double arrow

ПСИХУШКА 1 страница


КИТАЙ, ПЕКИН ОСЕНЬ 1988 Г.
Гари умер дома, но то был не тихий уход в мир иной и не слёзное прощание с семьёй, собравшейся вокруг постели в общем горе, вспоминающей счастливые дни, никто не держал его за руку, молясь о том, чтобы там ему было лучше, чем на земле, и мамина душа не встречала его по ту сторону мрака, а добрые духи не помогали ему справиться со страхом и не пожелали устраивать его загробную жизнь. Ничего такого не было. Всё было совершенно иначе. Для начала, Гари был один, и он не ждал спокойно прихода смерти. Он залез на чердак, втянул за собой лестницу, обвязал один конец верёвки, которую купил, вокруг балки, а второй вокруг шеи и прыгнул в люк. Затем, умер он не сразу. Врач объяснил Тони, что эта смерть была весьма далека от мгновенной. Всё дело в том, что Гари был слишком лёгок, а узел завязан без знания дела. Он весил меньше шестидесяти, и шея не сломалась от рывка. Вместо быстрой смерти, обещающей безболезненное избавление от ужасов, терзавших его разум, Гари висел над ступеньками и медленно задыхался, крутясь на верёвке, которая врезалась в горло, а петля затягивалась и выжимала из него жизнь, пока не выжала без остатка. Врач мог бы и соврать, чтобы успокоить Тони и старика - сказать, что он не мучался, что он умер за долю секунды, так нет, ему понадобилось высказать им правду, всю правду и ничего кроме правды. Он расписал им все мрачные подробности, объяснил все тонкости - что значат синяки на шее, и моча, стекающая по ногам Гари, и дерьмо у него в штанах. Сообщил им всё, чего они не желали знать.

Я сижу на ступеньках у входа в центральный почтамт Пекина и читаю письмо Тони, портрет королевы на марке напоминает об Англии, где я не был три года. Ощущения неприятные, перечитываю письмо, засовываю его обратно в конверт, опускаю взгляд, мимо маршируют добропорядочные граждане социалистического Китая; жизнь бурлит, деловой город, крестьяне торчат на рисовых полях, спрятанных между зданиями. Англия далеко отсюда, и я думаю только о Гари, не об Англии, не о Слау, ни о ком и ни о чем больше. О том, как его глаза вылезали из орбит, синела кожа, когда он задыхался, и лопались сосуды. Как он возвращался после закрытия и его избили до потери сознания, не оставили живого места, он лежал на грязном мосту над грязным каналом, блики лунного света скользили по заводским трубам, отражаясь в его глазах, обозначивая в темноте контуры ржавых цистерн, а в зарослях у воды квакали лягушки. Никак не могу остановиться, прокручиваю в голове песню Jam «Down In The Tube Station At Midnight», там упоминается запах обувной кожи, только тогда разборки устроили соулбои, там были дешёвые парусиновые туфли, а не мартена. Дурацкие игры, в которые играют дети. И мы были детьми. Пятнадцатилетние мальчишки, которые вообразили себя взрослыми. Два всплеска от тел, упавших в воду, и один парень выплыл наверх, а второй нет.
Бедняга Гари. Он дошел до такого состояния, что даже не смог толково покончить с жизнью. Хотел бы я знать, о чём он думал, когда решил уйти, что творилось у него в голове, когда он готовил петлю, почему он думал, что незачем больше жить, как потерял обыкновенный интерес к тому, что будет дальше, просто забыл обо всём. Он не хотел знать, что ещё произойдёт, будущее перестало его волновать. Врач сказал Тони, что самоубийство - вовсе не вопрос пары секунд. Гари необходимо было купить веревку. Для этого найти нужный магазин. Надо было достать лестницу и придумать, как всё устроить. Надо было определить длину веревки, иначе он бы просто упал на ступеньки, переломал ноги и остаток жизни провел бы парализованным в инвалидной коляске. И никто ведь уже не разберется - вдруг он передумал, когда петля затянулась, в последний момент, и пытался дотянуться до несуществующего ножа, чтобы перерезать веревку и дать себе еще один шанс, попробовать начать всё сначала. Я бы никогда не смог убить себя таким образом. Для этого нужно сначала сойти с ума.
Тони говорит, Гари висел там две недели. Я понимаю, что это неважно, ведь Гари уже был мёртв, это были только его останки, просто кости, кожа, но почему-то становится ещё хуже. Никто не вспоминал о нём, пока Тони с отцом не вернулись с отдыха. Две недели между полом и потолком, жизнь как в тюрьме, когда ему нужно было лежать в больнице. В палате ему было хорошо. Лекарства, безопасность. Тони считает, что его выписали, чтобы сэкономить на содержании, отправили его в пустой дом - это у нас называется заботой. Он был один. Я пытаюсь почувствовать себя им, представить, как разум выходит из-под контроля и начинается паранойя, потому что нет лекарств и некому заботиться о нём, он слышит шаги, видит труп матери в ванной, голоса возвращаются, поедают его душу, я почти переношусь туда, несколько секунд - и я снова на улице в Китае. Самих врачей Тони ни в чём не обвиняет, говорит, что они делали всё что могли, но вынуждены были повиноваться распоряжениям, и он знает, каким стал Гари, болезнь изменила его, он научился врать и обманывать людей, манипулировать ими, как делают политики.
Я встаю, прячу письмо в карман и отправляюсь обратно в гостиницу. Почти ни на что не обращаю внимания, хотя и иду по центральным улицам, по краям всё как будто залито чернилами, и я смотрю только вперёд, как будто на меня
одели шоры, как на скаковую лошадь. Не чувствую запахов, не слышу звуков, не вижу лиц, суеты вокруг, людей, которые смеются и спорят о разных вещах, которые для них жизненно важны, а для меня сейчас - пустой звук. Дорогу я знаю достаточно хорошо, чтобы немного срезать путь, улицы тут уже, я смотрю под ноги и иногда по сторонам, на торговцев и киоски с лапшой, менял и шахматистов, древних старух и новорожденных. Я пересекаю дорогу и выхожу на мостовую, асфальт сменяется камнем, потом разбитыми плитами, которые приглушают шаги, когда я сворачиваю в переулок. Женщины стирают в ярких пластмассовых тазах, пена выплескивается на землю, мыльная вода быстро впитывается, оставляя влажные тёмные пятна; опять воспоминания, пятна крови, мне кажется, что вокруг тесно, надо собраться, запах угля и варёных овощей заполняет узкий коридор, стены из досок в жестяных заплатках, голоса, вылетающие сквозь стёкла окон. Мимоходом я вижу кусочки чей-то жизни, жизни нескольких поколений людей, о которых не знаю ничего, а через минуту меня уже здесь не будет, меня не должно здесь быть, и я тороплюсь выйти из переулка обратно в мир, который встречает меня порывом ветра и ревом проносящегося передо мной перегруженного автобуса. Секундой раньше - и я бы уже был труп.
У меня стучит в голове, как будто передо мной стена и я всё время тыкаюсь в неё лбом. Иду быстрее, опустив глаза, чтобы не обращать внимания на обменщиков, которые кричат «Привет-привет!» и быстро меняют курс юаня, на толпы у массивных бильярдных столов, которые в Китае стоят на углу на улице - и в деревнях, и в городе. Понятия не имею, откуда берутся эти столы и как они оказываются даже в самой зачуханной деревне, на мгновение даже образ Гари тускнеет, когда я вспоминаю Сяхэ, где только зеленое сукно стола в районе Хан сохранило первоначальный цвет, даже кондовая маоистская форма, зелёная с синим, за годы выцвела от холодной воды и ветра с Тибета. Отличные столы, на толстых ногах, с крепкими сетками, лучше, чем у нас дома. Остальное всё так же - на улице играют в пул, сидят в барах. Передо мной мелькает Гуйлинь, угрюмый городок неподалеку от Янчжоу, провинция Гуанси, вижу полицейских на лестнице на станции, перед ними в ряд - десять мальчишек, на каждого по два копа с жетоном на шее, орёт мегафон, полицейский за столом перечисляет их провинности, благородные полицейские, наказанные преступники, дети отправляются в лагерь, может быть и на казнь. Отгоняю это воспоминание, и возвращается задыхающийся Гари.
Стою перед бетонной стеной с кричаще ярким входом и мертвой лужайкой перед ним, центральный холл гостиницы резко отличается от остальной части. Он как упаковка, отовсюду с огромных портретов смотрит улыбающийся розовощёкий Мао, светится невинной радостью, такая же радость на лицах крестьян, которые окружают его, чтобы показать, как они преданны системе и своему вождю. Крестьяне такие же полнощёкие, как Мао, не похожи ни на одного из тех, что я видел с тех пор, как приехал сюда. Говорят, что не бывает толстых китайцев, потому что у них очень сбалансированное питание, но на самом деле бывают, и все они члены партии. Я был на Тибете, видел, как китайцы относятся к местным жителям, видел разницу между тощими ханскими крестьянами и жирными партийцами в Кантоне, Сяне, Пекине. Я стоял в торжественной очереди к бальзамированному Мао, выставленному на обозрение на площади Тяньаньмэнь - блестящая восковая кожа и улыбка на жирном лице, которая провожала поезда, везущие парней из Гуйлиня к месту заключения. Им повезло, пожизненное заключение гораздо лучше пули в затылок.
Иду по холлу, шаги отдаются эхом от каменного пола, девушки за стойкой поворачиваются в мою сторону. Самоуверенные бляди, они смотрят на меня свысока, как будто это не им партия назначает место работы, а они только идут, куда показали, вместе со всеми, насмехаясь над беспартийными, чувствуя за собой силу, расисты, которые считают себя избранными. Я в Китае уже три месяца и кое-что понял, простой взгляд на вещи оказался неприменим к реальности существования в диктаторском государстве. Это нельзя понять, не ощутив самому, да и тогда получаешь лишь беглое впечатление, ведь ты чужак. Те, кто говорят, что понимают, не понимают ничего. Это невозможно. Но, по крайней мере, я знаю больше, чем раньше. Три месяца назад было по-другому - ночью с корабля из Гонконга сразу в общежитие в Кантоне, покупка юаней с рук под мостом у местных начинающих гангстеров, которые из кожи вон лезли, стараясь угодить клиентам, раздражали своей бандитской вежливостью. Потом я врубился, понял, что они просто не могут себе позволить иметь проблемы с полицией. Китайские копы не халтурят. С этим тут серьёзно.
В Кантоне все улыбались, после Гонконга я даже расслабился, особенно после слышанных там историй, и всё было великолепно, пока я не завернул на рынок, где связанные или в клетках продавались любые животные, от кошек с собаками до куриц, свиней, змей и обезьян. Двое мужчин в костюмах смеялись, по очереди пиная в живот беременную свинью. Я оттолкнул их, а они посмотрели на меня, как на сумасшедшего. Со стеклянными глазами они снова пошли вперед, а за ними уже собиралась и кричала на меня толпа. Я ушёл. В бамбуковой клетке сидела обезьяна, а рядом стоял мужчина с тесаком, чтобы отрубить ей голову. У обезьяны были такие детские глаза, как будто из передач по Би-Би-Си, только в миллион раз печальнее. Потому что она была прямо тут, и надежды для нее уже не было. Под внешним спокойствием здесь кипит злоба, и когда-нибудь она вырвется наружу. Этот рынок был моим первым впечатлением, и за три месяца их набралось куда больше. Не знаю, что может случиться, но везде видно напряжение.
Я пробегаю три лестничных пролёта, проношусь мимо своей комнаты, нужно в туалет. В нём пять кабинок, но я успеваю только добежать до раковины. Отрава поднимается по горлу. Меня выворачивает, я давлюсь слизью, перемешанной с семечками чили и соевым соусом. Семечки похожи на пупырышки на куриной коже и напоминают мне картину у барака в Янчжоу - пять столов, кухня во дворе, хозяйка хватает ковыряющегося рядом петушка и перерезает ему горло. Продолжая разговаривать со своей знакомой, она бросила его на землю, и он бился и дёргался в залитой кровью пыли, хлопая снежно-белыми крыльями. Потом взяла нож и мелко покрошила лук и зелень, а он медленно умирал, бил крыльями всё слабее, кровь впитывалась в землю, растекалась пятном, забирая силу, вытягивая жизнь, и, наконец, он затих. Тогда я подумал еще и о матери Гари, как она перерезала вены в ванной и умирала так же медленно, и что после этого случилось с её сыном за несколько лет, и вместо тихой смерти я представляю напуганного, желающего освободиться человека, который дергает ногами, пробуя встать на перила, пытается ослабить узел, но пальцы не слушаются, Гари уже борется за свою жизнь, реальность внезапно возвращается, но надежды уже нет, за годы его силы истощились, последняя вспышка сознания переносит его в те времена, когда он еще был мальчиком, еще не успел стать мужчиной, когда его звали Смайлз.
Я поворачиваю кран, смываю семечки, провожу руками по краям, чтобы убрать их, если они там остались. Их уносит вода. Я хочу увидеть своё лицо, но здесь нет зеркала. Одна из здешних особенностей. Мало где здесь можно найти зеркало. Я уже забыл, как выгляжу. Бреюсь вслепую и знаю, что изменился. Пробки нет, я открываю краны на полную и тру лицо и руки, слив забит, так что набирается достаточно воды, чтобы можно было окунуть в нее лицо. Выдыхаю в воду и задерживаю дыхание, кромка воды щекочет кожу на висках. Это освежает, я открываю глаза, в ослепляющей белизне фарфора проступает сетка трещин, танцующих каньонов и кратеров, искаженных движением воды.
Потом прочищаю раковину и вытираю лицо рубашкой. Горло жжёт, но мне всё равно. Какое это имеет значение после того, что случилось с Гари?
Иду в спальню, хорошо, что там пусто, кулаки у меня сжаты так, что побелели костяшки. Голова гудит, столько всего навалилось, я раскатываю спальный мешок и расстилаю его на кровати. Матрас воняет потом тысяч постояльцев. Всё равно. Можно просто завернуть подушку в рубашку, чтобы не чувствовать этого запаха чешуек кожи и выпавших волос, храпа лысых мужчин, расчесывающих волосы блондинок, медленного распада в каждом из нас, тел, вминающихся в кровать. Всё равно. Я смотрю в потолок высоко вверху, пластиковые панели облезают с него, как бледная старая кожа разных оттенков серого, пробегает геккон и останавливается рядом с выключенным вентилятором на таком расстоянии, чтобы не попасть под лопасти. Глаза — две чёрные капли, блестящие камешки на фоне желтоватого свечения прозрачного, как будто бескровного тела. Геккон смотрит на меня. Глаза не мигают, он не двигается, присоски на лапах обозначают границы тела, дыхание настолько слабое и замедленное, что нельзя понять, жив он или нет. Я гляжу на него и жду какого-нибудь движения, но он не поддается.
Закрываю глаза и пробую представить веревку, которая врезается в горло Гари, боль, медленное удушение, мельтешение воспоминаний, уносящуюся в никуда жизнь, ужас, который он почувствовал, когда понял, что возврата нет, что всё кончено, что он уже не сможет дотянуться до веревки и перерезать ее, успокоиться, исправить свои ошибки, побороть свою слабость, вернуться к нормальной жизни. Я всё думаю, вспомнил ли он обо мне, увидел ли он нас снова маленькими - как мы гоняли теннисный мячик по двору, и не было никаких забот до тех пор, пока его мать не перерезала вены. Или нас постарше, как мы засматривались на девочек, но боялись подойти и заговорить с ними, как зимой часами слушали Дэвида Боуи и «Рокси Мьюзик», а летом шлялись по улицам, как копили на покупку новых альбомов. Всё это давно в прошлом, а я обычно не оглядываюсь назад. Гари\оже никогда не думал о тех деньках, только о настоящем, может быть и о будущем немного. То есть, мне так кажется, но на самом деле - кто знает. Кто вообще может знать. Глаза наполняются слезами, и я изо всех сил пытаюсь думать о чём-нибудь другом. Бедняга Смайлз.
Смайлз был замечательный, он был невинен, он никогда бы не повзрослел так, как мы, потому что в нём не было ни капли злобы, он никогда не судил предвзято, по крайней мере, пока был здоров, но и это были лишь внешние проявления; настоящий Смайлз был далёк от чёрно-белого восприятия, никогда не впадал в крайности, умел находить хорошие стороны, его улыбка скрывала ужасную смерть матери, ему подошло бы жить в Азии, в Гонконге и Таиланде, где противоречия незаметны, хотя и встречаются на каждом шагу, в практичном Китае, вспоминая, я считаю, что наша дружба основывалась на музыке, на общих интересах, на самом деле мы только об этом и разговаривали, и я как наяву вижу Смайлза, как он приходит в школу, а подмышкой у него тот самый первый альбом Clash, а «Anarchy in the UK» спрятан в рукаве, в тот вечер я прослушал его, когда вернулся домой, зацепили ударные в начале «Janie Jones», мои самые чёткие воспоминания о Смайлзе связаны именно с этим временем, хотя я знал его с самого детства, но все яркие моменты раскиданы между 1977 и 1985 годами, у меня плохо с датами и с порядком, в котором они должны идти, я хочу помнить только хорошее, наши разговоры, слова, сливающиеся с шумом, опьянение от сидра, или коктейлей, или пива, дешёвый и поэтому всегда доступный сульфат, перекатывающийся во рту, великие идеи, жизнь на полную, вся музыка для нас - Clash, Pistols, Damned, Vibrators, UK Subs, Dr Feelgood, и Jam, Buzzcocks, Ramones, Chelsea, Motorhead, Generation X, и Slits, Members, Lurkers, Stiff Little Fingers, Penetration, и 999, X-Ray Spex, Элвис Костелло, Sham 69, и Boys, Adverts, Innocents, Siouxsie, и Rezillos, Undertones, Cortinas, Ian Dury, Public Image, и Ruts, Business, Exploited, Billy Bragg, и Rejects, Upstarts, Anti-Nowhere League, Cock Sparrer, Madness, и Specials, Beat, Selecter, Bad Manners - и так далее и так далее, длинный-длинный список, множество групп, море воспоминаний, электронные аккорды и электрический туман, шипучка в пластиковых стаканах, смятые банки и рваные билеты, разбавленное пиво и стопроцентно настоящая водка, удары подошв мартенов и блеск светящихся значков, воспоминания запутаны, как клубок ниток, закатившийся под раковину, где-то истерлись, где-то переплелись, отсырели там, где на них капала вода из труб, испачкались в краске, расползлись по всевозможным направлениям, от первых групп до второй волны, панковских текстов; 2 Тона* и упрощённого звучания Oil, анархистов и панков-поэтов, и пусть они все боролись друг с другом, но главное было общим, замечательные времена, вот мы со Смайлзом на переднем крае толпы, которая прижимает нас к сцене, стучим по ней кулаками, прямо перед лицом ударники Топпера Хидона, рёбра трещат, когда сзади накатывает волна, стучит сердце, по жилам несется кровь; мы живем, злые и счастливые, все слова давно засели в памяти, поём в общем настрое, пыль в лучах света смешивается с дымом, сотни людей прижаты друг к другу, вспышка в мозгу, середина зимы, забитый народом полутёмный бар, мы в рабочих куртках, девочки в чёрной коже, кто-то невидимый ставит новые записи, мы делали что хотели, никогда не одевались как следует, для того чтобы куда-то устроиться, и никогда не будем, пошли они, вот так, после трёх лет разлуки с Англией;

* 2 Tone - музыка, объединяющая панк и ска. Название идет от лейбла, который эту музыку выпускал. Так же могут иметься в виду и собственно записи этого лейбла. Интересующимся рекомендуется поискать в интернете историю группы The Specials и Джерри Даммерса.

я помню эти годы, как будто всё было вчера, потому что там был Смайлз, потому что мы были вместе; и в этом мокром клубке показывается воспоминание о вечере, когда мы отправились в Аксбридж на Sex Pistols, это был их секретный тур, когда они скрывались от властей и воинствующих проповедников, Смайлз, Дэйв, Крис и я на втором этаже автобуса, мы пьём пиво и обсуждаем, будут ли «Пистолз» играть или их сразу накроют, потом выпиваем в «Three Tuns» напротив станции Аксбридж, там полно бродяг, наркотов и тощих рабочих, которые посмотрели на то, что нас меньше, и лет нам не очень много, и начали разглагольствовать про концерты, про иглу, фразы, надёрганные из газет, но мы не остались в долгу и заставили их умолкнуть, они отползли обратно в свой угол и сидели там, почесывая в затылке; а нам показалось мало, мы припомнили оспу, и рахит, и эпидемии, которые начинаются из-за того, что они ни черта не моются, в конце концов пришёл хозяин и спросил, сколько нам лет, сначала Смайлза, потом меня, и мы оба сказали -восемнадцать, хотя нам было шестнадцать или пятнадцать, он пытался нам что-то втолковать, и тут наступила очередь Дэйва, я уже знал, что будет, я всегда знал, что он собирается сделать, так вот - Дэйв поклялся всеми святыми, что ему пятьдесят семь и предлагал пари, довёл владельца до того, что тот стал багровым от злости, а Дэйв всё накручивал про то, как он сидел в немецких лагерях и как труд, а именно рытьё траншей и прокладывание дорог, помог ему сохранить молодость, и в результате нас вытурили, а те бомжи ухмылялись нам в спину, тогда мы пошли в « Printer’s Devil» и оказалось, что пару минут назад какого-то парня тут замочила шайка из Гэйса, но мы всё равно успели выпить, пока полицейские опрашивали персонал бара, а парня грузили в «скорую», допили и вышли на Аксбридж-Роуд, мимо Спит-файра у ворот базы ВВС, нашли тот спортзал, в котором играли «Пистолз», это был университет Брунел, поэтому там было много студентов, таких, которые обычно не показываются на панк-концертах, а Дэйв притащил с собой дубинку в рукаве и нам приходилось следить за ним, чтобы он не начал драку, он начал наезжать на волосатиков и уже полез за ней, когда я оттащил его в сторону, сказал ему, что это идиотизм; они на несколько лет старше нас и вообще из другого мира, где слушают Yes, забивают себе лёгкие дурью, жрут кислоту и устраивают лекции по философии; мы всегда ссорились с Дэйвом, но до серьёзного дела не доходило, пока мы не выросли и не набрались сил, а тогда было очень плохо, но я прогоняю это дурное воспоминание и стараюсь думать о хорошем, ведь мы видели «Пистолз», а сколько еще людей может сказать то же, нам просто повезло, что мы узнали, где они играют, всё выяснилось в случайном разговоре за день до того, а Пистолз замечательные ребята, всё им было по барабану, зал был битком, а у них сцену освещала одна лампочка, без всякой этой прогрессивной херни, разных там световых шоу для миллионеров, которые подваливают на концерт отдохнуть от своих загородных особняков, уродов, которые плещутся в своих бассейнах и насрать им на всех, любуются на свою задницу, гондоны, которые думают, что тратить кучу денег на наркоту - значит быть против системы, как мы их ненавидели и до сих пор ненавидим, и музыка наполняет меня, я прокручиваю в голове «Bodies», которую не слышал столько лет, мёртвые дети, мёртвые младенцы, это ужасно, потом Seventeen, смерть матери, и содомия, и «Pretty Vacant», отличная вещь о возвращении домой, о музыке, которую ты играешь, саунд-треке твоей жизни; Сид сменяет Глена Мэтлока, старик Сид в песне Exploited «Sid Vicious Was Innocent», Ватти напевает под гитару Большого Джона, мы опоздали на последний автобус в Слау, пришлось угнать тачку, чтобы вернуться, у Криса это хорошо получалось, тренировался на будущее, а в Брунеле потом были и другие нормальные группы, типа Steel Pulse, The Ruts, Magazine. Туда приезжали панки из Нортхолта и Руислипа, такие маленькие копии Сида; мы подружились с ними, потом ещё куча парней из Аксбриджа, Восточного Дрейтона, Гэйса, всяких таких мест, небольшая крепкая команда, а поскольку всё было в университете, там был дешёвый бар, модная дыра, забитая хипповыми студентами, мы обычно занимали одну половину бара, ближе к сортирам и игровым автоматам, а они - другую; иногда они пытались не пустить нас внутрь, но нас было много, так что у них особо не было шансов, стать панком было просто -нужно было только перестать заморачиваться и подстричь волосы, жить своей жизнью; мы не отставали от времени, нам было по фигу на студенческую элиту с прическами за пятьдесят фунтов, мы смеялись над некоторыми парнями, которые играли рок-н-ролл, но нормальные девчонки всегда приветствовались; хотя, в основном, мы были всё те же, кто ходили на футбол, бегали за автобусом после школы, сторожили в Шеде и ломились в поезда, возвращающиеся из Лутона, те же хулиганы, которые разожгли пожар в Чар-лтоне, переместились в Милуолл и потом на Колд Блоу Лейн; и всё так и шло: альбомы Боуи, спрятанные под кроватью, новая музыка, знания, которые не получишь в школе, я вижу Смайлза, который смеялся, как больной, когда нас выпустили; мы все ненавидели школу, трата времени, долю секунды его лицо у меня перед глазами, я помню, что это не самый хороший момент, что-то не так, ищу другое хорошее воспоминание, борясь с неизбежным; родители Дэйва купили фургончик с местом у Борнмута и стали ездить на побережье, как только появлялась возможность, а Дэйв был старшим и оставался дома, весь дом в его распоряжении, раз он пришёл и сказал, что там воняет, у него провоняла даже одежда; тогда мы стали собираться в этом пустом доме и не было такого, чтобы нечем было заняться - то дискотека, то клуб, который скоро разгромили и закрыли, ночи фанка в общественном центре, это уже в нагрузку, вечеринки, на которых приходилось слушать приевшееся дерьмо из «Тор Of The Pops», перемешанное со старыми хитами, танцевальная подборка; всё это, я помню, приходилось терпеть, чтобы закадрить кого-нибудь, но бывало и по-другому, всю ночь играл панк, девочек там было ещё меньше, чем обычно, Дэйву нужен был медляк, песни про любовь, потому что фиг ты познакомишься с девушкой под истории Джимми Перси о том, как он убегает из исправиловки, чтобы увидеть «её», или Пола Уэллера о тюрьме рядом со Слау, но никому это не надо было, кроме Дэйва, будем мы еще тут распинаться, и он соглашался с нами, хотя вообще-то мы были у него дома, и он имел право делать, что хочет; и еще такая штука - к нам приходили лучшие девушки, не такие, как все, и одевались они правильно, просто их было не очень-то много, и больше нам негде было встречаться, это же Слау, пригород, наполненный заразой соулбоев, мы не думали об этом до той ночи, когда до утра крутили «Ramones», у них тогда вышло всего два или три альбома, их мы и ставили снова и снова; и вдруг посередине «Go Mental» начался погром, разнесли весь нижний этаж, разбили стёкла, вынесли двери, видно было, что это не обычное хулиганство; и назавтра Дэйву пришлось приводить всё в порядок, вставлять стёкла, ремонтировать двери, ему повезло, что брат у Смайлза плотник и он знал одного стекольщика; после этого Дэйв стал осторожен, тут не захочешь, а станешь, странное ощущение, все погружается в темноту, я заставляю себя думать о нас, о пьянках, наркотиках и панк-роке, всё это связано с воспоминаниями о Смайлзе, с теми, которые я хочу сохранить, да, всякое у нас было, и в, общем, нам было хорошо.
Встаю с постели и спускаюсь в подвальный этаж, там, в четырёхместной спальне живёт пара поляков, занимаются предпринимательством, продают билеты на Транссибирский экспресс. Из Кракова они едут в Будапешт, закупаются билетами, отправляются в Москву и там садятся на поезд в Пекин. Здесь продают билеты с небольшой наценкой. Поляки народ не жадный, билет достаётся мне за девяносто долларов. Пятьдесят фунтов за шестидневную поездку до Москвы и ещё два дня до Берлина через Польшу. Мне даже забронировано место от Пекина до Москвы, и после Москвы есть варианты - Будапешт, Хельсинки или Берлин. Я выбираю Берлин, это самый короткий путь в Англию, но придется заказывать места в Москве. Если бы они были с Запада, то постарались бы навешать мне лапши на уши, задрать цену раз в десять выше нормальной, плюс еще надбавки за сервис, но их страной управлял Лех Валенса и «Солидарность», а не Ронни Рейган с Железной Леди, поэтому у них свой подход к делу. Они прямо-таки стесняются брать с меня деньги, с них довольно того, что хватает на жизнь, днём они сидят на открытом воздухе, прихлебывая чай, вечером пьют дешёвое китайское пиво, часами сидят у себя в комнате, слушают дрянные копии записей Боба Дилана, играют в карты и шахматы и ждут стука в дверь, спокойно пересчитывая свои билеты. Мой билет - на русский поезд, который идёт через Маньчжурию, по краю Внешней Монголии. Китайский идёт прямо через Монголию, проезжая Улан-Батор, он быстрее, но до следующего отправления ещё несколько дней. Самое главное, чтобы ехать на нём, нужно делать ещё одну визу. А я хочу уехать прямо сейчас. С меня хватит.
После покупки билета остается двести долларов, я тщательно проверяю застежку на сумке с деньгами, заталкиваю в карман паспорт, свои записки и билет. Я покупаю у поляков рубли по шестикратному курсу, теперь я богач. Горбачёв, может быть, и старается улучшить положение в Союзе, но в консульстве у меня уходит три часа на споры, прежде чем мне выдают транзитную визу. В польском консульстве всё проще, не надо выкручиваться, чтобы получить штамп в паспорте. Я собирался вернуться в Гонконг и еще полгода поработать в том же баре, где раньше, но известие о Гари всё изменило. Я сажусь на автобус до гостиницы, держусь за поручни, проезжая по Пекину, наводнённому велосипедистами, приезжаю уже затемно. Из головы не выходит картина - как Гари болтается в воздухе, бьет ногами по перилам, разбивает себе голени, ломает пальцы - как кусок видео на повторе.
Всё крутится быстрее и быстрее. Нужно съездить домой, повидаться со всеми, разобраться с делами, вернуться на родину. Первый раз за три года я скучаю по дому, чувствую себя предателем, потому что отказался от всего и убежал, пошёл по легкому пути, работа в баре и никакой ответственности. Не обращая внимания на соседей по спальне, я беру мыло и полотенце и иду в душ, целую вечность стою под холодной водой, соскребая с себя грязь, поры кожи забиты, преграда, защита, отклоняюсь назад и открываю рот, вода с пленкой на поверхности, бесцветная муть наполняет его. Я закрываю кран и смотрю на осадок, плавающий по бетону, хлопья грязной пены и ржавую дырку слива. Полотенце тонкое и истрёпанное, ткань пропитана потом, я сворачиваю его и вытираюсь, сдирая старую кожу. Одеваюсь, возвращаюсь в спальню, кидаю сумку под кровать и ухожу, на выходе натыкаясь на группу америкосов, которые сидят, любуясь своими рюкзаками, блядские придурки, сравнивают штампы в паспортах и рассказывают дебильные истории.
Путешествовать забавно, потому что встречаешь хороших людей, иногда просто потрясающих людей, но всегда рядом идиоты, которые ни дня в жизни не работали по-настоящему. Они год или два пинают балду в университете, сидят на шее у родителей, «покровительствуют» местным и учат жизни других приезжих, ни капли не уважают культуру страны, в которой живут, торгуются за каждый пенни с крестьянами, которые едва наскребают денег на рис, болтаются вокруг, изображая, что они в безвыходном положении, больше думают о наркоте, чем о месте, в котором живут, самодовольная мразь. Эти уроды меня просто убивают.
У них нет никаких поводов быть такими, а у самых больших мудаков ещё всегда самый лучший выговор. Они вернутся домой и устроятся в каком-нибудь тёплом местечке, и всё, беззаботная жизнь обеспечена раз написанным резюме. Не верьте им. В Китае не так плохо, пусть большинство отправляется куда попроще, в Бангкок или Катманду, но есть и такие, что едут именно сюда.
Но мне сейчас это безразлично, я просто иду. Пекин такой же, как и другие китайские города, которые я видел, лучшее время в них - вечер, невероятные запахи и звуки заполняют улицы, огоньки, движущиеся высокие силуэты -глядя на них, понимаешь, почему на Востоке так любят театр теней. Стоит такой характерный для Азии запах сгорающих дров, и китайский запах риса, и тысячи горшков с кипящей водой на плитах, шипят котелки, появляются и тут же исчезают деньги. Люди в переулках улыбаются, конечно, может быть они улыбаются, только когда видят кого-нибудь вроде меня, иностранца, новое лицо, а я смотрю на них, мужчин и женщин, которых всю жизнь мотало туда-сюда между Японией, Чан Кай Ши и Председателем Мао, и думаете, они обозлились и пошли протестовать - вовсе нет. Они хорошие люди, маленькие люди, раздавленные и уничтоженные системой, они живут в грязи и нищете, но все-таки каждый машет рукой и здоровается, когда я прохожу мимо - богатый козёл, который в любой момент может купить себе обед и хоть десять бутылок пива, а потом сесть на автобус и отправиться куда угодно, а им приходится выпрашивать документы каждый раз, чтобы навестить родственников в другом городе.
Я оказываюсь на одной из главных улиц, нахожу столик, сажусь и заказываю пива. По краям улицы выставлены сотни столиков, между ними бегают мальчишки, принимая заказы, наполняя плошки с чили и соевым соусом, горячий поток от жаровен еще сильнее нагревает воздух над дорогой. Щелчок и прохладное дуновение. Блестящие новые холодильники установлены в стороне от столиков, тихо урчат компрессорами, сияющие белые хранилища, наполненные пивом. Хорошим пивом, от десяти до двадцати пенсов за пинту, за такую цену очень даже ничего. Трудно не выпить вторую. Каждый вечер получается одно и то же. Лапша и шесть-семь бутылок, всё вместе около фунта. Пот скатывается по спине, холодный ветерок исчез без следа, в моих мыслях царит Сибирь - только сугробы, метели и миллионы рабов-рабочих, заживо гниющих в советских лагерях. Скоро уезжать, и я пью быстро, от пива хочется есть, рука, держащая бутылку, замерзает. Мальчик приносит чашку лапши и палочки, я добавляю чили и соевый соус, кидаю сверху грибы и зелень, прижимаю чашку к подбородку и отправляю содержимое в рот.
Ко мне подсаживаются люди и что-то говорят, но я не понимаю, что. Некоторые дёргают меня за волосы на руках. Наконец рядом садится врач, который говорит по-английски, спрашивает, откуда я, как меня зовут, в общем как обычно. Он работает в госпитале. Рассказывает о том, сколько зарабатывает, в каком состоянии медицина, о необходимости контроля рождаемости. Странное дело - вроде бы это разумно, но если сесть и чуть-чуть подумать, получается, что так когда-нибудь ни у кого не останется других родственников, кроме родителей и их родителей. Не будет ни братьев, ни сестёр, а значит, не будет племянников, племянниц и двоюродных братьев. Может быть, всё это часть плана - изолировать людей, разрушить родственные связи, чтобы за их счёт усилить связи внутри партии. Мы разговариваем, я вспоминаю врача, который наговорил Тони про брата, и говорю соседу, что мой лучший друг повесился, запутавшись в поисках справедливости и хрен знает чего ещё. Кажется, он не понимает, но видно, что беспокоится, потому что в моём голосе слышна злость.
На самом деле я говорю больше сам с собой, появляются ещё бутылки. Он пожимает мне руку, платит за свой заказ и уходит в толпу, место занимает старушка, которая улыбается мне, проводит по моей руке жёсткими пальцами, вытягивает несколько волосков и что-то говорит другим людям, они смеются. Потом они снова погружаются в поглощение пищи, а старушка трогает моё лицо и веселит народ, пока не приносят её заказ. Она быстро съедает всё и уходит, это вечер - люди приходят, садятся, обмениваются шутками, быстро ужинают и сваливают. Я остаюсь, наливаюсь пивом, когда приближается время закрытия, и мальчишки начинают стаскивать столы, передо мной уже девять бутылок.
Расплатившись, я ухожу, пьяный и взволнованный, перед глазами вспыхивают образы, замутненные пивом. Иду по пустым улицам, один, ты не один, когда у тебя есть семья, а я очень долго был один, хотя и не жалел особо, но сегодня как-то по-другому, это всё письмо. Выпивка может действовать по-разному, я вхожу в тень деревьев, и тут она приободряет меня, я чувствую себя лучше. Пахнет эвкалиптом, потом чем-то более привычным, сильный запах домашнего самодельного пива, только доносится он почему-то из полуразбитого кирпичного здания. Я останавливаюсь и рассматриваю дыры в его стенах. Входной проём без двери и окна без стёкол. Снаружи, прислонившись к стене, сидят люди - пьяные по-чёрному. Я подхожу, заглядываю в первое окно - комната заполнена людьми в обычных рубашках, никакой маоистской формы, за длинной стойкой продают пиво в пластиковых канистрах. Хрен его знает, что это такое, кто-то из сидящих предлагает мне глотнуть, я беру кружку, отпиваю, чувствую резкий привкус, как будто канистру не отмыли от бензина перед тем, как наливать в нее пиво. Человек смеётся и бьет по земле ладонью.
Я сажусь у стены, даю одному из них денег, чтобы он купил мне бутылку. Он заходит внутрь и сейчас же возвращается. Я пробую пиво. Ему далеко до того, которое я обычно пью. Но оно и дешевле, что показывает, насколько беден средний китаец, раз ему приходится пить такое. Я совсем никакой, и в голове у меня каша. Не могу вспомнить ни слова из китайского, завтра уезжать. Я вижу Смайлза, и мне хочется замазать чёрной краской его лицо. Настроение резко меняется, и я знаю, чем это закончится. Ничего с этим не поделать, я понимаю, что правильнее всего встать и уйти, но не могу себя заставить, скатываюсь куда-то вниз.
Это слёзы, и мрачная злость, которая приходит теперь так часто, хочется, чтобы что-нибудь случилось, хочется рискнуть, как будто наказать себя за преступление, которое никто не считает преступлением, кроме тебя. Надо было соображать лучше, если бы я догадался остаться тогда у моста, то вытащил бы Смайлза. Может быть, всё ещё было бы по-другому. Не знаю.
Выходят шесть или семь китайцев, я вижу, что они на взводе, но, честно говоря, мне насрать. Я даже хочу, чтобы они начали. Они задают вопросы, у двух на лицах улыбочки, один особо назойливый придурок всё время приказывает - говори по-китайски, говори по-китайски - это, похоже, единственная фраза на английском, которую он выучил. Он дышит перегаром и патриотизмом, обожает партию и Председателя Мао. Я слышал это уже столько раз: Хань считают себя какой-то высшей расой, тысячи лет изоляции, иностранцы, как я, в их глазах хуже собаки, последние отбросы. Я вспоминаю, как они относятся к тибетцам и жителям Синь-цзян, беспартийным крестьянам. Я вижу рынок в Кантоне, как я медленно ухожу оттуда. Я ничего не мог сделать для большеглазой обезьянки, слишком тонкая цепочка врезалась ей в руку, открытая рана там, где шерсть вытерлась и железо прорезало кожу. Живой труп.
И я думаю о Смайлзе и как я поехал на другой конец света искать работу. Он сошел с ума, надолго попал в психиатрическую лечебницу, жил под контролем, по уши накачанный наркотиками, опытные врачи пытались усмирить болезнь, Смайлз жил как будто на другой планете, раскрывал всемирные заговоры и всё в таком духе. Я подрабатывал в пабе, ни к чему не стремился, делал, что просят. Вроде бы моей вины нет, даже Тони посоветовал мне использовать эту возможность, но как ни крути, я оставил Смайлза, послушался Нормана Теббита и уехал. Последний раз я видел Смайлза три года назад, это была просто тень парня, с которым я вырос. Когда я сказал ему, что еду в Гонконг, он обрадовался, сказал, что приедет навестить меня. Границы у них хорошо охраняются, мы будем в безопасности от Гитлера и Сталина, Мао никогда не заключит с ними союза. Я вспоминаю его и вижу ту обезьянку. Для Смайлза тоже не было никакой надежды.
Поэтому я виноват, поэтому я зол, а драка уже началась. Я не заметил когда, но я уже на ногах и обмениваюсь ударами с Говори-По-Китайски и его дружками, не знаю, коммунист он или из Гонконга, но явно не обычный крестьянин, который копается в канавах и ест лягушек, и не рабочий, обжигающий руки деталями на заводе. Мне плевать, пусть он хоть глава тайной полиции. Все пьяные и почти не чувствуют боли, его губа окрашивается кровью, когда один из моих ударов достигает цели. В глазах у него настоящая ненависть, я часто вижу такое в Китае, скрытую под спокойной поверхностью кипящую злобу страны, живущей авторитарным режимом и жёсткой партийной дисциплиной. Они набрасываются на меня, крича, как бешеные, сбивают с ног, я качусь по земле, меня пинают, я не чувствую ударов, только немеют спина и руки. Они. всё не останавливаются, потом удары прекращаются, значит, они ушли. Подходят люди, поднимают меня с земли, отряхивают мне одежду.
Какое счастье, что мы в полицейском государстве, и никому не хочется болтаться рядом, потому что придётся отвечать на вопросы. Я слышал, что для иностранца ударить китайца считается серьёзным преступлением. Меня тошнит, но это, скорее всего, из-за выпивки. Я ползу в гостиницу и у меня такое чувство, будто из меня выбили что-то плохое. Хотя бы на некоторое время. И это хорошо, иначе я бы оказался сегодня в камере. Наверное, так же жилось в стране Гитлера или Сталина. Побеждает однообразие. Уровень другой, но смысл, в общем, тот же. Я думаю о детях на станции Гуйлинь, которых везут в тюрьму, и ускоряю шаг, в гостинице сразу иду в душ, смываю кровь с лица, начинаю чувствовать синяки. Я ложусь на кровать, пропитанную потом и усыпанную выпавшими волосами. Все спят, в дальнем конце комнаты кто-то храпит. Я прячу голову под подушку.
Сейчас мне кажется, я давно заметил, что с Гари не всё в порядке, только не задумывался об этом. Изменения происходят постепенно, и ты не замечаешь, когда случается непоправимое и пути назад уже нет. Люди забывают, смиряются и приспосабливаются ко всему. Смайлз стал другим, когда вышел из комы, он больше не улыбался постоянно, как раньше. Он смеялся над шутками, реагировал на смешное вполне нормально, но той неизменной улыбки больше не было. По-настоящему изменяться он начал через несколько лет после того случая у канала, и ещё через некоторое время мы перестали называть его Смайлзом. Прозвище больше ему не подходило. Конечно, мы не собирались за круглым столом, чтобы принять это важное решение. Иерархия власти, политические дебаты, скрытые агитаторы, организующие митинги протеста - всё это примочки нашей власти, в реальной жизни всё происходит естественно.
Смайлза выписали из больницы, и жизнь продолжалась. Лето кончилось, мы опять пошли в школу, потратили ещё год жизни, и вдруг всё закончилось, мы уходили окончательно, запихивали учебники в мусорные баки и сжигали их. Школа ничего не дала нам. Нас учил панк, в этих словах была наша жизнь, они были тем, что мы видели и о чём думали, тексты писали люди, которых мы уважали, потому что они сами жили тем, о чём писали, а не чужаками, пытающимися рассмотреть всё, оставаясь в стороне. Школа только тыкала потрескавшейся указкой в исторические даты, принципы государственной политики, тщательно отрисованные портреты лордов и правителей в ярко раскрашенных одеждах, башни замков и мелких людишек у подножия, серых крестьян, сидящих в лачугах за городской стеной, безликих, жующих репу. Мы знали, где мы живём, и что наша культура и ярче и богаче того, чем нас пичкали. Все их выдумки ничего не значили для нас, они были настолько скучны, что невозможно было их осознать, и в результате мы даже соглашались с учителями, что мы просто тупые и нам не хватает концентрации внимания для того, чтобы понять, о чём они говорят. Нам это было безразлично, так что оставалась музыка, а из школы мы уходили, смеясь во всё горло.
В последний день мы напились и набились в автобусную станцию, чтобы устроить традиционную семестровую разборку, тогда мы были рады всем изменениям, панк был признан, стало выходить больше альбомов и появляться больше групп. Он был у нас в крови, поэтому мы одевались по-особенному, скины - это было уже не то, темой той ночи была «Школа окончена»*.
Следующим утром я проснулся и осознал, что теперь пятьдесят лет я буду работать пять дней в неделю. Если повезёт. Я это помню как вчера - жестокое похмелье и непонятная грусть оттого, что я больше не вернусь в школу. Идиотизм. Я всегда её ненавидел. Но вдруг всё переменилось. Как будто меня отбросило назад и я снова ребенок, можно жить, как хочешь, только отвечаешь за большее.
Первая работа, на которую я устроился - на кухне в торговом центре. Я был посудомойщиком в заводской столовой, работал с десяти до четырёх, ещё часа два занимался всякой халтурой, вроде перетаскивания коробок и убирания мусора со стоянки. Мне нравилось. Работа была грязная, тяжёлая, с одной стороны мойки всегда была куча подносов и кастрюль, покрытых жиром и пригоревшими остатками еды, об которые раздирались губки, которыми я мыл, но с другой стороны всегда оставалось место для ледяной кружки пива из здешнего бара. Шеф был толстая скотина, приводил с собой собаку, потому что той было скучно сидеть одной дома, ходил по кухне и доебывался до всех, но вообще он был нормальный, хороший босс, никогда не возникал по поводу таких, как я. Двое поваров были раздолба-ями двадцати с чем-то лет, в халатах и белых фартуках, и относились ко мне хорошо. Всем казалось это смешным, но они относились к своей работе серьезно. Они смотрели за тем, чтобы у меня под рукой всегда было пиво, запотевшая стеклянная кружка, прямо как в рекламе, холодное свечение, которое заставляло меня снова и снова тянуться за ещё одним глотком. Я выпивал пять-шесть пинт в день, и большая их часть выходила наружу в виде пота.


Сейчас читают про: