Когда старший сын уехал, Ван-Лун почувствовал, что его дом освободился от какого-то избытка тревоги, и вздохнул с облегчением. Он сказал себе, что юноше полезно уехать и теперь он может заняться другими детьми и узнать, что они такое, потому что из-за своих забот и из-за земли, которую во что бы то ни стало нужно было во-время засеять и убрать, он едва помнил, какие у него есть дети, кроме старшего сына. Он решил, кроме того, что рано возьмет из школы второго сына, и отдаст его учиться какому-нибудь ремеслу, и не станет дожидаться, пока его охватит юношеская тоска и он сделается таким же наказанием для всего дома, каким был старший.
Второй сын Ван-Луна был настолько непохож на старшего брата, насколько могут быть несхожи сыновья одного отца. Старший был высок ростом, широк в кости и румян лицом, как большинство северян, и походил на мать, а второй был невысокого роста, тонкий и желтокожий, и было в нем что-то, напоминавшее Ван-Луну его отца, — смышленый, острый и лукавый взгляд и наклонность схитрить, если представится случай.
|
|
И Ван-Лун сказал:
— Что ж, из этого мальчика выйдет хороший купец, и я возьму его из школы и посмотрю, нельзя ли отдать его в ученье на хлебный рынок. Будет очень выгодно иметь сына там, где я продаю свое зерно и где он будет смотреть за весами и немного обвешивать в мою пользу.
Поэтому однажды он сказал Кукушке:
— Ступай и скажи отцу невесты моего старшего сына, что мне нужно с ним поговорить. И во всяком случае мы выпьем с ним вместе вина ради того, что его кровь скоро сольется в одной чаше с моей.
Кукушка пошла и вернулась, говоря:
— Он согласен повидаться с тобой, когда ты хочешь, и хорошо, если ты сможешь притти к нему пить вино в полдень, а если хочешь, он придет сюда.
Но Ван-Лун не хотел, чтобы городской купец пришел к нему в дом, так как ему пришлось бы готовиться к его приему, и он умылся, надел шелковый халат и отправился в путь через поля. Он пошел прямо на Улицу мостов, как сказала ему Кукушка, и перед воротами, на которых стояло имя Лиу, он остановился. Не то чтобы он сам узнал это слово, но он догадался, что это те самые ворота, потому что они были деревянные и вторые налево от моста. И Ван-Лун постучал в них ладонью. Ворота сейчас же открылись, и к нему вышла служанка и спросила, вытирая мокрые руки о передник, кто он такой. И когда он сказал свое имя, она пристально посмотрела на него и ввела его в комнату, попросила его сесть и снова посмотрела на него, зная, что он — отец жениха. Потом она вышла позвать хозяина.
Ван-Лун внимательно осмотрелся и подошел пощупать материю на занавесях у входа, и разглядывал дерево некрашенного стола, и был доволен, так как во всем виден был достаток, но не большое богатство. Он не хотел богатой невестки, боясь, что она будет горда и непокорна, требовательна в пище и одежде и отвратит сердце сына от родителей. Потом Ван-Лун снова сел и стал ждать.
|
|
Вдруг раздались тяжелые шаги, и вошел плотный человек средних лет. Ван-Лун встал и поклонился, и оба они начали кланяться, исподтишка рассматривая друг друга, и понравились друг другу, и почувствовали взаимное уважение потому, что каждый из них видел в другом человека достойного и состоятельного. Потом они уселись и пили горячее вино, которое разливала им служанка, и не спеша беседовали об урожае, о ценах и о том, какая цена будет на рис и этом году, если он уродится хорошо.
И наконец Ван-Лун сказал:
— Я пришел по делу, но если ты не хочешь, то поговорим о чем-нибудь другом. А если тебе нужен служащий, то у меня есть второй сын: он расторопный малый. Но если он тебе не нужен, то поговорим о чем-нибудь другом.
И купец ответил с большим добродушием:
— Да, мне нужен расторопный молодой человек, если он умеет читать и писать.
И Ван-Лун отвечал с гордостью:
— Оба мои сына — люди ученые и знают, когда буква неверно написана, и правильно ли поставлен знак воды или дерева.
— Это хорошо, — сказал Лиу. — Пусть приходит, когда угодно, и пока он не выучится делу, он будет работать за стол и помещение, а через год, если он окажет успехи, он будет получать серебряную монету в конце каждого месяца, а через три года — три монеты! И после того он уже выйдет из учеников и сможет занять в деле место, на какое способен. А кроме жалованья, он может получать подарки и от покупателей и от продавцов, и я ничего не имею против, если он сумеет получить их. И так как наши семьи породнились, я не возьму с тебя вступительного взноса.
Тогда Ван-Лун встал очень довольный, засмеялся и сказал:
— Мы теперь друзья. Нет ли у тебя сына для моей второй дочери?
Купец заколыхался от смеха, потому что он был толст и упитан, и сказал:
— У меня есть второй сын десяти лет. Его я еще не сосватал. А сколько лет твоей дочери?
Ван-Лун снова засмеялся и ответил:
— В день ее рождения ей исполнится десять лет, и она хорошенький цветок.
И оба они засмеялись, и купец сказал:
— Что же, свяжем друг друга двойным узлом.
Ван-Лун ничего не сказал, потому что это было не такое дело, чтобы о нем можно было говорить самому. Но когда он поклонился и вышел, очень довольный, он сказал себе: «Это можно будет сделать». И придя домой, он посмотрел на свою младшую дочь: она была хорошенькая девочка, и мать забинтовала ей ноги, так что она ходила маленькими, грациозными шажками.
Но когда Ван-Лун посмотрел на нее пристально, он заметил следы слез на ее щечках, она была слишком бледна и печальна для своих лет.
И, притянув ее к себе за руку, он спросил:
— Отчего ты плакала?
Она повесила голову и, теребя пуговицу на своем халате, застенчиво ответила, понизив голос:
— Потому что мать все туже и туже забинтовывает мне ноги, и я не могу спать но ночам.
— Я не слышал, как ты плачешь, — сказал он в изумлении.
— Нет, — ответила она просто, — мать сказала, чтобы я не плакала громко, потому что ты очень добрый и жалостливый и не велишь бинтовать мне ноги, — и тогда муж не будет меня любить, как и ты ее не любишь.
Она сказала это просто, как ребенок рассказывает сказку. И Ван-Луна словно ударом ножа поразило, что О-Лан рассказала ребенку о том, что он не любит ее, мать ребенка, и он ответил поспешно:
— Ну, сегодня я слышал о хорошем муже для тебя. Посмотрим, не уладит ли Кукушка это дело.
Тогда ребенок улыбнулся и опустил голову, словно взрослая девушка, а не девочка. И в тот же вечер Ван-Лун сказал Кукушке, когда он был на внутреннем дворе:
|
|
— Ступай и посмотри, нельзя ли это уладить?
Но в эту ночь он спал тревожно рядом с Лотосом, просыпался и раздумывал о своей жизни и о том, что О-Лан была первой женщиной, какую он знал, и что она была ему преданной служанкой. И он думал о том, что сказала девочка, и печалился, потому что, при всей своей непонятливости, О-Лан видела его насквозь.
В ближайшие после того дни он отослал второго сына в город и подписал бумаги о помолвке второй дочери, условился о приданом и о подарках одеждой и драгоценностями ко дню ее свадьбы. И Ван-Лун успокоился и сказал в сердце своем:
«Теперь все дети мои обеспечены, и моя бедная дурочка может сидеть на солнце со своим лоскутком. А младшего сына я оставлю себе в помощники и не отдам его в школу, потому что двое умеют читать и писать, и этого довольно».
Он гордился тем, что у него три сына, и один из них — ученый, другой — купец, третий — крестьянин. Он был доволен и перестал думать о своих детях. Но, хотел он этого или нет, все чаще приходила ему в голову мысль о женщине, которая родила его детей.
Ван-Лун в первый раз за все годы жизни с О-Лан начал думать о ней. Даже в первые дни он думал о ней не ради нее самой, а только потому, что она была женщина и первая, какую он знал. И ему казалось, что он все время был занят то одним, то другим и не имел свободного времени, и только теперь, когда дети его были пристроены и поля убраны и опустели с приходом зимы, теперь, когда жизнь его с Лотосом наладилась и она покорилась ему, после того как он ее побил, — теперь, казалось ему, у него есть время думать, о чем он хочет, и он думал об О-Лан.
На этот раз он смотрел на нее не потому, что она была женщина, и не потому, что она стала безобразна и пожелтела и высохла. Он смотрел на нее с каким-то угрызением совести и видел, что она похудела и кожа у нее стала сухая и желтая. Она всегда была смуглой, и лицо у нее было румяное и загорелое, когда она работала в поле. А теперь уже много лет она не выходила в поле, разве только во время жатвы; и даже этого она не делала уже два года, если не больше, потому что он не хотел, чтобы люди говорили: «А твоя жена все еще работает в поле, хотя ты и богат?»
|
|
Однако он не задумывался над тем, почему она согласилась наконец оставаться дома и почему она стала двигаться все медленнее и медленнее, и теперь, думая об этом, он вспомнил, что иногда по утрам он слышал, как она стонет, вставая с кровати или нагибаясь к устью печи, и только, когда он спрашивал: «Ну, что с тобой?» — она сразу замолкала.
И теперь, смотря на нее и на странную опухоль на ее теле, он мучился угрызениями совести, сам не зная почему, и оправдывался: «Что же, не моя вина, что я не любил ее, как любят наложниц. Никто этого не делает». И добавлял себе в утешение: «Я не бил ее и давал ей серебра, когда она просила».
Но все же он не мог забыть, что сказала ему дочь, и это кололо его, хотя он не знал почему, так как, когда он рассуждал об этом, выходило, что он всегда был хорошим мужем, лучше многих других.
И он не мог освободиться от чувства неловкости перед ней и все смотрел на нее, когда она приносила ему кушанье и двигалась по комнате. И однажды, нагнувшись мести пол, после того как они поели, О-Лан тихо застонала, и лицо у нее посерело от внутренней боли, и все еще согнувшись, она приложила руку к животу. Он спросил резко:
— В чем дело?
Но она отвернулась и ответила кротко:
— Это все та же старая боль у меня внутри.
Он посмотрел на нее пристально и сказал младшей дочери:
— Возьми метлу и подмети, потому что твоя мать больна.
А жене он сказал ласково, как не говорил с ней уже много лет:
— Ступай и ляг в постель, и я велю дочери принести тебе горячей воды. Не вставай.
Она повиновалась ему без возражений и медленно ушла в свою комнату, и ему слышно было, как она с трудом двигалась там, а потом легла и тихонько застонала. Он сидел, прислушиваясь к этим стонам, и наконец не выдержал этого, вскочил и отправился в город расспросить, где лавка врача.
Он нашел лавку, которую ему указал продавец с хлебного рынка, где работал теперь его средний сын, и вошел в нее. Врач сидел, коротая время за чаем. Это был старик с длинной седой бородой и с медными очками на носу, большими, как глаза у совы, и на нем был грязный серый халат с такими длинными рукавами, что они совсем закрывали руки.
Когда Ван-Лун рассказал ему, что чувствует его жена, он поджал губы и открыл ящик стола, за которым сидел, достал оттуда что-то, завернутое в черное сукно, и сказал:
— Я пойду сейчас же.
Когда они подошли к постели О-Лан, она лежала в забытьи, пот, словно роса, выступил у нее на верхней губе и на лбу. И старый врач наклонил голову, чтобы рассмотреть его. Он протянул руку, сухую и пожелтевшую, словно у обезьяны, и пощупал пульс, и, довольно долго продержав ее руку в своей, он важно покачал головой, говоря:
— Селезенка увеличена, и печень не в порядке. В матке — камень величиной с человеческую голову, желудок ослаблен. Сердце едва бьется, и в нем, без сомнения, есть черви.
При этих словах сердце Ван-Луна замерло, и в страхе он закричал сердито:
— Ну, так дай ей лекарство! Что же ты?
О-Лан открыла глаза, услыша его голос, и посмотрела на них, не понимая, в чем дело, усыпленная болью. Тогда старый врач заговорил снова:
— Это тяжелая болезнь. Без ручательства за выздоровление я возьму с тебя десять серебряных монет. Я дам тебе трав с сушеным тигровым сердцем и собачьим зубом, свари все это вместе и дай ей пить отвар. Но если ты хочешь, чтобы я ручался за полное выздоровление, тогда пятьсот серебряных монет.
Когда О-Лан услышала слова: «пятьсот серебряных монет», она сразу очнулась от забытья и сказала слабым голосом:
— Нет, моя жизнь не стоит таких денег. За эту цену можно купить хороший участок земли.
И когда Ван-Лун услышал ее слова, все прежние угрызения совести проснулись в нем, и он ответил с горячностью:
— Я не хочу смерти в моем доме и могу заплатить.
Когда старый врач услышал его слова: «и могу заплатить», глаза его жадно сверкнули. Но он знал, что закон покарает его, если он не сдержит слова и женщина умрет, и потому сказал не без сожаления:
— Нет, по цвету глазных белков я вижу, что ошибся. Я не стану ручаться за выздоровление, если не получу пяти тысяч серебряных монет.
Тогда Ван-Лун понял и посмотрел на доктора с грустью. У него не наберется столько серебряных монет, если он не продаст своей земли, но он знал, что продавать ее бесполезно, так как то, что врач сказал, означало: «Эта женщина умрет».
Он вышел поэтому вместе с врачом и заплатил ему десять серебряных монет. Потом Ван-Лун пошел в темную кухню, где О-Лан провела почти всю свою жизнь и где теперь, когда ее здесь нет, никто его не увидит; он отвернулся лицом к почерневшей стене и заплакал.