к Москве, и поставили на подворье, и, волоча многажды в Чюдов, поставили перед вселенских патриархов, и наши все тут же, что лисы, сидели,— от писания с патриархами говорил много; бог отверз грешъные мое уста и посрамил их Христос! Последнее слово ко мне рекли: «Что-де ты упрям? Вся-де наша Палестина — и серби, и алъбана-сы, и волохи2, и римляне, и ляхи,— все-де тремя перъсты крестятся, один-де ты стоиш во своем упоръстве и крестисся пятью перъсты! Так-де не подобает!» И я им о Христе отвещал сице: «Вселенъстии учителие! Рим давно упал и лежит невсклонно, и ляхи с ним же погиб­ли, до конца враги быша християном. А и у вас право­славие пестро3 стало от насилия туръскаго Магмета,— да и дивить на вас нелзя: немощни есте стали. И впредь приезжайте к нам учитца: у нас, божиею благодатию, самодеръжство. До Никона отступника в нашей Росии у благочестивых князей и царей все было православие чисто и непорочно, и церковь немятежна. Никон-волък со дьяволом предали трема перъсты креститца, а первые наши пастыри, яко же сами пятью перъсты крестились, такоже пятью перъсты и благословляли по преданию святых отец наших: Мелетия антиохийскаго и Феодори-та Блаженнаго, епископа киринейскаго, Петра Дамаски-на и Максима Грека. Еще же и московский поместный бывый собор при царе Иване так же слагая перъсты креститися и благословляти повелевает, яко же преж­ний святии отцы, Мелетий и прочий, научиша. Тогда при царе Иване быша на соборе знаменоносцы4 Гурий и Варсонофий, казанъские чюдотворцы, и Филипп, соловецкий игуменъ,— от святых русских». И патриаръ-си задумалися; а наши, что волъчонки, вскоча, завыли и блевать стали на отцев своих, говоря: «Глупы-де были и не смыслили наши русские святыя, не учоные-де люди были,— чему им верить? Оне-де грамоте не уме­ли!» О, боже святый! Како претерпе святых своих толикая досаждения? Мне, бедному, горъко, а делать нечева стало. Побранил их, побранил их, колко мог, и последнее слово рекл: «Чист есмь аз, и прах прилеп-ший от ног своих отрясаю пред вами, по писанному: лут-че един творяй волю божию, нежели тмы беззаконных!» Так на меня и пущи закричали: «Возми, возми его! Всех нас обезчестил!» Да толкать и бить меня стали; и патриархи сами на меня бросились. Человек их с сорок, чаю, было,— велико антихристово войско собра-лося! Ухватил меня Иван Уваров, да потащил, и я закри­чал: «Постой,— не бейте!» Так оне все отскочили. И я толъмачю-архимариту говорить стал: «Говори патриархам,— апостол Павел пишет: — таков нам подобаше архиерей, преподобен, незлобив,— и прочая; а вы, убивше человека, как литоргисать1 станете?» Так оне сели. И я отшел ко дверям, да набок повалилъся: «Посидите вы, а я полежу»,— говорю им. Так оне смеются: «Дурак-де протопоп-то! И патриархов не по­читает!» И я говорю: «Мы уроди2 Христа ради! Вы славни, мы же безчестни! Вы силни, мы же немощни!» Потом паки ко мне пришли власти и про аллилуйя стали говорить со мною. И мне Христос подал — посрамил в них римъскую ту блядь Дионисием Ареопа-гитом, как выше сего в начале реченно. И Евфимей, чюдовской келарь, молыл: «Прав-де ты,— нечева-де нам болши тово говорить с тобою». Да и повели меня на чеп.

Потом полуголову царь прислал со стрелцами, и по­везли меня на Воробьевы горы; тут же — священника Лазоря и инока Епифания старца; острижены и обруга­ны, что мужички деревенские, миленкие! Умному чело­веку поглядеть, да лише заплакать, на них глядя. Да пускай их терпят! Что о них тужить? Христос и лутче их был, да тож ему, свету нашему, было от прадедов их, от Анны и Каиафы, а на нынешних и дивить нечева: с обрасца делают! Потужить надобно о них, о бедных. Увы, бедные никонияня! Погибаете от своего злаго и непокориваго нрава.

Потом с Воробьевых гор перевели нас на Андреевское подворье, таже в Савину слободку. Что за разбойника­ми, стрелцов войско за нами ходит и срать провожают; помянется,— и смех и горе,— как-то омрачил дьявол! Таж к Николе на Угрешу; тут государь присылал ко мне голову Юрья Лутохина благословения ради, и кое о чем много говорили.

Таже опять ввезли в Москву нас на Никольское подворье и взяли у нас о правоверии еще скаски. Потом ко мне комнатные люди многажды присыланы были, Артемон и Дементей, и говорили мне царевым глаголом: «Протопоп, ведаю-де я твое чистое и непорочное и бого-подражателное житие, прошу-де твоево благословения и с царицею и с чады,— помолися о нас!» Кланяючись, посланник говорит. И я по нем всегда плачю; жаль мне силно ево. И паки он же: «Пожалуй-де послушай меня,— соединись со вселенъскими-теми хотя неболшим чем!» И я говорю: «Аще и умрети ми бог изволит, со отступниками не соединюся! Ты, реку, мой царь, а им до тебя какое дело? Своево, реку, царя потеряли, да и тебя проглотить сюды приволоклися! Я, реку, не сведу рук с высоты небесныя, дондеже бог тебя отдаст мне». И много тех присылок было. Кое о чем говорено. Последнее слово рек: «Где-де ты ни будеш, не забы­вай нас в молитвах своих!» Я и ныне, грешной, елико могу, о нем бога молю.

Таже, братию казня, а меня не казня, сослали в Пустозерье. И я ис Пустозерья послал к царю два послания: первое невелико, а другое болши. Кое о чем говорил. Сказал ему в послании и богознамения некая, показанная мне в темницах; тамо чтый да разумеет. Еще же от меня и от братьи дьяконово снискание1 послано в Москву, правоверным гостинца, книга «Ответ православных» и обличение на отступническую блуд­ню. Писано в ней правда о догматех церковных. Еще же и от Лазаря священника посланы два послания царю и патриарху. И за вся сия присланы к нам гостинцы: повесили на Мезени в дому моем двух человеков, детей моих духовных,— преждереченнаго Феодора юродиваго да Луку Лаврентьевича, рабов христовых. Лука-та мос-ковъской жилец, у матери-вдовы сын был единочаден, усмарь2 чином, юноша лет в полтретьятцеть3, приехал на Мезень по смерть з детми моими. И егда бысть в дому моем въсегубительство, вопросил его Пилат: «Как ты, мужик, крестисься?» Он же отвеща смиренномудро: «Я так верую и крещуся, слагая перъсты, как отец мой духовной, протопоп Аввакум». Пилат же повеле его в темницу затворити, потом, положа петлю на шею, на релех повесил. Он же от земных на небесная взыде. Болши тово что ему могут зделать? Аще и млад, да по-старому зделал: пошел себе ко владыке. Хотя бы и ста­рой так догадалъся! В те жо поры и сынов моих родных двоих, Ивана и Прокопья, велено ж повесить; да оне, бедные, оплошали и не догадались венцов победных ухватити: испужався смерти, повинились. Так их и с матерью троих в землю живых закопали. Вот вам и без смерти смерть! Кайтеся, сидя, дондеже дьявол иное что умыслит. Страшна смерть — недивно! Некогда и друг ближний Петр отречеся и, изшед вон, плакася горъко, и слез ради прощен бысть. А на робят и дивить нечева: моего ради согрешения попущено им изнеможе­ние. Да уж добро, быть тому так! Силен Христос всех нас спасти и помиловати.

По сем той же полуголова Иван Елагин был и у нас в Пустозерье, приехав с Мезени, и взял у нас скаску. Сице реченно: год и месяц, и паки,— мы святых отец церковное предание держим неизменно, а палестинъска-го патриарха Паисея с товарищи еретическое соборище проклинаем. И иное там говорено многонко, и Никону, завотчику ересям, досталось неболшое место. По сем привели нас к плахе и, прочет наказ, меня отвели, не казня, в темницу. Чли в наказе: Аввакума посадить в землю в струбе и давать ему воды и хлеба. И я сопротив тово плюнул и умереть хотел, не едши, и не ел дней с воем и болши, да братья паки есть велели.

По сем Лазаря священника взяли, и язык весь вырезали из горла; мало попошло крови, да и перестала. Он же и паки говорит без языка. Таже, положа правую руку на плаху, по запястье отсекли, и рука отсеченая, на земле лежа, сложила сама перъсты по преданию и долго лежала так пред народы; исповедала, бедная, и по смерти знамение Спасителево неизменно. Мне-су и самому сие чюдно: бездушная одушевленых обличает! Я на третей день у нево во рте рукою моею щупал и гладил: гладко все — без языка, а не болит. Дал бог во временне часе исцелело. На Москве у него резали: тогда осталось языка, а ныне весь без остатку резан; а говорил два годы чисто, яко и с языком. Егда исполни-лися два годы, иное чюдо: в три дни у него язык вырос совершенной, лиш маленко тупенек, и паки говорит, беспрестанно хваля бога и отступников порицая.

По сем взяли соловецъкаго пустынника, инока-схим­ника Епифания старца, и язык вырезали весь же; у руки отсекли четыре перъста. И сперва говорил гугниво. По сем молил пречистую богоматерь, и показаны ему оба языки, московъской и здешъней, на воздухе; он же, един взяв, положил в рот свой и с тех мест стал гово­рить чисто и ясно, а язык совершен обретеся во ръте. Дивна дела господня и неизреченны судбы владычни! И казнить попускает, и паки целит и милует! Да что много говорить? Бог — старой чюдотворец, от небытия в бытие приводит. Во се петь в день последний всю плоть человечю во мъгновении ока воскресит. Да кто о том разъсудити может? Бог бо то есть: новое творит и старое поновляет. Слава ему о всем!

По сем взяли дьякона Феодора; язык вырезали весь же, оставили кусочик неболшой во рте, в горле накось резан; тогда на той мере и зажил, а опосле и опять со старой вырос и за губы выходит, притуп маленко. У нево же отсекли руку поперег ладони. И все, дал бог, стало здорово,— и говорит ясно против прежнева и чисто.

Таже осыпали нас землею: струб в земле, и паки около земли другой струб, и паки около всех общая ограда за четырми замъками; стражие же пред дверми стрежаху темницы. Мы же, здесь и везде сидящий в тем­ницах, поем пред владыкою Христом, сыном божиим, песни песням, их же Соломан воспе, зря на матерь Виръсавию: «Се еси добра, прекрасная моя! Се еси добра, любимая моя! Очи твои горят, яко пламень огня; зубы твои белы паче млека; зрак лица твоего паче солнечных лучь, и вся в красоте сияеш, яко день в силе своей» (хвала о церкви) (...)

По сем у всякаго правовернаго прощения прошу; иное было, кажется, про житие-то мне и не надобно говорить, да прочтох Деяния апостольская и Послания Павлова,— апостоли о себе возвещали же, егда что бог соделает в них: не нам, богу нашему слава. А я ничто ж есм. Рекох, и паки реку: «Аз есм человек грешник, блудник и хищник, тать и убийца, друг мытарем и греш­никам, и всякому человеку лицемерец окаянной». Простите же и молитесь о мне, а я о вас должен, чтущих и послушающих. Болши тово жить не умею; а что зделаю я, то людям и сказываю; пускай богу молятся о мне! В день века вси жо там познают соделанная мною — или благая, или злая. Но аще и не учен сло­вам, но не разумом; не учен диалектики, и риторики, и философии, а разум христов в себе имам, яко ж и апостол глаголет: аще и невежда словом, но не разумом(...)


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: