II. Одиночник 1 страница

Отец одиночника, простой мужик-пахарь, вовсе не занимается воспитанием сына, предоставляя это дело жене — хлопотливой крикунье-бабе, или лучше самой природе. Мальчишка, который года два поползает на грязном полу отцовской избы между овцами и телятами, столько же времени поваляется в грязи и пыли деревенской улицы, с раскрытым ртом удивляясь невиданным диковинкам — от простой крестьянской телеги до затейливых старинных дрожек проезжей старушки-помещицы; потом несколько лет походит с ребятишками-сверстниками за грибами и ягодами, раз по десяти в день купаясь в соседней реке-луже. Лет шестнадцати он уже принимается за серп и косу, вовсе не думая о своем будущем ремесле. Наступит зима со своими холодами и бездействием; мужику осталось завалиться на печь или сесть в угол и тачать свой неуклюжий лапоть, но во дворе у него пара лошаденок и двое саней,— тут уж как-то не хочется быть в бездействии, особенно если за мужичком состоит недоимка.

И вот, по совету соседа, мужичок подновит свои сани, починит сбрую и отправится в соседний город за товаром; здесь земляк найдет ему доверителей свезти пеньку, шерсть, муку в губернский город, и обои сани нагрузит этим добром до самого верху. В огромном обозе, длиною с версту, потянулась и пара лошадок новобранца-извозчика вслед за другими. Сложив в городе кладь и получив расчет, ему остается или опять искать оказий, или просто ехать порожняком. Приятель-земляк и тут его не оставит и выручит из беды — найдет ему целую кучу седоков на обои сани, так что доехать до деревни ему придется не только даром, но еще и с излишком, а расчет за кладь весь почти останется целым в его кошельке.

Подобного рода оборот чрезвычайно полюбился мужику по очень простой и естественной причине: у него нашелся и лишний грош в хозяйстве, и случай коротать полезно и выгодно зимние ночи. Мало-помалу одиночник заводится знакомством и начинает возить исключительно одних седоков, и только разве за неимением последних возьмется за кладь. Глядишь, каждую зиму он является в городе и где-нибудь за углом выжидает своих седоков, каких-нибудь семинаристов или гимназистов, пользующихся вакацией.

Пройдут зимы три-четыре, и у одиночника завелись седоки постоянные, знакомые, которые избавляют его от необходимости стоять за углом, и уже сами отыщут его где-нибудь на печи или полатях постоялого двора. Торговля с ним короткая, цена за проезд известная, незначительная. Всякий из седоков знает и своего извозчика, и то, какое число пассажиров любит он сажать в свои широкие пошевни, называемые им креслами; а потому никто и не претендует, если он посадил лишнего и выедет позднее, чем обещал, да и повезет мучительно-тихо, потому что всякий знает, что ни один одиночник не любит делать больше 60 верст в сутки и меньше четырех станций на стоверстном пути.

Даже эти станции, или привалы, самый постоялый двор, где остановятся, известны каждому седоку как нельзя лучше, наконец имя и хозяина и хозяйки его и число часов, которые доведется просидеть в душной избе, или рассматривать затейливо пестрые и занимательные суздальские картинки, которыми увешаны стены пассажирской горницы. Досужий гимназист найдет достаточно времени, чтобы разобрать все надписи, которыми унизаны и потолок и стены, наконец и сам найдется, чтоб и по себе оставить приличное воспоминание в стихах следующего содержания:

Здесь мы были,

Чай пили,

Яичницу ели

И трубку курили.

Пока седоки пьют чай или едят яичницу, приготовленную услужливой хозяйкой, извозчики распрягли лошадей и задали им сена. Один за другим входят они в избу и, предварительно помолившись и поздоровавшись с хозяевами, начинают разоблокаться. Сняв полушубки, одиночники являются в рубашках, подпоясанных тесемкой с болтающимся на ней медным гребешком, который тотчас же и приводит в порядок растрепавшиеся волосы.

— А что, хозяюшка, не покормишь ли ты нас? — заговорит один, покрякивая и почесываясь.

— Да вы все ли тут пришли: нет ли кого на дворе? — спросит хозяйка и, получив в ответ лаконичное «кажись бы все», начинает накрывать на стол. Положит коротенькую скатерть, поставит солоницу — четырехугольный деревянный ящик с такой же крышечкой, открывающейся кверху, каравай хлеба; сбегает в погреб и в ендове принесет квас, наконец начнет копаться около печи. Извозчики залезают за стол, крайний берет нож и рушает хлеб, остальные в глубоком молчании ожидают варева. Приходит хозяйка и на деревянной тарелочке приносит говядину, половину которой тем же порядком и крошит сидящий с краю. Является огромная деревянная чашка со щами: сюда складывается приготовленное крошево; сидящий в переднем углу под образами начинает есть, его примеру чинно, не торопясь, следуют остальные.

Щи съедены, только на дне чашки осталась непочатой говядина; застучат ложки по столу и хозяйка снова в другой, третий, четвертый раз подливает щей. Едят-едят, да вдруг все и перекрестятся. Чему обрадовались?

— Куски пошли! (Настало время за крошево приниматься). За щами является лапша и съедается с тою же невозмутимой тишиной, нарушаемой только стуком ложек или просьбой подбавить еще немного лапшицы и передать сукрой хлебца.

Когда съедается лапша, разговор начинает как будто завязываться. Какой-нибудь из сидящих вызовется уже и лошадок проведать и уйдет из избы, за ним другой и третий. А между тем хлебосольная хозяйка, приносит кашу и глиняную плошку с топленым маслом. Каша как-то особенно вкусно приготовлена и понравилась извозчикам — трех чашек как не бывало, и странное свойство — она развязала языки. Начинаются толки. Откуда ни возьмется красноречивый, опытный рассказчик в лице проезжего афени или господского лакея.

— Эй, слышь-ко, хозяйка! Есть что ли еще что-нибудь?

— Молоко с творогом, коли хотите! — отвечает голос из-за перегородки.

— Давай, поедим и молока твоего!

И две чашки молока с творогом разместились в желудках разгулявшихся потребителей.

— Пироги подавать что ли, ребята? — снова спросит хозяйка.

— Да они с чем у тебя? — скажет какой-нибудь шутник.

— Вдругорядь будут с кашей, а теперь с аминем,— ответит хозяйка, и действительно, пирог с аминем, т. е. пустой, без начинки.

— Ну, баста, ребята, вылезай, пора и коней попоить. Сами поели, и им пора дать вольготу...

Напоив лошадей и задав им овса, извозчики ложатся спать. Пройдет часа два или три и — снова воз за возом отправляется из задних ворот порожний поезд.

Здесь нелишним будет заметить, что одиночник никогда не едет один, а всегда в компании с другими, держась поверья, что задним лошадям легче плестись за другими. Потому редкий когда-либо согласится ехать впереди, всегда стараясь немножко позамешкаться, чтобы после догнать товарищей и примкнуть сзади. Но если уже выпала ему такая несчастная доля — предводительствовать обозом — и у него двое саней вразнорядку, то никогда не пустит вперед ту свою лошадь, которая получше другой и пошагистее, а норовит поместить не так рысистую лошадь и всегда правит ею своеручно. Он ни разу во всю дорогу не употребит плети, которой очень часто даже и нет у него, как вещи совершенно ненужной при такой тихой езде, как езда одиночников. Вообще одиночник чрезвычайно любит своих животов и бережлив к ним даже до мелочности: ни за что не посадит балуна-школьника на свое место, на облучок, не даст ему ни возжей, ни плети.

Ничем столько не угождают ему седоки, как слезши с воза пойдут сторонкой — мера единственная, даже полезная зимой, потому что, сидя неподвижно на одном месте, можно отморозить себе ноги, да наконец нужно же разнообразие в такой тихой езде, тянущейся мучительно-медленно. В благодарность за одолжение одиночник любит поважить своих седоков, и в свою очередь, когда дело дойдет до горы, он соберет их на воза, громко крикнув: «Садись, ребята, гора!» — и легонькой рысцой спустит их вниз. Затем опять продолжается та же история — согревание себя и своих ног собственным же средством — взбираньем пешком на гору.

Во время таких обоюдных дружеских одолжений с обеих сторон, незаметно наступят сумерки, а за ними и темная, глухая ночь. Седоки на своих местах; извозчики тоже на облучках; передний зачмокал, задергал вожжами, и лошаденки мелкой рысцой потащились вперед,— разительный признак близкого ночлега.

За столько же сытным, как и обед, ужином, разговоры бывают обыкновенно обильнее и интереснее. Ночной ли сумрак и темнота только что проеханного леса, страсть ли русского человека к чудесному, имеющая много пищи в тихой езде, когда от нечего делать и в лесу сильно воспламеняется воображение, но только за ужином у одиночников всегда затеваются рассказы о разбойниках.

— А слышали, ребята,— начнет какой-нибудь краснобай,— намнясь в Вожерове како дело случилось?

— Нет... а что? Нешто не ладно? — отзовутся собеседники.

— Да, чай, знаете Михея-то Терпуга, ну вот что с товаром ездит, еще такой коренастой, с черной бородой, да он завсегда тут все разносчиком ездит, никак годов больше двадцати будет.

— Будет-то будет! — отзовется хозяин, охотник послушать разговоры своих гостей и принять в них деятельное участие.— Знаем Терпуга...

— Ну! — в нетерпении отзовутся в один голос все извозчики.

— В осеннюю Казанскую в Вожерове ярмарка бывает что ли, аль базар какой, заподлинно не могу сказать.

— У них на Веденьев день бывает ярмарка! — заметит хозяин, присевший на лавку, поближе к гостям.

— Терпуг приехал с товарами, лавочку открыл, посбыл товару сколько мог, да говорят, и больно много. К вечеру собрался, связал воз, все как следовает, да на перепутьи и забеги в питейной. Хватил косулю, другую, третью, разобрало... Он и давай бахвалить про деньги, на стольною товару всякого продал; спросил еще косулю, выпил. Случись тут трое молодцов из тутошных, перемигнулись примерно, и вышли. Михей выпил косуху и тоже вышел. Да! Вам чай в примету, братцы, на десятой версте отселева мост-от?

— Коло Починка-то что ли? — спросил хозяин...

— Ну! — подхватили слушатели.

— Вот эдак, примерно, около первых петухов едет Михей один, работника с ним не было; только на мост въехал, как хватит его кто-то по затылку, да так больно, что он и свалился. Как опомнился, пришел в чувствие, видит — дело плохо: один молодец держит под уздцы лошадь, а двое лезут с дубиной... «Давай, говорят, деньги, а не то под мостом будешь, не успеешь-де родным и поклону справить». Михей изловчился, вытащи кистень, да как рванет того, что первый полез на него: у того только искры из глаз посыпались... упал! Тот, что лошадь держал, удрал под мост, а за ним и третий. Съехал Михей с моста, а они ему вдогонку: счастлив-де проклятый, догадался — кистень достал, а то бы хлебал уху в омуте...

— То-то я гляжу,— намнясь за маслом ездил в Вожерово,— Спирька Сыч что-то сгорбился, с овина бает упал,— перебил хозяин.— Да вот вечор ваши же ребята рассказывали, что Терентий Павлов вез на тройке купцов с ярмарки и тоже, примерно, в питейное вожеровское зашли и выпили на порядках знатно. Тут на задах-то у нас перелесок будет, они, что въехали туда, слышат, свистнуло в стороне, а там в другой. Купцы, хоть и на кураже были, а струсили... Терентью и горя мало, едет да попевает, еще шажком и тройку-то пустил. А в корни-то у него была вятка сивая, бает триста рублев в Котельниче дал...

Видят купцы, около дороги человек верхом показался, выехал на дорогу. За ним другой тоже на лошади, поравнялись, да и давай растабарывать. Терентий с ними: куды-де едете, не по пути ли, да что больно лошаденки-то у вас плохие — купцы было кричать, чтоб шибче ехать, а Терентий как бы и не слышит, знай толкует. Да вы, говорит, ребята, не хотите ли поменяться лошадями-то, я бы коренника-то, бает, уступил дешево, взял бы, пожалуй, обеих, да коли и третий бы был, и того бы взял. Те только посмеиваются да переглядываются; один пустил немножко вперед, да только было хотел ухватиться за поводья, как гикнет Терентий, индо купцы носы в лисьи шубы попрятали. Кони взвились, только пар валит, то было версты две поехали, да видят, дело — дрянь, не догонишь. «Ладно, говорят, в другой раз поедешь — нас не минуешь». А Терентий только посмеивается, да покрикивает,— так и удрал...

— Да нешто они давно, хозяин, так-то занимаются? — спросил один из извозчиков.

— Ну, теперича маленько посмирнее стали: зря-то не нападают, разве ночью на одного.

— Вестимо, в обоз-то, что они сделают? Так только лишь... бока наломаем, знают они, на кого нападать. Да никак пора, ребята, лошадок попоить да и спать завалиться! — заключил первый рассказчик, вставая из-за стола и поблагодарив хозяина за хлеб и соль.

Через полчаса в избе все стихает. Извозчики забрались на печь, на полати, на лавки и, подложив полушубки под голову, наполнили всю избу сытым и тяжелым храпом. Хозяин притащил из сеней огромную связку щиты или плетеный из соломы ковер и бросил его в углу на пол, наконец, погасив лучину в светце, вскоре и сам захрапел за перегородкой. Около полуночи между спящими начинается некоторого рода суматоха; лежавшие на печи и полатях перебираются на пол, будучи не в состоянии выдержать той страшной духоты, которая едва сносна в самой избе — на полу и лавках, но становится удушливой на печи и полатях. И хотя по пословице: «пар костей не ломит», все же этот жар в течение пяти часов редкий в состоянии вытерпеть и готов даже отдать должное удивление и полную дань справедливости тому, кто всю ночь вылежится там и долго потом, проснувшись, протирает глаза и не может очнуться.

— Эк его разжарило! Обрадовался теплыне, словно и невесть чему, как это хватило мяса, что хоть глаза-то привел Бог протереть,— не весь сжарился!.. Пройдись маленько, свояк, а то чай всего разломало,— заметит лежавший на лавке.

— Благо хоть свет-то Божий привелось увидеть, а то и не чаял; вишь какой зуд пронял, словно блохи накусали,— подхватит какой-нибудь остряк-швец, сшивающий хозяйские овчины для тулупа.— Попробуй, сват, кваску, авось не прогонит ли тоску,— и, подавая кружку все еще не очнувшемуся и протирающему глаза свату, добавит: — славный квас, землячок, один пьет, а у семерых животы рвет; выпьешь глоток, со смеху покатишься, а выпьешь другой, сведет тя дугой — небось еще не попросишь.

— Что, небось ладен, глаз изо лба воротит? — спрашивает разговорившийся остряк, когда ошеломленный наконец крякнул, выпив полкружки, и свесил свои ноги на лесенку.

— Теперь пройдись маленько, да смотри не забудь онучки-то, а то тебя тут и не дождешься; вишь ведь, словно дома, развалился! — продолжают острить одиночники, увлеченные примером бойкого парня-швеца, давно уже поджавшего ноги где-нибудь подле светца на лавке и ловко вскидывающего руку с иголкой, так что глазам больно следить за его работой.

Снова смолкнет все в избе, хотя уже и проснулись все ее временные и постоянные обитатели и, обвив свои ноги онучами и оборами, подвязывают лапти. Изредка, в разных углах раздается протяжный зевок в виде завывания: «ох-хо-хо — ау...чих; ехала деревня поперек мужика»... Вскоре начнется плесканье водой из глиняного рукомойника с тремя горлышками, висящего на веревочках около печи, под палатями, рядом с рушником или полотенцем. Этот рукомойник имеет весьма дурное свойство — всякому непривычному, вовсе некстати, налить воды за шиворот, если он слишком сильно раскачает его на веревках и не догадается придержать рукой прежде, чем наклонит свою голову.

За хозяйской перегородкой начинается однообразное щелканье счетами при отрывистом высчитывании потребленного овса и сена. Зазвенят медные деньги, захлопает дверь из избы в сени, иногда раздастся голос нетерпеливого седока, понукающего своего извозчика поскорее закладывать и всегда озадачиваемого следующим ответом:

— Ишь какой прыткой! Дай разделаться с хозяином-то, гляди, еще и не закладывали. Без других я не поеду... спешить некуда, к вечеру будем в городе, небось, не замешкаем. Мы свое время знаем, барин; поди-ка лучше буди своих-то, рано поднялся больно, еще только третьи петухи пропели...

Иногда после такой речи раздается голос растерявшегося извозчика, отыскивающего какой-нибудь синий или красный кушак и рукавицы, и через полчаса изба пустеет. И снова воз за возом медленно, мучительным шагом, при всеобщем молчании еще не разгулявшихся путешественников, потянется длинный обоз одиночников по избитой ухабами зимней дороге.

ШВЕЦЫ

(Очерк)

К числу необходимых промышленников, составляющих насущную потребность в крестьянской жизни, принадлежат едва ли не более всех швецы, которых можно также обозначить именем деревенских или, даже лучше, русских портных.

В большой части Костромской губернии обязанность швецов исполняют жители одного из самых промышленных и многолюдных ее уездов— Галицкого, который сотнями высылает плотников, пильщиков, каменщиков и печников в Петербург и Москву и столько же разбрасывает промышленников по своей губернии в лице меховщиков, извозчиков, ездящих с мерзлой и сушеной рыбой, со свежими огурцами и проч. Из этого уезда в конце осени небольшие кучки швецов плетутся по проселкам и большим почтовым дорогам иногда чрезвычайно отдаленных уездов, каковы, например, северный край Кологривского, по реке Меже и Унже, Ветлужский, Макарьевский, иногда Солигаличский, Буйский и Чухломский. По быту этих-то швецов и обрисовываются картины промысла, представляемые в настоящем очерке.

Замечательно, впрочем, то обстоятельство, что швецовский промысел всегда не зевает укрепляться в той местности, где поживее развита промышленность на разную стать, стало быть, побольше соблазнов на отхожие заработки. На таких простых основаниях завелись швецы в тех центральных пунктах, вокруг которых (иногда на больших расстояниях) всякое иное ремесло знают, исключая это. Но, само собой разумеется, деревенские портные в наибольшем числе держатся около таких мест, где пристроилось скорняжное дело: выделывают меха, дубят овчины, как, например, под Романовом (в Ярославской губернии), под городом Галичем (Костромской губернии), где село Шокша выделывает меха, получаемые из Архангельской губернии и из таких далеких мест, каковы печорские отдаленные палестины. В последнем случае швецы пользуются большой известностью, которая дает им смелость знакомить со своим искусством самые отдаленные местности и рисковать выходом на заработки не только в Москву и Казань, но даже и в более далекий Питер. В последнем городе, между прочим, известны шапошники, выходцы из села Молвитина (Костромской же губернии, Буевского уезда).

На Волге в большой славе кислая овчина—мурашкинцы (из села Мурашкина, Княгининского уезда, Нижегородской губернии), которые и по присловью — шапками обоз задавили (они тоже зимой шьют полушубки, ходя по деревням, но в остальное время не перестают кормить себя иглой, заручаясь другими заказами). Не боится швецовский промысел и глухих мест, самых заброшенных захолустьев (и даже, кажется, их сильнее долюбливает); так, например, в том глухом углу одного из самых глухих уездов, каков Пошехонский (Ярославской губернии), который прилегает к Вологодской губернии, с деревней Трушковой в центре, все население по преимуществу и почти сплошь — странствующие портные.

В первом случае, когда этот промысел вызывается безвыходной местной потребностью, швецы только временные (осенние и зимние) портные, и тогда они в скромных границах негромкого промысла— ремесленники на короткое время для известного околотка. Количество их считается тогда не сплошь целыми деревнями, а лишь несколькими домами в немногих селениях. Таких мастеров, которые, по пословице, «на грош крадут, да на рубль изъяну делают», не помногу, но много во всех уголках России. И если межевать последнюю на губернии в административных границах, а не на украйны и урочища с экономическими гранями, таких швецов на домашнюю потребность в каждой губернии найдется по несколько кучек в двух-трех уездах. Между прочим, про таковых можно бы и совсем не слыхать, как, например, про тамбовских швецов, которые и шьют плохо, и ходят только по реке Цне, не добираясь до столиц и, стало быть, до ученых исследований и печатных известий.

Но из среды моршанских швецов выделилась историческая личность основателя молоканской веры — одной из наиболее распространенных сект — Семена Матвеича Уклеина, или, попросту и по-молокански,— Семенушки.

Будучи уроженцем той местности (под Борисоглебском, Тамбовской губернии), где кормились некоторые от портного ремесла, и он, по завету отца, ходил по деревням с товарищами кроить и сшивать овчины в полушубки про домашний обиход желающих и в казну но подрядам от денежных людей. Поработав у одного из таковых (Побирухина) и вступив в его веру (духоборческую), Семенушка Уклеин рассорился со стариком, ушел от него, покинув жену, — дочь Побирухина. Додумавшись до своей веры, во многом отличной от духоборской, Уклеин, под видом и с ремеслом швеца, пошел ее рассказывать везде там, где ему давали работу. В то время когда его товарищи забавляли хозяев в долгие и темные осенние и зимние ночи сказками да загадками, песнями да прибаутками, мистически настроенный и начитанный от книг Святого Писания Семен Матвеич проповедовал новую веру: учил держаться одного Евангелия, отвергал церковь и духовенство, советовал собираться на моление для того только, чтобы петь псалмы и слушать и толковать Евангелие.

Не побоялся он (когда того потребовали) торжественно войти в город Тамбов (как бы в Иерусалим), соблазнить в молоканскую веру много народу по Цне, по Хопру. Когда же императрица Екатерина II повелела освободить его из тамбовского острога, куда попал он после вшествия в Тамбов, он привел в свою секту множество деревень около Новохоперской крепости, под самым Тамбовом (в селе Рассказове), под городом Балашовом. Соблазнил многих из приверженцев духоборства (в Песках) и из исповедников иудейской веры (субботников под саратовским городом Балашовом). Ушел за Волгу и там распространил молоканство по рекам Иргизам и Узеням. Теперь его вера и на Молочных водах в Таврической губернии, и за Кавказом в Бакинской и Тифлисской губерниях, и в Сибири под Томском, и на Амуре, и на Зее под Благовещенском.

Собственно про этих-то одиночных швецов и предлагается следующий рассказ, поставленный в границы всей безыскусной простоты невинного и полезного промысла.

Не вдаваясь слишком далеко в объяснение причин, по которым бы можно было узнать всю степень важности и значения швецовского ремесла, мы хотим представить простую и нехитрую картину его проявления.

* * *

Прямым и неизбежным следствием появления швецов бывают следующие обстоятельства:

Редкий мужичок не имеет на дворе у себя пары две и даже три баранов и овец, составляющих предмет предпочтительной любви и благорасположения хозяек-баб, которые называют этих животных многими ласкательными именами, каковы, например, бяшка и даже яшка. В продолжение долгого лета эти бяшки до того закужлявятся, что к осени потребуют новой стрижки, как бы в замену первой, которая производится в Великом Посту.

В любой крестьянской избе, в начале ноября или в конце октября, непременно уже открывается следующая семейная картина: все бабы, начиная с большухи и оканчивая десятилетней девонькой, сидят в куту, или заднем углу избы, под полатями, и держат на коленях мохнатого барана или овцу-яловку. Бяшка поминутно вздрагивает и жалобно кричит под большими особого устройства ножницами и как бы ждет не дождется, когда кончится эта невыносимая пытка, хотя и приправляемая ласкательствами мучительниц. А между тем огромный грохот постепенно наполняется густой волной, которая наконец кладется и в лукошки, за неимением другой подобной посуды.

Одновременно с окончанием подобной операции являются в деревнях местные шерстобиты, или волнотепы. Эти промышленники сортируют шерсть на два отдела: та, которая подлиннее и помягче, назначается для кафтанов и струною волнотепа превращается в мочки. Остальная шерсть — густая и жесткая, преимущественно со спины и боков животного, пойдет в продажу и в руках макарьевского и кологривского валяльщика превратится в сапоги, которые иной бережливый хозяин четыре зимы носит и не износит, особенно если догадается подсоюзить их кожей. Первый, лучший, сорт шерсти, превращенной в мочки, тотчас по уходе шерстобитов прядется бабами, и приготовленные нитки употребляются для бабьих чулок, или для варежек, или же, наконец, на ткацком станке является сукном-сермягой для понев и кафтанов. Может быть, в то же самое время, как бабы исполняют свои обязанности, мужик-большак с сыновьями творит распорядок в подполице или где-нибудь и режет нестриженых яловиц и баранов, для того чтобы после, сняв с них шкуру, иметь овчины для полушубка или даже, пожалуй, и для тулупа. Устроив таким образом дело, мужичку остается поджидать прихода швецов, которые не замедлят явиться в деревню в средине или конце ноября, но всегда после Кузьмы-Демьяна.

* * *

Нетрудно узнать догадливому то ремесло, которым занимаются эти мужички-путники, только что сейчас вышедшие с проселка на большую дорогу и потянувшиеся к виднеющейся вдали черной массе деревни. Почти что новенькие овчинные шубы туго-натуго подпоясаны красными или синими кушаками и надеты на коротенький полушубок. На спине каждого из них крепко привязан небольшой кожаный мешок, укрепленный на груди крест-накрест наложенными ремнями. Внизу ремней из-за кушака торчат огромные ножницы. По ним-то и по мешку назади ясно видно, что путники идут совсем не в Соловки Богу молиться или в Питер работой бока протирать: иначе мешок был бы побольше и не кожаный, да и внизу его непременно были бы привязаны пары две или три новых лаптей и, по крайней мере, хоть одна пара сапог. У этих, напротив, даже вместо толстой и суковатой можжевеловой палки видны в руках палочки дубовые, коротенькие, по нарезкам и четырехугольной форме которых нетрудно различить самодельные аршины.

Почти все путники немного сутулы и ступают неровным шагом, а не с перевалом, как делают это плотники. Из-под теплой шапки, опушенной у иных барашком, а у других и просто кошачьим мехом, смотрят насмешливые глаза и открытая физиономия: не сонная, как у каменщика и печника, а такая же смелая, как и у иного ярославца — петербургского лавочника. Впереди этой толпы идет парнишко-ученик, который от скуки гоняет носком лаптишек валяющиеся на дороге комки.

В полуверсте от путников показались черные клетухи-бани, предвозвестницы начинающегося жилья. Все они, по обыкновению, обсыпаны большими кучами льняных отрепьев— следов недавней бабьей работы. Утро только что началось: в деревне все тихо, и только скрип колодца да дальнее мычание коровы попеременно нарушают тишину. Из деревянных труб показался черный дым и прямым столбом потянулся к далекому небу.

— Вот он, Починок-то!.. Давно уж мы тут рыщем, а все тебя, молодца, ищем; принимай добрых людей да давай им работу-вольготу!— заговорил один из швецов, слегка улыбнувшись и переглянувшись с товарищами.

— Тереха не утерпел: спозаранку начал белендрясы подводить. Что-то будет, как на работу-то нарвется,— заметил другой швец остряку, всегда неизбежному лицу во всякой швецовской компании.— Говорил бы ты дело-то, путное что-нибудь,— как дела поведем: вот теперь в чем главная причина.

— Как поведем? Вестимо, как поведем; нечего тут и разум моторить, коли в деревне весь народ, почитай, на знати. И то молвить, не одни, чай, лаптишки, ходючи сюда кажинную зиму, поизмызгали. Вот дядя Степан седины понабрался, а все, смотри, сюда же лезет. Так ли, дядя Степан, я баю?

— Так, так, Тереха; неча греха таить: скоро двадцать зим минет, как в Починке работу беру.

— Да что тут толковать: толкнемся к соцкому Миките, и дело в шляпе. Поди, он всех баранов перерезал, да и овец-то уж, чай, давно пообстриг.

— Эй, вы, люди добрые, нет ли шитва? Выходи сюда, кто там жив остался,— говорил Тереха, уже под волоковым окном избы сотского, раза три постучав своим деревянным аршином в доску-подоконницу.

Через четверть часа высунулось бабье лицо, запачканное мукой, и, всмотревшись в путников, улыбнулось.

— Ай, родимые: Тереха, Степан, Петруха, Ванюшка!.. Войдите, ребята, в избу, на дворе студено что-то стало.

— Как живете-можете? — спросила хозяйка, когда швецы, помолившись образам, сели на лавку.

— Твоими молитвами, ничего... живем помаленьку: ни шатко, ни валко, ни на сторону. Где ж у тебя большак-то?

— Да еще третьего дни уехал к барину в город, о сю пору еще не бывал, баял, что долго не будет мешкать. А молодицы-то в баню пошли— лен треплют. Большаков-ребят в Питер отпустили: Гришу в плотники, а Иван, знамо, в печники снарядился.

— Нешто ты, Матрена, Ванюху-то оженила? Кажись, у тебя только одна невестка и была — Аграфена.

— Как же, кормилец, и Иванушку женили, около Масленой женили. Хорошая девка попалась — и к работе приобычна, и дела исполняет куды баско. Да и то молвить, из хорошего дому ведь пошла: потрусовского старосты Дементья дочка.

— А припасла ты нам работы, тетка Матрена? Ведь вот, поди, теперь и молодицам полушубки надо снарядить. А мы, признаться, на вас только и надежду полагали.

Пока тетка Матрена ходила в голбец, швецы успели разболочься и развязать свои мешки. Вскоре постепенно одно за другим показалось из этих мешков: утюги, наперстки, кусочки синего воску, обглоданный мел, наконец, суконный цилиндрик самодельной работы, назначенный для булавок, и игольник с большими и маленькими иглами. Остались в мешке, может быть, только нижнее белье, праздничный чистый платок на шею да новые шерстяные синие перчатки. Хозяйка принесла сырые овчины, извиняясь, что не успела просушить их за отсутствием большака.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: