Почему на Пасху нельзя ездить на кладбища 8 страница

Неужели не бросается в глаза несуразность ситуации, при которой к радикальному обновлению “обрядности” или вовсе к ее отмене призывают люди, сами не практикующие никакой веры, люди, составившие свои представления о религии и “духовности” на основании пяти-шести газетных статей, в то время как на сохранении ясных и определенных устоев церковной жизни настаивают те люди, которые научились обращаться к Богу на “Ты”, преодолев холод безлично-философского “Он”? С почти детским эгоизмом маловеры требуют, чтобы им “сделали духовно”без всякого их собственного молитвенного труда.

Боюсь, что призывы маловерующих людей приспособить Богослужение к их вкусам слишком сродни известной попытке старика Хоттабыча исправить правила игры в футбол через раздачу каждому игроку по собственному мячу.

Неприязнь нынешнего, информационно-технологического века к обряду понятна: обряд малоинформационен. Чтобы оставаться старым, прежним, “читатель газет” жаждет, чтобы ему забивали душу “новостями”, которые не имеют к нему ровно никакого отношения. Это новости, на которые не надо реагировать и на которые нельзя реагировать (ну как, в самом деле, жителю Рязани реагировать на новость о перевороте в Латинской Америке?). Но старый текст Нового Завета открыто и требовательно взывает к моей личной реакции. Реагировать не хочется, менять свою жизнь не хочется. И поэтому то, что единственно способно принести новость в мою жизнь, объявляется “устаревшим”. И то, что не нравится людям в Евангелии, то же не нравится им в молитве, молитвослове и в обряде. Молитва также не есть “чтиво”. Молитву вообще нельзя “прочитать”, ее надо проговорить, проработать в себе. Когда я открываю вечером молитвослов — я не надеюсь в нем вычитать что-то незнакомое. Иногда что-то нужно не потреблять (как потребляют новые впечатления и знания), а давать, производить. Молитва как работа души и есть такое производящее усилие, поворачивающее мое сердце ко Творцу.

На деле человек, осуждающий показные проявления благочестия у других, человек, рассуждающий о том, что для “истинной веры” не нужны внешние формы, скорее всего ищет лишь оправдания своего собственного безверия. Не могу я поверить, что люди, сетующие в телеинтервью на излишнюю “формальность” православия, дома, в тиши своей кельи часами творят молитву своими собственными словами.

Хотя бы поэтому не стоит слишком торопиться с реакцией на это нытье нецерковных людей. Душевный да не судит о духовном (см. 1 Кор. 2,15). И прежде чем принимать от внешних криктику по поводу излишней “заформализованности церковного культа”, стоит подумать: действительно ли критикующий примет Евангелие и Православие и станет добрым прихожанином, едва только формы обряда будут изменены в том направлении, которое кажется ему желательным? Миссионерское приспособление призвано облегчить вступление в церковь тем людям, которые желают в нее вступить, но теряются в недоумениях и затруднениях. А действительно ли наши критики принадлежат к этому разряду желающих? Ради приобретения одной овечки можно оставить 99 и пойти к ней в те дебри, в которых она затерялась. Но овечка ли взывает о спасительных для нее церковных реформах? Или же демгазеты разносят глас совсем иного существа, которое лишь прикрыто шкурой под названием “забота о нуждах овечек”?

— Образованный человек может с определенными допущениями соизмерить свою жизнь с канонами церкви, а воспитанный в советской школе испугается многочисленных запретов и не придет в храм. Церковь замечает эту проблему?

— У меня нет рецепта для ее решения. Дело в том, что у нашего поколения нет права на церковные реформы. Был такой анекдот. Армянскому радио задают вопрос: сколько дипломов надо иметь, чтобы считаться интеллигентным человеком? Ответ был такой: нужны три диплома о высшем образовании: дедушкин, папин и свой собственный. Нечто подобное есть и в церковной жизни. Чтобы стать по-настоящему церковным человеком, нужно иметь эту преемственность поколений. Каждый из нас несет в себе след этого перелома от атеизма к вере и шарахается из крайности в крайность. И наши дети за это будут еще отвечать. Я несколько раз слышал такие истории от молодых священников: «Вот перед нашим старшим ребеночком мы виноваты, мы ему детство сломали. Когда в церковь пошли, не могли еще всерьез сориентироваться. Кто-то нам сказал, что сказки — это страшный грех, язычество. И поэтому мы ребенка воспитывали только на житиях святых. А вот когда второй родился, мы уже поумнели, воцерковились и поняли, что мир сказок и чудес ребенку нужен». Так что наши дети, дети неофитов тоже будут расплачиваться. А вот наши внуки будут чувствовать себя в церкви как в отеческом доме. И у них будет право что-то менять. У нас его нет. Мы можем только думать на эти темы. Должны думать.

Детям мы должны передать Церковь, которую мы не искалечили нашими реформами, и опыт наших мыслей о том, как, кто и что мог бы переменить в Церкви. Например, нашим детям (семинаристам) полезно было бы с карандашем в руках, с возмущением и с сокрушением прочитать книгу священника Сергия Желудкова «Литургические заметки».

- Как вы относитесь к опыту отца Георгия Кочеткова по русификации службы?

- Мне кажется странным, что сторонниками перехода на русский язык в богослужении порой являются пастыри тех приходов, где преобладает гуманитарная интеллигенция. Действительно, богослужебная комиссия Поместного Собора 1917-1918 годов предложила: “В целях приближения нашего церковного богослужения к пониманию простого народа признаются и права общерусского языка для богослужения”[78]. Как видим, речь идет о “простом народе”. И если бы храм в районе ЗИЛа решил перейти на русский язык и на упрощенное богослужение - это было бы понятно. Но зачем же заниматься упрощенчеством ради общины, состоящей из “доцентов с кандидатами”? Получается очевидная излишность. Русифицированность, облегченность богослужений должна быть очень временной, чтобы именно и лишь на первых порах облегчать людям усвоение того, что они в теории узнают на уроках. Но странно совмещать высокоинтеллектуальные игры в приходских лекториях с упрощенным богослужением. Ведь нельзя читать одновременно годичный курс по символике православной иконописи и при этом храм украшать комиксами. И комиксам есть свое место, и детскую Библию можно дать не только ребеночку. Но нелогично предлагать упрощенную службу прихожанам, которые только что прослушали фундаментальный курс по символике и истории богослужения.

- Предложения все же начать перемены в церковном богослужении оставляют Вас равнодушным? Это ведь уже не только внутриприходские разговоры. Об этом уже нередко говорят и на страницах прессы…

- Дня не проходит, чтобы кто-нибудь из журналистов[79] не отчитал ”моду ходить в православные храмы”. На деле ”мода” на православие уже давно улеглась. Напротив, декларирование своих претензий к Церкви уже с 1991 г. стало “хорошим тоном” в столичной журналистской среде. Действительно, нехорошо, если человек, в душе оставаясь атеистом, из каких-то посторонних по отношению к вере соображений позирует в храме со свечкой в руках. И в самом деле — плохо, что для миллионов людей зайти в храм и поставить свечку есть некий чисто внешний ритуал, отнюдь не мешающий им уже к вечеру с головой окунуться в гороскоп и магию. Но сам-то этот тип всеядного и духовно примитивного обывателя сформирован разве не самими публицистами? Не газеты ли ежедневно нам твердят, что все “духовные пути” хороши? Не телевидение ли с утра до ночи уверяет русских людей, что православие и магия — близнецы-братья? Нынешняя журналистика лишь плодит свое собственное религиозное безвкусие — а затем, случайно увидев себя в зеркале, громко возмущается — никакой, дескать, серьезности у людей в решении духовных вопросов!

Было бы наивно считать, что, мол, православие подвергается регулярной критике в либеральных органах массовой информации потому, что оно слишком консервативно в своих обрядах. Есть такой тип мышления, который не смирится ни с какой формой существования христианства, пока последнее не откажется от всех своих нравственных и духовных принципов.

Мне представляется, что надо всерьез осмыслить опыт подсоветского бытия церкви. Поначалу казалось, что для того, чтобы более-менее мирно жить с новой властью, с властью хамов, надо их не задирать. Церковь, не обличая товарищей, въехавших в Кремль, должна просто говорить свое, вечное - о Евангелии, о молитве, о покаянии... Невмешательство церкви в политику было очень подчеркнутым. Патриарх Тихон отказался дать даже тайное благословение Белому Движению. Но для того, чтобы уберечь Церковь от репрессий, этого оказалось недостаточно. Тогда был сделан следующий шаг. Патриарх сказал: мы не отождествляем себя с монархическим прошлым России, и хоть я по воспитанию монархист, но я советской власти не враг. Но и этого оказалось мало. Советская власть не просто хотела, чтобы Патриарх сказал, что он ей не враг, она требовала большего: “скажите, что вы наши друзья”. И вот в 1925 г. появилось завещание Патриарха Тихона, в котором христиане призывались быть лояльными по отношению к советской власти. Казалось, это остановит волну репрессий. Не остановило. И в 1927 г. появляется декларация митрополита Сергия, где он говорит, что интересы советской власти оказываются тождественны интересам церкви, и церковь их целиком и полностью поддерживает. Казалось бы - всё. Нет, машина заработала с еще большими оборотами, и даже священников, подписавших Декларацию, ссылали и расстреливали без особых церемоний. И даже стопроцентно коммунистические заявления церковных иерархов 50-х годов не остановили хрущевских репрессий. Такова логика любой тотальной идеологии. Сколько-нибудь живая церковь ее не устраивает. Реверансов вежливости оказалось явно недостаточно при разговоре с палачом.

Очень похоже обстоит дело и в отношениях либеральной прессы и Церкви. Демпресса Москвы активно поддерживает московских священников-реформаторов. Но было бы большой ошибкой считать их единомышленниками. О. Георгий Кочетков все же желает добра церкви. Это добро он понимает по своему, не всегда его видение согласно с моим или с тем, что сложилось у многих иных священнослужителей и богословов. Но все же путем реформ он желает добиться увеличения церковного влияния на жизнь людей и страны. А светские идеологи и журналисты, поддерживающие его реформаторство, подталкивают церковь к реформам с совершенно противоположными целями. Не мир они хотят раскрыть для возрастающего влияния Евангелия и церкви, но церковь сделать подвластной мнениям мира, добиться от церкви полной мимикрии под светскую идеологию. В конечном счете - просто ликвидации церкви как сообщества людей, думающих иначе, чем идеологи “нового мирового порядка”.

Когда светским СМИ желательно оправдать неотложность церковной реформы, они говорят: "Ну, знаете, это чтобы Церкви самой было лучше. Это же для вашего блага, чтобы больше людей приходило в Церковь, чтобы Церковь была более живой. Именно ради этого Церковь должна открыться, измениться и придти к людям". Из своего личного опыта я знаю, насколько можно доверять таким заявлениям. Потому что я прекрасно помню, что в годы советской власти точно также говорили чекисты. Для того, чтобы добиться от церковных людей каких-либо уступок и компромиссов, они говорили: "Ну это же для блага Церкви. Церкви же будет лучше, если в семинарию не будут принимать людей с высшим образованием: сами знаете, от умников одни ереси происходят".

Как и былых чекистов, то течение в общественной мысли и в прессе, которое сегодня поддерживает идею церковной реформации, трудно заподозрить в глубинной симпатии к церкви. Трудно представить, что именно эти СМИ и именно эти журналисты всерьез озабочены проблемой скорейшей евангелизации России. Скорее, ровно наоборот. Поэтому здесь узнаваем некий сюжет, который знаком по церковной истории Западе.

Нас призывают быть открытыми к опыту западных христиан. Согласен. Но как раз этот опыт и предостерегает против слишком поспешных приспособлений церковной жизни и веры к модам газет. Давно уже западная пресса настроена антицерковно. Она именно не выражает антицерковные настроения, но их сознательно формирует. Очень многие западные издания ищут поводы к тому, чтобы укусить Католическую церковь[80]. При начале такого рода конфликтов многие церковные писатели, церковные иерархи и политики решили: "действительно, в этих нападках есть своя правда, есть свой смысл... Ну хорошо, давайте попробуем это сделать. Тогда у нас начнется диалог со светским миром, светской культурой и в наших храмах будет больше людей". Но после того, как проходила первая волна реформ, очень быстро выяснялось, что это была не более чем прелюдия.

Лишь для начала был предложен очень незначительный круг желательных миру церковных перемен: "Вот вы только начните служить не на устаревшей латыни, а на французском, так сразу же у вас будет полный храм. И вы тем самым поясните, что Церковь способна к реформам, что она не погрязла в невежестве средневековья”. Церковь пошла на эти условия. Изменили язык, изменили чин богослужения. И что же - волна критики спала? Ни в малейшей степени. Далее пресса требует изменить церковный взгляд на церковную же историю: “Давайте, побольше, побольше покаяния, товарищи. Побольше самокритичности. С Галилеем разберитесь. Оправдайте всех еретиков. И вообще признайте, что вы все время грешили, грешили и грешили...”. В конце-концов для христианина естественно каяться, поэтому и эти требования были приняты. Все необходимые дела были пересмотрены, извинения принесены, антисемитизм осужден, иудеи названы “старшими братьями”. Как верх абсурда - в то время, как газеты объявлений заполнены рекламой ведьм и приворотов, церковь кается в том, что по невежеству она выдумала существование ведьм в XVI веке, слепо и суеверно верила в них и даже боролась с ними[81].

Но все же - покаялись, исправились и гневно осудили... Невозможно идти дальше, чем католики в покаянном выворачивании наизнанку, в заискивании перед либеральной идеологией. Но что бы они ни делали, все равно находился повод для того, чтобы поставить их в угол: Вот вы аборты запрещаете, а это - "нарушение прав человека". И опять пресса наводняется обличениями “христианского мракобесия”. Мир очень жестко требует от Церкви принять чисто светскую, гуманистическую, либеральную, но в сути своей атеистическую систему ценностей. И принять ее всю, по всем вопросам - без всяких исключений. Любая идеология требует тотального согласия. Если с Советской властью человек был согласен на 99%, а на 1 % нет, ему приходилось непросто. Так же и с идеологией human rights. Если ты на 99% соглашаешься с либеральной идеологией, но, выступаешь против того, чтобы гомосексуалисты могли усыновлять мальчиков, то всё - ты уже отпетый мракобес и отрыжка средневековья[82]... Даже папе Иоанну-Павлу 2 в дни его похорон европейская пресса пеняла за то, что он был недотстаточно чуток к правам и претензиям гомосексуалистов…

И даже самый либеральный протестантизм не защитит от обвинений. Американская пресса воспитывает в своих читателях такое воспрятие протестантизма: “Многое из того, что происходит в религии, внушает нам сомнение, говорит г-н Найхус, воспитанный в пресвитерианстве, но в настоящее время лютеранин. Мы видим множество проявлений нетерпимости, церковь слишком похожа на деловое предприятие”. “У меня и моего мужа есть очень серьезные проблемы с некоторыми традиционными христианскими догмами, говорит Куртни Обата, 45-летняя художница из Миссури, принадлежащая по воспитанию к епископальной церкви, но у нашего ребенка есть естественная потребность в молитве. Он то и дело застает нас врасплох”. “Ничего из того, в каком виде духовная жизнь была преподнесена мне, я не хотела бы повторить для Макса, говорит г-жа Обата о своем 7-летнем сыне.  Мне это казалось очень неинтеллектуальным”. “Рой и Кэти Херт из Техаса были из семей баптистов и посещали церковь несколько раз в неделю. Но повзрослев, они отвергли многое из того, чему их учили, как проявление нетерпимости и решили воспитывать своих детей вне какой-либо официальной церкви.“Я лично нахожу, что некоторые формы религии вредят интеллектуальному развитию и формированию мировоззрения”,говорит г-н Херт”[83]. Итак, даже протестанты (причем самые либеральные из них - “епископалы”) не защищены от обвинений в устарелости и нетерпимости.

Наивно было бы надеяться, что в России Православная Церковь избежит ударов “четвертой власти”, если примет все литургические и богословские новшества о.Георгием Кочетковым. Самые громкие призывы к “обновлению Церкви” и к созданию “живой Церкви” исходят от тех, кто мечтал бы видеть христианство просто мертвым.

Если бы московская демпресса напала на проекты отца Георгия Кочеткова, а не поддержала его - церковная история России могла бы стать совсем иной... Тогда бы церковные люди задумались: смотрите, издания, озабоченные сохранением “светскости” росийского общества и заинтересованные в снижении церковного влияния на жизнь страны, выступают против реформаторов. Это значит, что по их ощущению эти реформы действительно усиливают позиции церкви. Значит, эти реформы и в самом деле на пользу нам. Вот ведь даже наши недобрежелатели признают это, опасаются этого, и потому выступили с такой дружной и резкой критикой нежелательной для них активизации церковной жизни. Что ж, раз так, то давай, дорогой отец Георгий, расскажи нам как и наши приходы сделать столь живыми, столь активными, чтобы и они стали беспокойны для нецерковных сил...

Но все произошло ровно наоборот. Реформаторов поддержали именно те издания, о руководителях и авторах которых трудно предположить, что они ночей не спят потому, что непрерывно терзаются раздумьями о том, как бы это больше людей просветить светом Евангелия и сделать православные храмы более посещаемыми... И тут не уйти от вопроса: в чем же тогда их-то интерес? И может ли христианин принимать помощь от таких сил?

Поддержка московских реформаторов - лишь первая волна атаки на Церковь. И если Патриарх завтра скажет “я полностью с ними согласен и все то, что они предлагают, я с завтрашнего дня в обязательном порядке ввожу во всей нашей Церкви", то не стоит ожидать, будто на следующий день критика Церкви в этих СМИ прекратится. Ни языковая, ни литургическая, ни административная реформакак бы они ни приветствовались и ни провоцировались поначалу внецерковными влиятельными кругамине остановят следующей волны критики.

Наш либеральные критики не успокоятся до тех пор, пока христианство официально не редуцирует себя к статусу одной из разновидностей психоаналитической терапии или ритуально-этнографического заповедника, перестав придавать какое бы то ни было значение не только “обрядам”, но и “догмам” своего вероучения. Так должна ли Церковь с энтузиазмом встречать все новые и новые призывы к “обновлению”, идущие от духа века сего? Призывы к ускорению, призывы к реформам - “быстрее, дальше, глыбже” - хороши, но не в том случае, если они исходят от наших могильщиков. Если человек мечтает тебя закопать и говорит тебе: "Ну, ускорьтесь, товарищи, перестройтесь, ну давайте, быстрее идите вперед!”, тогда, пожалуй, не стоит сразу прислушиваться к его советам.

Такие призывы таких идеологов христианин в лучшем случае сможет счесть “смешными”. Как смешна реплика Александра Гуревича, поданная им ради ограждения мнений модернистов от богословской критики: “Взаимное противостояние в Церкви между традиционалистами и сторонниками церковного обновления отвлекает верующих от духовной жизни, объективно мешает обеим сторонам заниматься внутренним духовным деланием”[84]. Не так давно главный грех религии атеистическая пропаганда видела в том, что призывая к “внутреннему деланию”, Церковь отвлекает людей от активной общественной жизни и классовой борьбы. Ловко перекинув этот полемический топор из одной руки в другую, сегодня его снова пускают в ход: “не мешайте нам реформировать вашу Церковь! Не смейте вступать в дискуссию с нашими людьми! Сидите себе и занимайтесь “духовным деланием”, пока мы не перестроим вашу веру по нашей моде!”.

- Значит, перемен в церковной жизни не ждать?

- Церковь должна меняться - но для того, чтобы более соответствовать Себе, а не для того, чтобы больше соответствовать миру. Приступая к труду обновления церковных преданий, вопрос надо ставить не – «можно ли понятнее?», а – «можно ли более глубоко, емко, верно?». Как могут быть даны нам эти более верные формы? Есть замены, которые лишь усложнят путь к пониманию. Например, труднопостижимое слово Бог не может быть заменено никаким интеллектуальным синонимом. Как напомнил о. Думитру Станилое, “надо различать между объективным соответствием средств и содержания - и неспособностью некоторого круга людей понять его”[85]. Может ли человек, не понявший Традицию через ее исторические формы, предложить ей свои? “Слова Традиции, слова Никеи и Халкидона стали странными для современного человека, который не ориентирован на темы Откровения. Но именно по этой причине современное человечество и не может создать новых, более адекватных выражений для тем Откровения” (прот. Думитру Станилое[86]).

И даже в том случае, если изменение форм церковной жизни происходит из искреннего желания сделать Православие доступнее для множества людей, даже если помысл реформы исходит из любовного отношения и к церкви и к людям, надо найти неразрушительную постановку вопроса. Разницу между умерщвляющим модернизмом и живым обновлением объяснил А. Карташев: “Модернизм с некиим ехидно-греховным вожделением “подменяет” старое новым – «модным», а мы просто радуемся, что текущее новое в подлинно-лучших его сторонах “подходит” по существу к нашему традиционному старому и может его вмещать и рядить в новые одежды”[87]. Есть похоть обновленчества, которая под “любовью к творчеству” на деле прячет нелюбовь к реальному миру. В своей борьбе за “духовное христианство”, за “христианство без форм” она всего лишь дает повод для выхода на свет далеко не христианскому чувству манихейского презрения ко всякому воплощенному бытию. Одна из форм этого утонченного гностического церковноборчества - «широкомыслящее” восхищение порядками какой-нибудь далекой и заграничной конфессии, которые противопоставляются далеко не всегда привлекательным “подробностям” и “мелочам” здешней архи- прото- и просто иерейской жизни.

Реформаторы - это люди, некогда что-то потерявшие, и потом всю жизнь ищущие не то, что они потеряли. Потеряли они любовь к молитве, дар молитвы в храме, дар радостного соучастия в молитве церкви - и потому ищут “реформ” и “открытости”. То, что они потеряли в самой церкви, они надеются восполнить найденным на стороне, вне Церкви. Источник их реформаторского зуда не в недостатках реальной церковной жизни, а в них самих. Живя в России, они ругают православие и идеализируют далекое католичество. Во Франции они могли бы вести себя ровно наоборот. И католическая церковь сталкивается в совершенно аналогичными проблемами. Поэтому к московским дискуссиям о необходимости реформ вполне приложимы слова Бальтазара, сказанные им о своей церкви: “Приверженцы иудейского традиционализма обступали ап. Павла... Ныне такие же попытки мы видим в группе принявших христианство евреев, которым христианская Церковь все-таки представляется слишком языческой”[88].

Именно поэтому романтика “пересозидания” может увлекать невероятно далеко. Мы помним, как Россия предоставила себя для проведения на ней социально-обновленческих экспериментов. Утопии оказались опасно реализуемы. И если православная Россия допустила такую вакханалию на своем историческом теле - то где гарантия, что она не поддастся на посулы рясофорных утопистов и не соблазнится на проведение столь же решительных операций в самой своей душе - в Церкви?

Однажды начатую революцию трудно остановить. И уже не столь просто дать ответ - пусты ли католические храмы в Европе потому, что Второй Ватиканский Собор состоялся слишком поздно, или они пусты потому, что решения этого собора были реализованы слишком последовательно? Владимир Зелинский, человек, несомненно более моего симпатизирующий западному христианству, однажды заметил, что православные богословы, заинтересованные в диалоге с католичеством, вряд ли хотели бы иметь дело с католичеством дособорным – «но можно вполне поручиться, что мало кому из них доставит удовольствие зрелище католицизма “размытого”, “разжиженного”, “удешевленного» католицизма, затопленного столь знакомой и столь тошнотворной прогрессистской фразеологией”[89].

Напоминая о соответствующих искушениях в русской церковной истории, я имею в виду даже не движение обновленцев двадцатых годов. Оно само возникло как часть гораздо более широкого мирочувствия. Даже от о. Павла Флоренского можно было услышать восторженно-апокалиптические пророчества о том, что в мире “ничто не должно оставаться на прежнем месте, что все должно терять свое оформление и свои закономерности, что все существующее должно быть доведено до окончательного распадения, распыления, расплавления, что покамест все старое не превратится в чистый хаос и не будет истерто в порошок, до тех пор нельзя говорить о появлении новых и устойчивых ценностей. Я сам слушал эти жуткие доклады...”, - вспоминает А. Ф. Лосев[90]. Если судить по сверхпопулярности всевозможных суперэкуменических утопий (бахаистов, рерихианцев, мунитов и просто «неконфессионально-анонимных христиан») - Россия еще не до конца переболела презрительно-утопическим отношением к реалиям исторической жизни.

И даже полемика с московским обновленчеством 90-х годов нередко превращалась в столкновение двух идеологий, двух утопий. От некоторых статей, оппонирующих обновленцам, оставалось ощущение, что принадлежат они не православным публицистам или богословам, а старообрядцам - настолько явственно в них сквозила нутряная убежденность в том, что Евангелие есть всего лишь приложение к Типикону.

У обоих крайностей общая интуиция: будущего нет. В будущем ничего не произойдет. История Церкви кончилась или кончается. Реформаторы говорят: если сейчас, сегодня не провести реформы - православие исчезнет. Их оппоненты заявляют: именно если начать реформы - православие исчезнет, и потому никаких реформ ни сейчас, ни в будущем. Реформаторы настаивают: все надо сделать сейчас. И слышат в ответ: вообще не надо творить ничего нового, ибо все уже сделано в далеком прошлом. В обоих случаях будущее лишается права на самостоятельное решение. И там и там - неумение ждать, неумение ожидать чего-то нового от будущего, а не от сегодняшнего дня. В обеих партиях нет доверия к будущему, к тому, что в Церкви еще будут силы, которые смогут додумать то, над чем начал думать наш век, что будут силы, которые умнее и подлиннее, чем мы, смогут пережить наши боли, что они смогут исцелить те стороны церковной жизни, от которых болели наши сердца.

Я полагаю, что в этой ситуации лучше последовать совету англичан, которые, когда появляется некоторый дискуссионный проект, предлагают: “на этом надо поспать”. Идеи должны бродить десятилетиями. Скорость импульса, передающего решение головы рукам, должна быть ограниченна. Не все то, что теоретически позволительно, сразу же следует реализовывать. Реформаторы больны очень русской болезнью: болезнью утопизма. Утопист полагает, что раз уж в его голове созрело представление об идеальном переустройстве бытия, то в случае его прихода к власти он в 24 часа осчастливит всю Вселенную. Не должно быть запрета на обсуждение в церковной мысли и прессе проектов реформ. Но не должно быть и “недержания реформ”: только до чего-то додумался - так сразу и реализовал.

Церковным реформаторам можно адресовать строки Константина Победоносцева:

Срывая с дерева засохшие листы,

Вы не разбудите заснувшую природу,

Не вызовите вы, сквозь снег и непогоду,

Весенней зелени, весенней теплоты!

Придет пора - тепло весеннее дохнет,

В застывших соках жизнь и сила разольется,

И сам собою лист засохший отпадет,

Лишь только свежий лист на ветке развернется...

Если церковь действительно жива - то с ее жизнью надо обращаться благоговейно и терпеливо. У нее могут быть свои ритмы жизни, не совпадающие с ритмами искателей приключений. Нечто неживое и искусственное есть не в консерватизме духовенства, а в обновленческом активизме. Уж слишком механическое отношение к Церкви и к ее жизни присуще модернистам, слишком “социологическое”[91]. И поэтому противостояние реформаторов и традиционалистов не стоит стилизовать под столкновение творческой личности с косным аппаратом. Просто “реформаторы” восприняли Церковь как материал для своих творческих экспериментов: своими героическими усилиями они призваны оживить Церковь, которую они считают не то мертвой, не то параличной. А “материал”-то оказался не мертвым. Церковь оказалась живой. И произошла нормальная реакция нормального живого организма на слишком искусственное вмешательство в ее жизнь.

ОРТОДОКСИЯ КАК ЕЖЕДНЕВНЫЙ ВЫБОР (О Г. К. Честертоне)

Имеет ли право христианин на улыбку? Или ортодокс обречен на вечную серьезность и скорбность?

За ответом на этот вопрос можно обратиться в мир английского писателя Гилберта Честертона.

Честертон – католик. И это похвально.

А вот если сказать, что Чаадаев – католик, то это (в моей системе ценностей) будет звучать уже огорчительно.

И никакие это не двойные стандарты. Просто нога, поставленная на одну и ту же ступеньку, в одном случае возносит главу, опирающуюся на эту ногу, вверх, а в другом случае она же и на той же ступеньке – опускает ее вниз.


Понравилась статья? Добавь ее в закладку (CTRL+D) и не забудь поделиться с друзьями:  



double arrow
Сейчас читают про: