double arrow

Окончание войны. Париж

Итак, днем я работал на фабрике, в маске и рукавицах для защиты от яда, окрашивая материалы в разные цвета, вечера я проводил с отцом и матерью, читая Махабхарату, на выходные же часто отправлялся в сельский дом к моим друзьям.

Я начал понимать, почему люди работают на опасных работах: либо их так воспитали, наподобие шахтеров-угольщиков; либо из-за любви к деньгам, вроде тех, кто работает под землей в ужасных условиях; либо, наконец, из-за инстинктивного чувства ответственности перед своей семьей, чтобы зарабатывать «хорошие» деньги. Я был из последней категории.

Лето выдалось ясным и не дождливым, жаркая сухая погода стояла до середины октября, когда начались дожди, в декабре начались снег и мороз, жгучая зима сковала всю землю. А потом - вечно удивительная весна, когда мертвые черные деревья и поля оживают, а в мае, с приходом весны, подоспели и невероятные новости, невозможно было поверить - война для нас закончилась. Я отправился в Лондон и смотрел на празднующих на Трафальгарской площади людей, стоя на том же самом месте, где и двадцать семь лет назад, когда пришли новости о прекращении огня в Первой Мировой войне, «войне для прекращения войны» 1914-1918 годов. Вновь все повторялось – те же самые многочисленные танцующие и поющие толпы; обнимаются и целуются в безумном восторге мужчины и женщины, иностранцы. Несколько часов я стоял и смотрел, радуясь вместе со всеми концу времени страха; счастливый от ощущения свалившейся с наших плеч тяжкой ноши. Двадцать семь лет назад я был одним из них и верил, что война велась для прекращения войны, что теперь «на зеленой и не знающей бед Английской земле возникнет Новый Иерусалим»; теперь я знал, что этого не может быть, и до тех пор, пока человек остается тем же самым, спящей машиной, пока животворная искра небесного пламени погребена в склепе тела, жизнь останется той же самой. Смотря на толпу, я видел все то же самое, что и годы назад, все повторялось - только немного изменился внешний вид.

Когда я вечером вернулся в Харпенден, впервые за неполные шесть лет в его окнах горел свет.

Обоим моим родителям тогда стукнуло за восемьдесят, но в то время как отец (который только однажды серьезно болел, в молодости) стал немощным и не мог ходить далеко, моя мать, которая в молодости всегда болела из-за нервов и провела много времени в постели, оставалась столь же энергичной, как шестидесятилетняя женщина. Мой отец всегда курил, выпивал в меру, мама же частенько - сверх меры, и оба они всю жизнь пили огромное количество крепкого чая и кофе и ели, по сегодняшним меркам, слишком много. Оба они сохранили представительный вид; моя мама была красива, здорова и хорошо выглядела. Они знали всех в городе и все их любили. Родители дожили до счастливого преклонного возраста, насколько это возможно в нашем мире, и я часто думаю: как хорошо родиться у таких родителей, несмотря на их недостатки и ограничения методизма.

Для них я всегда оставался маленьким «чудаком», отчасти белой вороной. Мой отец никогда не мог понять, почему я не закрепился в бизнесе по обработке тканей и не стал управляющим магазином, а мама, которая меня очень любила, чувствовала, что я не принадлежу их миру. Я предлагал ей прокатить ее на своей машине, которую забрал с хранения, но она всегда отказывалась, пока однажды я не спросил: «Почему ты не разрешаешь мне тебя отвезти? Ты разрешаешь остальным трем (моим братьям), но они ездили только в Англии, а я изъездил всю Европу и Америку. Почему?»

«Ну, - задумчиво ответила она, - ты сильно отличаешься от остальных, не так ли?»

Отличался отчасти тем, что тогда как мой отец и братья интересовались только делами, бизнес привлекал меня меньше всего; и только потому, что нужно было зарабатывать деньги на повседневные нужды. Основная тема их разговоров - бизнес - отводила мне скромную роль слушателя, поэтому я часто уезжал в Лондон, где встречался с друзьями из своего мира, с которыми мог обмениваться мыслями об искусстве, литературе и повседневных делах.

Одним из первых, с кем я увиделся, стал мой старый друг профессор Дени Сора. Он заговорил о Гюрджиеве, рассказал о своем желании снова с ним встретиться и спросил, могу ли я это устроить. Позже я несколько раз пытался, но подходящие обстоятельства никак не складывались и они никогда больше не встречались. Сора в то время работал над книгой об оккультной традиции в английской литературе, используя слово «оккультный» в его настоящем смысле - «скрытый».

Особенно это влияние заметно у Спенсера. В одной из строф Королевы Фей есть даже частичное описание энеаграммы:

В его основе круг заметен

И треугольник. Чудо! Боже мой!

Вот их различья: первый смертен

Несовершенный, женский; а другой

Бессмертный, совершенный и мужской:

Обоим им – квадрат основа

На семь и девять делят круг собой:

Девятка в круг, где небо. И готова

Картина - суть явления любого[1].

Сора проследил традицию от Чосера до Милтона и Блейка. Шекспир (или тот, кто написал пьесы) был глубоко связан с традицией; можно просмотреть пьесы с помощью определенного эталона и обнаружить небольшие отрывки, написанные Умом Мастера, слова, которые иногда вложены в уста жуликов и глупцов, клоунов. Оккультная традиция в литературе была чрезвычайно сильна во времена Елизаветы. После Блейка, за исключением отдельных намеков, она исчезает из литературы (хотя книги «об этом» продолжают писать) до публикации Горы Аналог, принадлежавшего эзотерической традиции Рене Домаля.

Сора показывал мне рукописи еще нескольких книг, над которыми он работал, и которые в итоге опубликовали - Конец страха, Боги и люди и Христос Шартра, они также принадлежали оккультной традиции. В то время он был главой Французского Института в Лондоне, но его сместил пришедший к власти де Голь из-за несогласия с Сора по некоторым вопросам.

Дени Сора, как и Орейдж, был необычным человеком в Гюрджиевском смысле этого слова; вместо личности он обладал индивидуальностью и, благодаря ресурсам собственного разума, действовал самостоятельно.

Как только схлынул массовый психоз после капитуляции Германии, и жизнь стала менее ненормальной, я начал пытаться попасть в Париж, но для тех, у кого не было там определенного дела, это было невозможно. До нас доходили смутные слухи, что Гюрджиев уехал в сельскую местность, а де Гартманны исчезли. Потом мне из Америки написала моя жена, что Гюрджиев вернулся в Париж, а де Гартманны живут в своем доме в Гарше, дальнем пригороде Парижа. Хотя посылать деньги во Францию запрещалось, я организовал контрабандную переправку Гюрджиеву некоторой суммы с помощью приятного русского друга, я связался с Гартманнами, и моя жена отправила им из Америки посылку с едой. Они предложили навестить их, и как только я смог предъявить паспортной службе достаточные основания для получения визы я отправился в Париж, в полночь на Гар дю-Норд меня встречали де Гартманны. Встреча с «Фомой», которого я любил так же как Орейджа, которого не видел и даже не получал новостей долгих шесть лет, переполнила меня радостью. Три дня мы только и делали, что разговаривали – о нашей жизни в Америке с Успенскими и Френком Ллойдом Райтом, о жизни Гартманнов во Франции во время оккупации.

К Гартманнам в Гарш повидаться с нами приходила Мадам де Зальцманн, и я рассказал ей все, что происходило в Америке, о чете Райтов, об Успенских и о группе Орейджа. Они сказала, что я не должен отдалятся от Мадам Успенской, «замечательной женщины». Они были правы; нужно было действовать более разумно, более адекватно, не поддаваясь чувствам. Я осознавал, как часто в своей жизни я порчу отношения с людьми, реагируя под воздействием задетых чувств.

Они рассказали мне, что Гюрджиев все так же живет в своей квартире на Рю де Колонель Ренар, все так же произносит тосты за различные категории «идиотов». Мадам Зальцманн привела ему много новых учеников вскоре после начала войны, всех - французов. Из этого ядра потом разрослась большая французская группа, в итоге став главной, основным центром изучения и практики учения Гюрджиева; эта последняя большая группа, сформировавшаяся вокруг Гюрджиева, стала первой по важности; вторая из собранных когда-то - американская группа, которая поддерживала Гюрджиева почти двадцать лет, стала следующей; русские и англичане Успенского в Лондоне, когда-то игравшие ведущую роль, стали третьими.

Я предполагал, что смогу найти Гюрджиева как обычно в его «офисе», в Кафе де ля Пэ, два или три раза я заходил туда в обычное время его появления, сидел, ждал и пил кофе, но безрезультатно. Наконец я пошел к нему на квартиру, поднялся по знакомым темным ступеням и позвонил, раздался пронзительный звонок. Дверь открыл он сам. Некоторое время он смотрел на меня, а затем произнес: «О! Входите».

Вначале я поразился, взглянув в его глаза – глубокое сострадание и печаль. Он угостил меня кофе в своей маленькой кладовке, мы разговаривали об Америке и моей семье, когда он сказал, что кое-кого ожидает, но можно вернуться на обед в половине первого, если у меня есть свободное время. Будто с тех пор, как я видел его в последний раз, прошло не шесть лет, а шесть недель, и ничего не изменилось. И все же изменилось все; изменились мы, изменился мир – и, в основном, к худшему.

Когда я вернулся, дверь мне открыл бегло говоривший по-английски молодой француз. Мы обедали втроем. Гюрджиев поручил мне произносить тосты за идиотов, но я забыл правильный порядок, и этим занялся молодой француз. Когда он дошел до «безнадежного» Гюрджиев спросил меня: «А вы какой идиот?» Я подумал: возможно, мой «идиот» изменился, и захотел узнать его мнение, поэтому ответил: «Теперь я не знаю».

«Но вы должны знать. Человек должен знать самого себя. За это время вы должны бы узнать!»

«Я не знаю, - сказал я. - Вы должны сказать мне».

«Я не скажу. Скажите сами».

«Итак, - сказал я, - я был «безнадежным».

«Да. Вы настоящий безнадежный идиот. Но вы по-прежнему знаете, каким вы хотели бы быть: объективным или субъективным?»

«Я знаю, что очень не хочу быть объективным безнадежным идиотом».

Таким образом, другой гость провозгласил тост: «За здоровье всех безнадежных идиотов, объективных и субъективных. Так сказать за тех, кто или является кандидатом на достойную смерть или кому суждено погибнуть как собаке. Тот, кто работает над собой, умрет как человек; кто не работает - погибнет как собака».

Я рассказал Гюрджиеву события последних лет в Америке, о старой группе Орейджа и об Успенских, о чете Райтов. Он внимательно слушал, но как только я начал обиженным тоном говорить о случае с Успенскими, резко отрезал: «Все это уже кончилось, все в прошлом. Теперь нужно начать что-то новое». Он начал говорить о чем-то еще, и мы продолжили разговор.

Его квартира была полна света и жизни, позитивных вибраций Гюрджиева и годами работавших с ним учеников, поэтому я уходил оттуда воодушевленный и глубоко удовлетворенный, но в то же время сильно переживал, осознавая, кем я был, и кем должен быть - громадное расстояние между знанием и бытием Гюрджиева, его уровнем внутреннего развития и моим. Если бы я был объективным безнадежным идиотом, я бы сказал: «Какой от всего этого прок? Я никогда не достигну такого же уровня, как Гюрджиев». Я бы забросил работу, или, возможно, пересмотрел бы свое отношение и заявил, что теперь могу работать сам по себе – чего я не мог делать; но, будучи «субъективным безнадежным идиотом», я осознавал безнадежность попыток достигнуть настоящего и постоянного внутреннего покоя с помощью рецептов обычной жизни; я видел свою пустоту, не-существование, ничтожность – и мою собственную значимость, я заработал определенный уровень «сознательной надежды», «сознательной веры» и осознал необходимость связи с группой и Учителем.

На Париж опустилась жара, несколько дней она была столь сильной, что сказалась на моем здоровье, я не смог пойти к Гюрджиеву. Гарш располагается на холме, где жару можно было переносить; но внизу, в городе, было даже хуже, чем в жаркой атмосфере Нью-Йорка. Днем я на улицу не выходил, слушая, как Гартманн сочиняет новую оперу Эстер или играет отрывки, сочиненные во время войны. Его музыка не носила следов влияния Гюрджиева; казалось, он совершил усилие сочинять всецело собственную музыку. Как и Орейдж, благодаря внутреннему нечто проработавший часть своего рока с помощью Нью Инглиш Викли, так и Гартман следовал своим путем через музыку. Вопрос о том, были бы их литература или музыка лучше, если бы они оставались в контакте с Гюрджиевым, даже не стоит рассматривать – они шли своим собственным путем. На Четвертом Пути каждый по-своему должен испытать во внешней жизни то, чему он научился от учителя, что я и пытался делать по мере своих сил. Хотя ни Гартманн, ни Орейдж больше не видели Гюрджиева, уйдя от него, чтобы встать на свои собственные ноги, вся их внутренняя жизнь до конца земного существования была пронизана сущностью его учения и его влияния; то же самое можно сказать и о д-ре Стрьернвале и Александре де Зальцманне.

Когда жара спала, я снова отправился на квартиру к Гюрджиеву, и он спросил: «Почему вы не приходили? Где вы были?»

Понемногу я узнал кое-что о том, чем он занимался во время войны. Мадам де Зальцманн привела ему много учеников. С ними он начал новую группу, интенсивно работал, научил их новым движениям в концертном зале Плейель. Эти движения отличались от танцев, которые показывали на демонстрациях в Париже и Нью-Йорке, которым учились мы; действительно, скорее движения, чем танцы - некоторые очень замысловатые, красивые, впечатляющие. Многие основывались на энеаграмме. Когда я увидел движения и услышал ответы Гюрджиева на вопросы учеников во время трапез, я осознал сильнее, чем когда-либо, его силу как учителя. После почти двадцатилетней работы в Париже с русскими, английскими и американскими учениками, не произведя видимого впечатления на французов, он воспользовался случайно подвернувшимся новым материалом и создал нечто жизненное, пригодное для работы с этими молодыми французами, которые с течением времени, как я уже говорил, стали главной из трех основных Гюрджиевских групп.

Я заговорил с Гюрджиевым о том, чтобы поселиться в Париже и работать с его группой. Он согласился. «Но ваша семья? - спросил он. - Они в Америке. Вы привезли их сюда? У вас есть здесь дело?»

Я ответил, что не вижу пока способа привезти их в Париж.

«Забота в первую очередь – о семье, - сказал он. – Возможно, вы начнете группу в Лондоне». Еще было долго до того, когда я смог вести группы.

Я вернулся в Англию и продолжил работу маляра на фабрике. Жизнь, по большому счету, находилась в хаосе; мы походили на муравьев, деловито занятых попытками построить новый муравейник из развалин старого. Что касается «идей», я был полностью вне контактов с людьми Успенского из Лэйн Плейс и знал только двух интересующихся идеями людей в Лондоне, так что занялся тем, чтобы обосноваться и привезти семью из Америки.

Пока же я продолжил читать Махабхарату и Рассказы Вельзевула. Когда я думал о работающих в соответствии с законом гигантских слепых силах, которые все время пытались сделать нас более механичными, я приходил в ужас. Тем не менее, когда спросили Иисуса: если так трудно спастись для избранных, что случиться с остальными, он ответил что для Бога все возможно.

Относительно упражнений, которые Гюрджиев давал нам время от времени. Хотя я выполнял их регулярно каждый день, наиболее сложные с 1930 года, они никогда не становились легче. Одно из упражнений похоже на кое-что, рассказанное в Тайне Золотого Цветка. Упражнения, так же как движения и танцы, нужно выполнять так, как они составлены; они основаны на фундаментальных принципах тысячелетней давности, и будучи таковыми, никогда не становятся легкими. Человек должен мобилизовать всю свою силу концентрации, чтобы держать на расстоянии дьявола случайных ассоциаций. Постоянное день за днем, год за годом, выполнение упражнений, давало внутреннюю силу, волю, внимание, силу концентрации, понимание себя и других; это постройка здания на камне учения, который существует испокон веков и вечно, взамен зыбучих песков обычного неустойчивого внешнего существования.

Так же как виртуозный пианист проводит каждый день часть времени за пианино, так же и в этой работе человек должен проводить часть дня в упражнениях и размышлениях, иначе он снова уснет. Вместе с тем, существуют периоды более сильных, более интенсивных усилий, и периоды полезного отдыха. Необходимо также уделять время удовлетворению нужд организма «обеспечивать все действительно необходимое для планетарного тела», для этой оболочки, в которой мы существуем – для нужд, а не для удовольствий, поскольку наш организм это просто инструмент, с которым мы должны работать. Без этого организма у нас нет зрения, слуха, вкуса, чувств и мыслей - только то маленькое нечто, что является настоящим в нас, что может продолжать существовать и содержит результаты настоящей работы над собой, наши возможности – то самое нечто, наша «настоящая самость», которая может получить другое тело, воплотиться, и которая снова будет платить за свое появление, очищать себя от оставшихся нежелательных элементов, платить за неискупленные грехи своих прежних тел.

Итак, часть каждого дня я отводил упражнениями и размышлениями, часть - чтению Рассказов Вельзевула и Махабхараты, а большую часть проводил на фабрике, окрашивая материалы, чтобы заработать на нужды моего организма, и организмов моей семьи в Америке.

______________________________________________________________________________

[1] Здесь приводится строфа из IX главы II книги «Королевы Фей», рассказывающей о Доме Умеренности, в котором живет благоразумная Альма. Он, здесь, - замок.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



Сейчас читают про: